Мы подошли к развилке, и свет стал ярче. Коридор раздваивался, и в обе стороны убегали одетые в сталь коридоры. Они выглядели как-то опрятнее, чище и намного светлее и были столь прямыми и длинными, что я видел, как потолок, стены и пол сходились вдали в мрачноватую точку. Появились и новые звуки — мне казалось, что я слышал нечто похожее на шипение выпускаемого откуда-то пара; на этот шум накладывался другой, напомнивший мне тот, который производят сцепляющиеся шестеренки, крутящиеся сначала в одну сторону, потом в другую. Сержант задержался на развилке, глянул на циферблат какого-то прибора на стене, затем круто повернул налево и махнул мне рукой, чтобы я следовал за ним.
Не буду описывать всех тех коридоров, по которым мы шли, не буду рассказывать о том коридоре, в котором были круглые дверцы на стенах, похожие на иллюминаторы, не буду утомлять рассказом о том месте, где сержант, засунув руку в какое-то отверстие в стене, добыл себе коробок спичек. Вполне достаточно будет сообщить, что, пройдя по меньшей мере милю, а то и более того, по стальным коридорам, мы пришли наконец в хорошо освещенную, довольно просторную залу с легким, свежим воздухом. Эта совершенно круглая зала была наполнена всяким предметами, которые смахивали на какие-то машины, но не очень сложной конструкции. Многие из этих предметов были заключены в полированные деревянные корпуса, и выглядели они как весьма дорогие вещи, а вся обегающая залу стена была усеяна хитрыми приборами с циферблатами и счетчиками. Все, кроме пола, было покрыто слоями проводов, и кругом виднелись тысячи дверец, как и в коридорах, похожих на дверцы печей, но с более тяжелыми петлями; на каждой из них размещалось множество кнопок и клавиш, расположение которых сразу напомнило мне американские кассовые аппараты.
Сержант тут же подошел к одному счетчику и стал считывать его показания, осторожно поворачивая при этом какое-то небольшое колесо. Неожиданно тишина взорвалась грохотом, исходившим из той части залы, где скопление всяких более сложного вида аппаратов было, пожалуй, самым плотным. Грохот весьма походил на звуки, издаваемые ударами тяжелого молота по железу. Я почувствовал, как от испуга кровь отхлынула у меня от лица. Бросил быстрый взгляд на сержанта, но тот по-прежнему медленно и осторожно крутил свое колесико и, глядя на счетчик, шевеля губами, считывал показания. Никакого внимания на шум он не обращал. Грохот стих так же неожиданно, как и начался.
Я уселся на какой-то блестящий предмет, похожий на металлическую коробку с гладкой верхней поверхностью. Металл был не холодный, а теплый, и сидеть было приятно. Я хотел все немного обдумать, собраться с мыслями, которые пребывали в каком-то разбросанном состоянии. Я стал успокаиваться, но прежде чем хоть бы одна определенная мысль успела оформиться у меня в голове, снова раздался этот страшный грохот. Потом тишина. А затем звуки, весьма напоминающие приглушенные несдержанные ругательства, которые бормочут себе под нос в большом гневе и раздражении. И снова тишина. Наконец — тяжелые шаги, откуда-то приближающиеся к зале. В залу кто-то вошел, но кто именно, я из-за высоких аппаратов не видел.
Чувствуя, как у меня по спине пробежали мурашки, я вскочил со своего места и бросился к сержанту. Тот в это время вытащил из отверстия в стене какой-то длинный белый предмет, несколько похожий на очень большой термометр или на дирижерскую палочку, и с величайшим вниманием вглядывался в градуировку на нем. На меня, дрожащего и стоящего рядом, он не обратил ни малейшего внимания. Ясно было, что и чье-то еще невидимое присутствие его совсем не беспокоит. Когда я услышал, что шаги, грохочущие металлическими подковками по металлу пола, огибают уже последний высокий аппарат, я не выдержал, в ужасе посмотрел в ту сторону и увидел МакПатрульскина. Полицейский сильно хмурился. В руке он тоже держал то ли термометр, то ли дирижерскую палочку, но не белую, а оранжевую. Подойдя к сержанту, МакПатрульскин показал ему свой оранжевый прибор и ткнул в него красным пальцем, наверное в то место, где были видны какие-то показания. Сержант, посмотрев на прибор, вздохнул, как мне показалось, с явным облегчением и, развернувшись, потопал туда, откуда только что появился МакПатрульскин. Вскоре мы услышали стук молотка, но на этот раз не столь шумный и значительно более интимный.
