ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Должен сказать, что весьма странные чувства испытываешь, когда просыпаешься лениво, медленно, покойно, даешь рассудку возможность неторопливо выкарабкаться из глубокого сна, встряхнуться, приготовиться к встрече с миром, — и вдруг обнаруживаешь, что, открывая глаза, ты лишен света дня, который должен был бы извещать о том, что сну давно пора заканчиваться. Когда я проснулся, именно эта мысль посетила меня первой. За нею пришла вторая, весьма пугающая: не ослеп ли я? И лишь через мгновение, рука моя, взметнувшаяся к глазам и нащупавшая там повязку, наложенную МакПатрульскиным, известила меня, наполнив радостью, об истинной причине непонятной темноты. Я одним движением сорвал платок — почему я не сделал этого раньше? — и огляделся. Все тот же стул, на котором, скособочась, сижу я с онемевшими после долгого сидения и сна членами; в доме тихо и, по-видимому, пустынно; огонь в камине совсем потух; в окне близкий вечер. Гнезда теней уже свились по углам кухни и под столом.
Чувствуя себя освеженным сном, который заодно прибавил мне и сил, я вытянул ноги и принялся двигать руками, напрягая их мышцы и ощущая, как глубинные силы изливаются из груди и наполняют меня. Некоторое время я посвятил размышлениям о том, каким неизмеримо великим благом является сон вообще и мое умение засыпать при любых обстоятельствах в частности. Уже несколько раз за последнее время я спасался сном, когда мозг мой уже не в состоянии был выносить то, с чем мне приходилось сталкиваться, а ему приходилось пытаться это осмысливать. Такого счастливого умения управлять своим сном был полностью лишен не кто-нибудь, а сам де Селби. Эта слабость в его величии проявлялась в том, что он мог, безо всякой видимой причины, заснуть среди дня, занимаясь своими обычными делами, а довольно часто он засыпал и беседуя с кем-нибудь, даже не закончив предложения[50].
Я поднялся со стула, прошелся по комнате, чтобы размяться. Еще сидя на стуле возле камина, я заметил небольшую часть переднего колеса велосипеда, стоявшего у открытой двери в коридоре, ведущем куда-то вглубь казармы. Проделав упражнения, я через минут пятнадцать снова уселся на стул и, взглянув в сторону двери, обнаружил, что вижу теперь значительную большую часть колеса, чем раньше. Это меня весьма удивило, так как стул с места не двигался и угол зрения, под которым я видел велосипедное колеса не менялся. Присмотревшись, я убедился в том, что теперь вижу три четверти всего колеса, тогда как раньше видел часть колеса даже без ступицы. Неужели велосипед сам, за то время, когда я занимался упражнениями, продвинулся вперед? Я мог бы поклясться, что это так, но может быть, все же поменялся ракурс, под которым я смотрел на велосипед? Нет, это маловероятно — стул совсем маленький, сидеть на нем хотя бы с минимальным удобством можно только в одном положении. И мое удивление стало расти, превращаясь в оторопелое изумление.