МакПатрульскин засунул свою дирижерскую палочку в то самое отверстие, из которого Отвагсон извлек свою, и повернулся ко мне. Я все это время стоял без движения на одном месте. МакПатрульскин щедрым жестом протянул мне помятую сигарету. Такую сигарету я уже воспринимал как предвестницу беседы, в течение которой мне будут говорить невероятные вещи.
— Ну что, нравится? — вежливо поинтересовался МакПатрульскин.
— Да, ничего, чисто, прибрано, — так же вежливо ответил я.
— А если бы еще вы знали как это удобно, — сказал МакПатрульскин загадочно.
Тут к нам вернулся сержант, вытирающий свои красные руки полотенцем. У него был вид человека очень довольного собою. Я посмотрел на МакПатрульскина, потом на Отвагсона. Они перехватили мой взгляд, передали его один другому так, словно меня там и не было, а потом отбросили его в сторону.
— Это что, и есть то, что вы называете вечностью? — спросил я, может быть, даже с некоторым раздражением. — Почему вы называете это вечностью?
— Пощупайте мой подбородок, — сказал МакПатрульскин, загадочно улыбаясь.
— Мы называем это место «вечностью» потому, что здесь не стареешь, — пояснил Отвагсон. — Отсюда уходишь, не прибавив к своему возрасту ни минутки, сколько бы здесь ни оставаться. Ни рост не меняется, ни размеры. Тут имеются часы с заводом на восемь дней, с отлично сбалансированным механизмом, но они, сколько их ни заводи, постоянно стоят.
— А все-таки, откуда у вас такая уверенность, что здесь не стареют?
— Нет, вы все же проведите пальцами по моему подбородку, — снова предложил МакПатрульскин.
— Все очень просто, — сказал сержант. — Борода не растет. Если прийти сюда поевшим, то сколько тут ни оставайся, не становишься голодным. А если прийти сюда уже голодным, то здесь голод не усиливается, остается таким же. Набитая табаком и зажженная трубка остается полной целый день, и стакан виски будет оставаться полным, сколько б из него ни пить, причем, сколько б ни выпил, остаешься не пьянее, чем в своем наитрезвейшем состоянии.
— Неужели? — неуверенно пробормотал я.
— Я вот сегодняшним утром пробыл здесь долго, — сообщил МакПатрульскин, — а глядите — мой подбородок гладкий, как попка у хорошенькой женщины, а это так удобно, что не надо бриться и можно позволить своей старенькой бритве отлеживаться на своей полочке, что у меня аж дух захватывает.
— А вся эта... а все это место... большое или какое? — отважился я на вопрос.
— А это невозможно определить — большое или малое. Тут и сказать ничего нельзя о размерах, потому что их вообще нет, — услужливо пояснил сержант. — Здесь везде все одинаковое, в какую сторону ни пойдешь, все тянется бесконечно. Мы и понятия не имеем, что здесь и как. Тут ничего не меняется и ничего не кончается.
МакПатрульскин зажег спичку, мы все прикурили, а он небрежно бросил черную, обгоревшую, скрюченную спичку на безупречно чистый металло-плитный пол, на котором эта спичка выглядела как нечто очень важное, но и очень одинокое.
— А почему вы не могли привезти сюда велосипед и все тут на нем объездить, все осмотреть, а потом составить карту? — спросил я несколько наивно.
Сержант улыбнулся и глянул на меня так, словно я был маленьким несмышленышем.
— Велосипед? Это совсем просто, — промурлыкал он.
Я оторопело смотрел, как он подходит к одной из «печных» дверец в стене, крутит какие-то ручки, нажимает какие-то кнопки, потом тянет на себя и открывает массивную стальную дверцу и следом вытягивает из открывшегося отверстия совершенно новый велосипед. На полированных частях велосипеда еще блестела смазка, и я сразу распознал, что это трехскоростная машина. Отвагсон поставил велосипед передним колесом на пол, оставив заднее в воздухе, а потом крутанул его уверенным движением велосипедного знатока.
— Велосипед — это не загвоздочка, но от него толку тут нет, однако это и не важно. Пойдемте со мной, я покажу вам res ipsa[41].
Прислонив велосипед к какому-то аппарату, Отвагсон, махнув рукой призывным жестом, приглашающим меня следовать за ним, отправился в лабиринт аппаратов, заключенных в корпусе прекрасной отделки. Я старался не потерять его из виду. Отвагсон прошел сквозь открытую дверь в стене. Я за ним. То, что я увидел за дверью, так меня потрясло, что у меня даже в сердце заныло, а в голове болезненно застучало. Показалось даже, что сердце вообще остановилось. Передо мной была еще одна зала, на первый взгляд, совершенно точно повторяющая ту, которую мы только что покинули. Но не сама эта схожесть так меня поразила. На стене я увидел открытую тяжелую металлическую дверцу, а рядом, прислонившись к сияющему полировкой корпусу какого-то аппарата, стоял новенький велосипед, весь в смазке. И стоял он точно под тем же углом, что и тот, другой, точнее первый. Когда я увидел обгоревшую спичку, столь бросающуюся в глаза на чистейшем полу, то не мог сдержать сдавленный крик.
— Так что вы думаете по поводу небритья, — спросил невесть откуда взявшийся МакПатрульскин. — Не находите ли вы, что это эксперимент, так сказать неинтерруптибельный, непрерывного действия.
— Неискапабельный и нетрактибельный к тому же, — добавил сержант, — что значит неотвратимый и неизменный.
МакПатрульскин, стоявший у большого аппарата в замечательном корпусе, легко прикасался пальцами к каким-то ручкам и кнопкам. Повернув ко мне голову, он подозвал меня к себе.
— Подойдите сюда, и я покажу вам нечто такое, что и вам интересно будет посмотреть и о чем друзьям захочется рассказать.
Несколько позже я понял: то была одна из его редких шуток — о том, что он мне показал, я бы не смог никому рассказать, так как не сыскалось бы в мире слов, с помощью которых можно было бы описать увиденное. Подойдя к аппарату, я увидел в его корпусе два отверстия: одно, поменьше, нечто вроде воронки, а другое, побольше, в метре под первым, — просто черная дыра. МакПатрульскин нажал две кнопки, похожие на клавиши пишущей машинки, и покрутил какую-то ручку управления. Раздался грохочущий шум, словно тысячи коробок, с болтающимся в них печеньем, валились по крутой лестнице вниз. Я был уверен, что эти падающие штуки вот-вот посыпятся из воронки. Так оно и случилось — что-то во множестве стало вываливаться из воронки и тут же исчезать в черной дыре внизу. Но что можно сказать об этом «что-то»? То, что во множестве вываливалось из воронки, не было ни черным, ни белым — вообще не имело никакого определенного цвета или оттенка, существующего во всем диапазоне от черного к белому; можно с уверенностью сказать: эти «штучки» были не «темными», а «светлыми», даже «сверкающими», но вряд ли можно было бы утверждать, что они были «светящимися». Возможно, это прозвучит странно, но привлек мое внимание не только неуловимый цвет этих «штучек». В них было еще нечто такое, отчего у меня глаза на лоб лезли, спирало дыхание и все высушивало во рту. Но это их особое качество я не могу описать. Только потом, некоторое время спустя, после нескольких часов усиленных раздумий, я понял, чем же эти «штучки» поразили меня больше всего. В них не было ни одного из тех качеств, которыми обладают все известные мне предметы. Невозможно было бы даже определить словами их размеры. Нельзя сказать, какой они были формы, но неправильно было бы и назвать их бесформенными. Они не были ни квадратными, ни круглыми, ни многогранными, ни неправильными — их форму определить невозможно. Равно и нескончаемое их разнообразие нельзя было бы свести к различию размеров. Их вид — хотя и это слово вряд ли к ним применимо — не соответствовал ничему знакомому или виденному мною ранее. Короче и проще говоря — они совершенно не поддаются никакому описанию.
МакПатрульскин снова поколдовал над ручками и кнопками управления, и поток «неопределимого» прекратился. Сержант вежливо спросил меня, что еще я хотел бы посмотреть.
— А что еще можно посмотреть?
— Да что угодно.