Я тут же вскочил со стула и в три прыжка оказался у двери. С губ моих сорвалось бессловесное восклицание — настолько я был поражен увиденным. Похоже, вскрикивать от изумления прочно вошло у меня в привычку. МакПатрульскин в спешке оставил дверь в камеру открытой — в замке торчал ключ с кольцом, на котором висели все остальные ключи. В глубине камеры я увидел кучу старых жестяных банок из-под краски, кругом валялись проколотые велосипедные шины, гаечные ключи и другие инструменты для надевания новых шин и проведения всякого другого велосипедного ремонта, а также множество странных предметов, сделанных из латуни и кожи, несколько напоминающих декоративную конскую сбрую, хотя и явно предназначенных для чего-то совершенно иного. Но мое внимание сосредоточилось прежде всего на передней части камеры — велосипед сержанта стоял, наполовину перебравшись через порог. Было совершенно ясно, что МакПатрульскин не мог поставить его таким образом, так как он зашел в камеру лишь на минуту и тут же вернулся с банкой краски, а ключ в замке являлся достаточным доказательством того, что он уехал, более в камеру не возвращаясь. Было также крайне маловероятным предположение, пронесшееся у меня в голове, что кто-то заходил сюда, пока я спал, — заходил с единственной целью: наполовину выдвинуть велосипед из камеры. С другой стороны, я невольно вспомнил о высказанных сержантом опасениях, касающихся его велосипеда, и о его решении держать велосипед под замком. Если существует веская причина, по которой следует запирать велосипед в камере как закоренелого преступника, размышлял я, вполне резонно допустить, что он при первой же представившейся возможности попытается сбежать. Но эта мысль показалась мне все же не очень правдоподобной, и я подумал о том, что лучше вообще перестать думать и строить предположения, объясняющие эту загадку — иначе мне придется поверить в то, что велосипед действительно сам медленно выбирается из камеры, а если ты один в доме, то поверив в такое, невольно в ужасе убежишь из дома. Я был слишком занят размышлениями о собственном побеге и не мог позволить себе такой роскоши, как испуг от предмета, который мог бы мне очень пригодиться для спасения.
Глянув на велосипед внимательнее, я обнаружил — или мне так показалось, — что велосипед этот имеет какое-то особенное качество или вид, которые придавали ему некую индивидуальность, достоинство и важность и весьма отличали его от других машин такого рода, у которых подобные индивидуальные черты значительно меньше выражены. Он производил впечатление большой ухоженности — все было вычищено, смазано маслом, все блестело, нигде ни пятнышка ржавчины, даже на спицах. Велосипед, спокойно стоявший в проеме двери как хорошо прирученный домашний пони, был на вид слишком маленьким и низеньким для такого огромного и тяжелого человека, как сержант, но когда я сам примерился к нему, то оказалось, что он больше и выше, чем любой из тех велосипедов, с которыми мне когда-либо приходилось иметь дело. Возможно, ощущение его малости проистекало оттого, что он обладал совершенными пропорциями и совершенным соотношением всех своих частей — все вместе взятое соединялось в общий вид исключительной грациозности и изящества, выходящий за пределы реальности и существующий лишь в своей абсолютной действительности собственных безукоризненных размеров. Несмотря на то что у велосипеда имелась очень прочная на вид поперечина, мне виделась в этой машине какая-то женственность и утонченность; казалось, что велосипед позирует, как манекенщица, а не стоит, просто прислонившись к двери; в нем совершенно ничего не было от какого-нибудь там праздного бродяги, подпирающего стену; велосипед с изящной легкостью касался своими подтянутыми, безупречными шинами пола — всего две крошечные точки касания и все, никакой распластанности или неряшливости. Я с ненамеренной нежностью, можно даже сказать — с определенной чувственностью, провел рукой по седлу. По совершенно необъяснимой причине седло чем-то напомнило мне человеческое лицо — не внешней, конечно же, схожестью общих абрисов и черт, а по своей фактуре, вследствие какого-то тактильного ощущения, абсолютно неизъяснимого ощущения чего-то очень знакомого кончикам пальцев. Кожа седла была