— То есть, все, что я захочу, мне покажут?
— Конечно, а как же иначе.
Легкость, с которой сержант добыл из стены велосипед — причем такой велосипед, который стоил больших денег, — направила мои мысли по определенному руслу. От всего того, что я увидел, от всей этой абсурдности и невозможности мои нервозность и напуганность в значительной мере ослабли и во мне вдруг пробудился интерес к реализации потенциальных коммерческих возможностей вечности.
— Значит, так, — проговорил я медленно, — я бы хотел увидеть вот что: чтобы вы открыли какую-нибудь дверцу и вытащили оттуда брусок чистого золота весом в... в... полтонны!
Сержант добродушно усмехнулся и пожал плечами.
— Но это невозможно, это совершенно нерезонное, неразумное, неумеренное требование, — спокойно сказал он и тут же добавил, позаимствовав слова из юридического лексикона. — Это сутяжническое вымогательство, выходящее за пределы законных притязаний.
Я испытал острое и горькое разочарование и огорчение.
— Но вы же сами сказали — все что угодно! — вскричал я.
— Да, дружище, — подтвердил сержант. — Однако в рамках разумного, ведь всему есть предел и граница.
— Но это очень досадно, — пробормотал я.
— Делу можно помочь, — нерешительно вмешался МакПатрульскин. — Если не будет возражений в отношении оказания помощи сержанту в деле вынимания этого бруска, то...
— Что? — возбужденно воскликнул я. — Это единственное затруднение?
— Конечно. Полтонны! Я вам не ломовая лошадь! — сказал сержант с непритворным достоинством. — Однако, если мы все вместе...
— Да, да, все вместе мы поднимем! — в радостном возбуждении чуть ли не завопил я.
Тут же были нажаты какие-то кнопки, поверчены какие-то ручки, раскрылась дверца — и в стенной нише перед нами предстал брусок золота в очень хорошо сделанном деревянном ящике. Этот ящик с золотом был вытащен с большим напряжением всех сил и поставлен на пол.
— Золото — вещь самая заурядная, и ничего в нем интересного нет, смотри не смотри, все равно ничего примечательного не высмотришь, — степенно заявил сержант. — Вы лучше попросите МакПатрульскина показать вам что-либо такое особо доверительно-конфиденциальное, нечто стоящее над обычной исключительностью. Нечто такое, что требует для рассмотрения увеличительное стекло, без него смотришь — одно, глядишь в стекло — нечто совсем другое.
Мой взгляд переместился с лица Отвагсона, с губ которого текли объяснения, на здоровенный брусок золота, о котором я не забывал ни на мгновение.
— Ну хорошо, я хотел бы увидеть, — произнес я медленно и осторожно, — я хотел бы вот сейчас увидеть... пятьдесят кубиков чистого золота, каждый весом в полкилограмма.
Подобострастной походочкой, как вышколенный официант, МакПатрульскин, послушно направился к стене, потыкал в кнопки и повертел ручки, открыл дверцу и вытащил из открывшейся ниши все, что я хотел видеть, а потом, не говоря ни слова, аккуратно выстроил на полу из золотых кубиков какое-то сооружение. Сержант тем временем незаметно отошел в сторонку, стал всматриваться в какие-то циферблаты и счетчики и снимать показания. А мозги мои работали быстро и холодно-расчетливо: я заказал бутылку виски, драгоценные камни общей стоимостью в двести тысяч фунтов стерлингов, бананы, очень дорогую авторучку, писчую бумагу и, наконец, костюм из сержа с голубой подкладкой. Когда все это было аккуратно выложено передо мною на полу, я вспомнил о некоторых своих упущениях и заказал высококачественное нижнее белье, ботинки, ценные бумаги, бумажные деньги и коробок спичек. Выполняя мои заказы, МакПатрульскин обливался потом — ведь ему постоянно приходилось открывать тяжелые дверцы. Он пожаловался на духоту и выпил имбирного пива. Сержант медленно вертел какое-то пощелкивающее колесико.
— Ну, теперь, наверное, хватит, — нетвердым голосом произнес я.
Подошел сержант и глянул на кучу всего этого барахла.
— Господи, спаси нас и помилуй, — пробормотал он.
— Я возьму все это с собой, — объявил я.