темной, как и положено быть зрелой коже велосипедного седла, твердой благородной твердостью, испещренной резкими линиями и более тонкими морщинками, подобными тем, которые многие годы всяческих невзгод и испытаний оставили на моем собственном лице. Седло было точеным, изысканным, спокойным, уравновешенным и одновременно отважным, совсем не огорченным своим заключением в камере, не отмеченным никакими особыми приметами, несущим лишь следы благородного страдания и честно выполняемого долга. Я понял, что этот велосипед мне нравится больше, чем какой-либо другой велосипед, когда-либо встречавшийся на моем пути, больше, чем кто бы то ни было из людей из плоти и крови, передвигающихся не на двух колесах, а на двух ногах. Мне нравилась не бьющая в глаза, но тем не менее явственно присутствующая в этой машине способность отлично исполнять свое дело, ее покорность и уступчивость, ее простое и спокойное достоинство; она, казалось, замерла под моим дружелюбным взглядом как ручная птица, которая, поджав крылья, кротко замерла в ожидании ласкающей руки. Седло ее призывно изгибалось и раскрывалось, предлагая себя как наиболее приятное и очаровывающее из всех возможных мест пребывания, а ее руль, томно расходящийся в стороны с необузданной грацией взметнувшихся крыльев, звал меня проявить всю мою мужскую силу, все мужское умение и отправиться в восхитительное странствие, ничем не сдерживаемое, свободное от каких бы то ни было корыстных интересов, наилегчайшее из легчайших скольжений, сопровождаемое и обвиваемое нежными ветерками, скользящими у земли, устремленное к умиротворенному пристанищу. О, как желанно было это седло, это очаровательное гнездышко, о сколь восхитителен был зов этих стройных, зовущих рук руля, жаждущих заключить меня в свои объятья, о сколь бесконечно ладно пристроился у ее бедра чудный насосик, обещающий умело удовлетворить любую прихоть... подо мной будут струиться-катиться ее совершенные формы, вертеться округлости, пружиниться плотные наполненности...
Я вздрогнул от неожиданного осознания того, что таким странным образом общаюсь со столь необычной собеседницей — велосипедной машиной и, более того, вступаю с ней в заговор, подсознательно задумывая совершить на ней побег. И я, и она страшились одного и того же человека, сержанта Отвагсона, и я, и она с ужасом ожидали наказания, которое обрушится на нас сразу по его возвращении, и я, и она прекрасно понимали, что перед нами открыта последняя возможность бежать, спастись, оказаться вне пределов его мстительной досягаемости; и я, и она отменно знали, что мои надежды на спасение заключены в ней, а ее надежды — во мне и что если мы не будем вместе, нам не удастся ничего достичь, что только через взаимную помощь, разделенность чувств, благорасположение и сдержанную любовь лежит наш путь к спасению.
А тем временем долгий вечер пробрался через окна в казарму, сотворил кругом таинственность, стер границы между предметами, раздвинул стены, разуплотнил воздух, обострил мой слух так, что я вдруг стал слышать тиканье дешевых настенных часов, висящих на стене в кухне.
Наверное, битва уже завершилась, Мартин Финнюкейн и его люди, спотыкаясь, отступают в холмы; их глаза ничего не видят; их головы наполнены страшным гулом, лишающим их понимания происходящего, они обмениваются никому не понятными обломками слов. А сержант уже неотвратимо возвращается домой в подступающих сумерках и по пути размышляет, как наилучшим и наиправдивейшим образом рассказать мне о событиях дня, чтобы потешить перед тем, как повесить. Надо полагать, МакПатрульскин на некоторое время задержится, дожидаясь наитемнейшей ночной темноты, стоя у какой-нибудь стены, старой и облупленной, с помятой сигаретой во рту; а рядом с ним будет стоять его велосипед, укрытый от холода шестью или семью теплыми пальто. Помощники сержанта возвращаются туда, откуда пришли, раздумывая над тем, зачем им, собственно, завязывали глаза и почему им не позволили увидеть такое замечательное событие — победу, одержанную чудесным образом, без схватки, без крови; они, помощники сержанта с завязанными глазами, слышали только как безумно трезвонил велосипедный звонок, как безумно кричали обезумевшие одноногие, неожиданно ослепшие и лишившиеся рассудка...
Прочь, прочь из вражеского логова! В следующее мгновение я уже катил велосипед, тоже жаждущий свободы и спасения, по коридору. Мы пересекли кухню с грацией балетных танцоров. Двигались мы молчаливо, быстро и безупречно согласованно. Нас объединяло острое чувство совместного участия в тайном сговоре. Я нащупал задвижку на входной двери и открыл ее. Выйдя наружу, мы на несколько мгновений замерли в нерешительности, вглядываясь в подступающую темноту и всматриваясь в опустившиеся на все сумерки. Сержант и МакПатрульскин свернули с главной дороги налево, в том направлении, где располагался вход в вечность, а именно оттуда, с левой стороны, и приходили все мои неприятности. Я вывел велосипед на дорогу, решительно повернул руль направо, вскочил в седло машины, и мы покатили — я на ней, а она подо мной, и двигалась она в своем особом, словно бы не зависящем от меня ритме.
Какими словами передать наслаждение, которое я испытывал, полностью слившись с ней, какими словами описать то, как нежно отзывалась она каждой частичкой своей стати на каждое мое движение? У меня было такое ощущение, что я знаю ее уже много лет, и что она знает меня столь же долго, и что мы полностью понимаем друг друга. Она двигалась подо мной с любящей гибкостью и легкой, непринужденной быстротой, сама находила наиболее удобный и гладкий путь, она раскачивалась и искусно изгибалась, подлаживаясь под малейшие изменения положения моего тела — даже так подстроилась, чтобы моей деревянной ноге было удобнее. Я со вздохом слегка наклонился вперед. Сердце мое переполнялось счастьем. Я считал деревья, стоявшие на некотором расстоянии от дороги, уже плохо различимые в сгущающейся темноте, и каждое дерево сообщало мне, что мы все более и более отдаляемся от местообиталища сержанта.
Я мчался на велосипеде ровно посередке меж двух, как мне казалось, потоков колючего ветра; развевая волоски на висках, каждый из них посвистывал холодом у моих ушей и справа, и слева. Застывший вечер протыкали и другие ветры, они болтались среди деревьев, играли листьями и травой того зеленого мира, который еще не стал черным в наступающей темноте. Вода, тихий лепет которой заглушался множеством дневных шумов, добилась наконец того, чтобы и ее выступление где-то недалеко от дороги было слышно. Подслеповатые жуки, летавшие широкими петлями и кругами, с негромким треском ударялись мне в грудь, а высоко над головой гуси и еще какие-то другие тяжелые птицы перекликались в пути неизвестно куда. Взглянув вверх, я увидел пока еще неясные точечки звезд, мигавших там и сям среди облаков. И все это время велосипед, моя верная машина, мчался вперед, безупречно, безостановочно, беззаботно касаясь безухабной дороги бесшумными, безмерно легкими касаниями. Велосипед катил меня уверенно в ночь, не сбиваясь с дороги, твердо и размеренно. Все детали моей восхитительной машины были наверняка сотворены неошибающимся искусством ангелов.
Уплотнение ночи по правую руку подсказало мне, что мы приближаемся к чему-то значительных размеров, что скорее всего было большим домом. Мы поравнялись с ним, уже почти проехали мимо него, и тут я, всмотревшись, узнал этот дом — то был дом старого Мэтерса, а значит, до моего собственного дома оставалось не более трех миль. Сердце у меня затрепетало от радости. Скоро, совсем скоро я увижу своего старого приятеля Дивни. В баре мы будем пить светло-коричневатый виски, Дивни будет курить и слушать мой рассказ об удивительных вещах, которые со мной происходили. Если кое-что из рассказа покажется ему не очень правдоподобным и полностью до конца ему будет сложно мне поверить, я покажу велосипед сержанта. А потом, на следующий день, мы отправимся снова на поиски черного металлического ящичка.
Трудно сказать наверняка, почему я перестал крутить педали и нежно нажал на царственный тормоз — то ли какое-то смутное любопытство овладело мною, то ли чувство особой успокоенности и безопасности, которое охватывает человека, находящегося на пути домой после длительных странствий и мытарств. Я, собственно, хотел лишь взглянуть на дом внимательнее и не собирался останавливаться совсем, но так уж случайно получилось, что я слишком сильно замедлил движение велосипеда, машина задрожала подо мной от моей неуклюжести и, не поняв моих намерений, любезно попыталась остаться в движении. Осознав, что я проявил бестактность и невнимательность, я быстро выскочил из седлышка, чтобы избавить наконец восхитительную машину от своего веса. Затем пошел назад, по дороге, всматриваясь в очертания дома и в темноту под деревьями, его окружавшими. Калитка ограды оказалась открытой. Дом производил впечатление покинутости и запустения, в нем не чувствовалось никакого дыхания жизни — это был дом давно умершего человека, в котором никто не жил; мерзость запустения распространялась вокруг него в ночи. Верхушки деревьев, стоявших вокруг дома, медленно и скорбно раскачивались на легком ветру. Стекла больших слепых окон слабо поблескивали в ночной тьме. Отыскав глазами окно той комнаты, в которой когда-то сидел старик, я сумел различить плющ, покрывавший значительную часть стены. Мой взгляд бегал по дому в разных направлениях, а я радовался тому, что попал наконец в родные места. И тут вдруг на мой рассудок словно облако набежало, я был ввергнут в замешательство. Я, хотя и несколько смутно, все же помнил свою встречу с духом старика в доме тогда, когда искал черный ящичек. Но теперь это воспоминание казалось таким невероятно далеким, что было похоже на дурной сон. Никакого Мэтерса в доме быть не могло — я очень давно убил его лопатой, он мертв. Наверное, все, что со мной приключилось за последнее время, привело меня к умственному переутомлению. Но сколько я ни силился, я никак не мог с полной ясностью вспомнить, что же, собственно, происходило со мной в эти последние несколько дней. Я четко помнил лишь то, что спасаюсь от двух чудовищных полицейских, и то, что я уже недалеко от своего дома. И решил не пытаться вспоминать что-нибудь еще.
Я повернулся спиной и собирался уже отправляться в дальнейший путь, но тут во мне возникло непонятно откуда взявшееся убеждение, что дом как-то изменился в то самое мгновение, когда я повернулся к нему спиной. Думать об этом было настолько странно и пугающе, что несколько мгновений я стоял как вкопанный на дороге, ухватившись за руль велосипеда, и не мог двинуться с места. Я лихорадочно соображал, стоит ли мне повернуть голову и посмотреть, что же произошло с домом, или же целеустремленно продолжить свой путь. Должно быть, я все же решил идти дальше, не оглядываясь назад, — я сделал несколько неуверенных шагов прочь от дома, но какая-то неведомая сила повернула мою голову, и глаза мои, повинуясь все той же неведомой силе, устремили на него свой испуганный взгляд. Они широко раскрылись и — в очередной, бессчетный уже раз — из моего горла вырвался крик. В маленьком оконце на верхнем этаже горел яркий свет!
Пораженный, я стоял некоторое время, не в силах пошевельнуться, и завороженно смотрел на этот свет. Никаких особых причин, по которым в доме этом не могло быть каких-то жильцов или в окне не мог бы гореть свет, не существовало, и совершенно уж не было никаких причин, по которым свет в окне мог бы кого-то испугать. Свет выглядел совершенно обыкновенно и мирно — судя по его оттенку, горела масляная лампа, — а за последние несколько дней я видел вещи куда более странные (очень много странно-пугающего довелось мне увидеть!), чем мирный свет в окне. И тем не менее я не мог убедить себя, что гляжу на нечто совершенно обычное, — свет, льющийся из окна, обладал каким-то странным, таинственным и пугающим свойством.
Должно быть, я простоял так довольно продолжительное время, не отрывая глаз от света в окне и нервно сжимая руль велосипеда, который самим своим близким присутствием подбадривал и внушал уверенность в том, что в любое мгновение он быстро унесет меня прочь. Мало-помалу духовные силы и отвага росли во мне, питаемые моим верным другом, за руль которого я держался, а также разными мыслями, проносившимися у меня в голове: я думал о близости своего дома, домов соседей — Каургаэнов, Гилеспи, Каванганов, двоих Мэреев, а от них не дальше чем на расстоянии громкого крика стоит дом большого Джо Сиддери, этого кузнеца огромного роста... Может быть, тот, кто зажег свет в окне, нашел черный ящичек и отдаст его с превеликой радостью такому человеку, как я, который столь много страдал в поисках этой заветной вещи. Может быть, имеет смысл подойти к двери, постучать и посмотреть, что из этого получится?
Я осторожно прислонил велосипед к стояку калитки, а затем, покопавшись в карманах, выудил из одного из них веревочку, которой неплотно привязал велосипед к одному из железных прутьев ограды. Покончив с этим, я направился по похрустывающей под ногами гравиевой дорожке к крыльцу дома. Сердце мое нервно трепетало, а во рту пересохло. Крыльцо было погружено в глубокую, непроницаемую тьму. Я вслепую добрался до двери, расположенной в глубине крыльца, в непроглядной темноте нащупал ее. Она оказалась полуоткрытой, и я зашел в дом. Лишь сделав пару осторожных шагов по коридору, я замер, подумав: а почему дверь приотворена? Я слышал, как она беззащитно заскрипела, когда на нее налег ветерок. По спине у меня пробежал холодок. Что я делаю в этом невероятно мрачном доме? И я решил немедля возвращаться назад к велосипеду. Но этого я не сделал — разворачиваясь в темноте и нащупывая стены, я натолкнулся на какую-то дверь. И, повинуясь опять какой-то неведомой силе, я три раза стукнул в эту дверь кулаком. Глухие, тяжелые звуки ударов пробежались по дому и, как мне показалось, вышли прогуляться в саду. Звуки замерли, я стоял в темноте у немой двери, ожидая прихода шагов, света. Но ответом на мой призывный стук была тишина, в которой я слушал шум крови в ушах и биение сердца в груди. Ни шагов, ни распахиваемых дверей, ни потоков света. Тогда я еще раз постучал в гулкую дверь, и опять мне ответила лишь тишина, и я снова решил возвращаться к велосипеду, к этой славной машине, дожидающейся меня у калитки. И вновь я не сделал этого. Вместо того чтобы возвратиться в сад, я двинулся дальше вглубь по коридору. Остановился, похлопал себя по карманам, прихлопнул в одном из них коробок спичек, вытащил его и зажег спичку. Огонек спички высветил пустой коридор с закрытыми дверьми по обе стороны; у входной двери собралась куча мертвых листьев, занесенных вовнутрь ветром; на стенах во многих местах виднелись высохшие, неряшливые пятна от проникавшей в дом дождевой воды, а в конце коридора я успел рассмотреть винтовую лестницу, крашеную белой краской. Спичка потухла в моих пальцах, обдав кончики умирающим жаром. И опять навалилась темнота, замкнувшая меня в одиночестве с моим сердцем и с моей нерешительностью.
Простояв так в колебаниях — бежать или оставаться — еще некоторое время, я, набравшись неизвестно откуда взявшейся смелости, решил осмотреть верхний этаж и, завершив осмотр и убедившись, что там все-таки никого нет, побыстрее вернуться к велосипеду. Я зажег еще одну спичку, высоко поднял маленький огонек над головой и, топая как можно громче, направился к винтовой лестнице. Поднимался я медленно, тяжело ступая. Оказалось, что, несмотря на время, прошедшее со дня моего первого посещения, я помню дом достаточно хорошо. На верхней площадке лестницы я остановился, зажег еще одну спичку и громко выкрикнул: «Кто здесь есть?» — давая оповещение и предупреждение о своем прибытии и пробуждая — если было кого оповещать и пробуждать — спящих. Призыв обратить на меня внимание тоже остался без ответа, и когда последние его отзвуки стихли в пустом доме, я почувствовал себя еще более потерянным и одиноким. Бросившись к ближайшей двери, я распахнул ее, при свете очередной спички оглядел ее и решил, что это именно та самая комната, в которой я когда-то спал. Заметил я также и то, что никто в этой комнате давно не бывал. С кровати было убрано постельное белье, в углу тесной группкой стояли все четыре стула, два из них были перевернуты вверх ногами и поставлены сиденьями на сидения нижних; туалетный столик с зеркалом укрывала белая простыня. Я с грохотом закрыл дверь и, не двигаясь дальше, зажег спичку. Прислушался и причувствовался — не следует ли кто-нибудь за мной? Вроде бы никого. Я отправился по коридору, открывая каждую дверь и заглядывая внутрь. Все комнаты были пусты, безжизненны и темны. Никаких признаков света, нигде. Мне было страшно стоять на одном месте, я оббежал весь дом, заглядывая во все двери, но никого и ничего не нашел, кроме пустоты и темноты. Все более одолеваемый страхом, я бросился прочь из дома. Сбежав с крыльца, я оглянулся и остановился, потрясенный. Из окошка на верхнем этаже по-прежнему струился мирный свет, тычась в деревья сада. Светящееся окошко располагалось точно по центру верхнего этажа — а ведь я заглядывал во все комнаты! Чувства страха, готового превратиться в ужас, потерянности и растерянности — все смешалось во мне. Вдруг ко всему прочему стало холодно, я был зол оттого, что чувствовал себя обманутым. И это последнее чувство оказалось сильнее всего — решительными шагами я вернулся в дом, поднялся на второй этаж. Все двери в коридоре оказались открытыми — осматривая комнаты несколько минут назад, я потом не закрывал дверей и теперь, вернувшись, увидел, что ни из одной комнаты не выливается свет. Я прошелся по коридору, проверяя, все ли двери действительно открыты. Ни одна из дверей не была закрыта. Я замер и стоял в полной тишине и темноте несколько минут. Я почти не дышал, не шевелился, ожидая, что, возможно, тот некто или то нечто, что играли со мной в эту странную игру, совершат какое-то движение, проявятся, дадут себя заметить. Но ничего не происходило, абсолютно ничего.
Прикинув на глаз, какая из комнат должна находиться по центру фасада, я зашел в нее. Спичек я не зажигал и медленно, растопырив руки, двигался к окну, более светлым пятном выделявшемуся в полной темноте. Добравшись до окна, я распахнул его и выглянул наружу. И то, что я увидел, потрясло меня так, что все внутри заныло. Из следующего окна, располагавшегося справа от меня, лился свет — он проталкивался сквозь темноту и оседал на листьях ближайшего к окну дерева. Меня охватила слабость, и я прислонился к стене возле окна. Простояв так немного, и глядя на свет, исходящий из соседнего окна, я отделился от стены и, пятясь на цыпочках и не сводя глаз с пятен света на листьях, стараясь производить поменьше шума своей деревянной ногой, добрался до стены, противоположной окну. Упираясь спиной в эту стену, я по-прежнему видел дерево, слабо высвеченное светом, падающим из соседнего окна. Открытая дверь находилась не более чем в метре от меня. Одним прыжком я достиг двери, следующим уже выскочил в коридор, а еще одним заскочил в соседнюю комнату. Прыжки мои заняли не более чем полсекунды, и все же комната была пуста и безжизненна, как и все остальные. Трясущимися руками я зажег спичку — пыль и заброшенность, никаких следов ни жизни, ни света. Я чувствовал, как по лбу ползут капли пота. Сердце громко колотилось. Казалось, что голые деревянные полы еще дрожат от моих прыжков. Немного успокоившись, я подошел к окну и выглянул. Желтоватый свет, по-видимому, исходил из окна той комнаты, которую я только что покинул. Я ощутил, что стою рядом с чем-то превосходящим человеческое понимание, неизъяснимо дьявольским, использующим трюк со светом, чтобы заманить меня во что-то уж совсем невероятно ужасное.
И я защелкнул все мысли, словно в коробке с пружинной крышкой, словно что-то читал, а потом — раз и захлопнул книжку. В голове оставался один лишь план, который теперь казался почти безнадежно трудным и почти невыполнимым, превышающим мои возможности, даже напряженные до последнего предела, — отчаянный план: просто взять и выйти из комнаты, спуститься по лестнице, выбраться из дома, ступить на плотный, слегка похрустывающий под ногами гравий дорожки, пройти по ней до калитки, отвязать велосипед и воссоединиться с этой замечательной машиной. Но она казалась пребывающей невероятно далеко, привязанной к калитке в совершенно ином мире.
Будучи уверенным, что на меня что-то вот-вот набросится и не допустит моего ухода из дома, не даст достичь входной двери живым, я тем не менее, наклонив голову, чтобы не смотреть по сторонам и не видеть, как из темноты на меня бросается нечто неописуемо ужасное, и, сжав руки в кулаки, медленно вышел из комнаты, доковылял до лестницы, прохромал вниз. И ничего ужасного со мной не случилось! Я благополучно добрался до входной двери и через несколько секунд, чувствуя огромное облегчение и пребывая в немалом удивлении оттого, что со мной ничего страшного не произошло, уже шагал по гравиевой дорожке. Вот и калитка, а вот и моя дорогая машина, стоящая там, где я ее привязал. Она скромно прислонилась к каменному столбу калитки. Я нежно провел рукой по ней, нащупал веревочку, не натянутую, точно в таком состоянии, в котором ее и оставил, — машина не пыталась уехать без меня. Я жадно схватил ее за руль, она, моя машина, оставалась мне верной, она все еще была моей сообщницей, она поможет мне добраться до дома в целости и сохранности! И тут что-то заставило меня снова повернуть голову и взглянуть на дом. В том же самом окне верхнего этажа по центру фасада все так же светился мирный теплый огонь — можно было с легкостью предположить, что кто-то в той комнате лежит в кровати и с довольным видом читает книжку. Если бы я тогда позволил (точнее, если бы я был в состоянии позволить) страху охватить себя или здравому смыслу трезво оценить происходящее, я бы развернулся, вскочил на велосипед и умчался прочь от этого зловещего дома, и покатил бы по дороге туда, где располагался мой собственный дом, теплый и зовущий. И ехать-то ведь совсем немного было. Но что-то ужасное забралось ко мне в голову и заставило делать нечто совершенно другое. Я не мог отвести взгляда от освещенного изнутри окна — стоял в темноте, ухватившись за руль велосипеда, мучимый нерешительностью и растерянностью. Все еще не мог сообразить, что же мне все-таки делать. Но как я мог вернуться домой без каких-либо новостей о черном ящичке? Особенно учитывая то обстоятельство, что в доме, где он должен был бы находиться, явно что-то происходит и там наверняка кто-то есть.
Чистая случайность подсказала мне, что я мог бы сделать. Стоя у калитки, раздираемый колебаниями, я неоднократно переступал с одной ноги на другую, чтобы дать отдохнуть своей левой, частично деревянной ноге — мне постоянно приходится это делать, — и несколько раз задел ногой лежавший на земле камень. Почему-то он привлек мое внимание. Я наклонился и поднял его. Камень был величиной с велосипедную фару, гладкий, почти круглый. Он удобно лежал в руке и так и просился, чтобы его во что-нибудь прицельно бросили. И я подумал, что было бы исключительно интересно запустить этим камнем в освещенное окно и хотя бы таким образом вызвать на какие-то действия того, кто прятался в доме, а раз у меня есть велосипед, то в случае чего я всегда успею добежать до него, вскочить в седло и быстренько укатить. От этой мысли сердце застучало так, что, наверное, если бы кто-нибудь стоял рядом, то услышал бы его гулкие удары в моей груди. Теперь, после того как мне в голову пришла эта мысль — бросить камень, — я понял, что не успокоюсь, пока не сделаю этого. Неразъясненная тайна этого света в окне будет мучить меня до тех пор, пока я не найду ей объяснения.