Сержант и МакПатрульскин обменялись непонятными мне и не предназначавшимися мне взглядами. И загадочно улыбнулись.
— В таком случае вам понадобится большой и крепкий мешок, — вежливо подсказал сержант.
Сказав это, он тут же направился к очередной дверце в стене и раздобыл великолепную сумку из свиной кожи, которая в магазине стоила бы бешеных денег. Сумка была очень прочная и просторная, и я упрятал в нее все, что заказывал, за исключением большого бруска золота.
МакПатрульскин загасил сигарету об стену, ту сигарету, которая горела не менее получаса, однако оставалась все той же длины. Я невольно глянул на свою, о которой давно позабыл, но которую не выпускал из пальцев, — она дымила, также ничуть не уменьшаясь в размерах. Аккуратно загасив сигарету, я спрятал ее в карман. Уже закрывая сумку, вспомнил еще кое о чем. Распрямившись, я обратился к полицейским, которые смотрели на меня с каким-то странным интересом.
— Я вспомнил, что мне понадобится еще одна вещь, — заявил я теперь уже вполне уверенно. — Мне нужно какое-нибудь оружие небольшого размера, но эффективное, чтоб оно легко помещалось в кармане, но при этом могло бы, если надо, уничтожить всякого, кто попытался бы отнять у меня жизнь. А если на меня нападет десяток человек, то чтоб и десяток уничтожить, а если надо — то и миллион.
Не говоря ни слова, сержант принес мне небольшой черный предмет, похожий на электрический фонарик.
— В этой штуке, — пояснил он, — упрятано столько силы, что она превратит любого человека — или сколько угодно людей сразу — в серый порошок. Стоит только нажать вот эту кнопку — и все. А если вам не нравится серый порошок, можно подстроить так, что она будет превращать людей в фиолетовый порошок, в желтый — в общем, в порошок любого цвета. Скажите мне, какой цвет вам больше всего нравится, и мы тут же настроим эту штуку соответственно. Бархатно-цветный цвет подойдет?
— Вполне подойдет и серый, — быстро проговорил я.
Получив из рук сержанта это смертоубийственное оружие, я упрятал его в сумку, застегнул ее, распрямился во весь рост и сказал:
— Ну, теперь пора и домой.
Я постарался придать своему голосу непринужденность и прятал глаза, чтобы не смотреть в лицо полицейским. К моему великому удивлению, они с готовностью согласились, и мы потопали по металлическим плитам полов бесконечных коридоров. Я тащил свою тяжеленную сумку, а полицейские вели тихую беседу о показаниях приборов. Я был очень доволен тем, как прошел этот день. Можно сказать, я был даже очень доволен. Я ощущал в себе приятные перемены, во мне было полно новых сил, и мой дух воспрянул.
— А как эта смертоносная штука работает? — спросил я вежливым тоном, надеясь для создания дружественной атмосферы переключить беседу на себя.
— В ней есть геликоидальные зубчатые колесики, то бишь косозубые колеса, — сообщил сержант полезные сведения.
— А что, вы разве проводов не заметили? — с удивлением воззрился на меня МакПатрульскин.
— Важность угля не может не вызывать удивления, — продолжал говорить сержант. — Очень важно удерживать показания по лучу на низком уровне, чем ниже, тем лучше, а если ведущая отметка ведет себя спокойно, то считайте, что дела идут хорошо. Ну а если луч пойдет вверх? Тогда и рычаг не поможет. Если вовремя не подложить угля, луч — фьюить! — рванет вверх, а это уже чревато серьезным взрывом.
— Низкая отметка — небольшое падение, — четко проговорил МакПатрульскин так, словно изрек мудрую пословицу.
— Но главное во всем этом — ежедневно снимать показания, — вел дальше свою речь сержант. — Не забывай ежедневно снимать показания, и совесть твоя будет чиста, как чистая рубашка, надеваемая в воскресное утро. Я твердо стою на ежедневном снятии показаний. Я, знаете ли, непоколебимый сторонник ежедневного снятия показаний.
— Кстати, а удалось ли мне посмотреть тут у вас все самое интересное? — светским тоном спросил я.
При этих моих словах полицейские глянули друг на друга так, словно мои слова их очень позабавили, и прыснули со смеху. Раскаты их смеха катились по коридору, а потом, более слабым, но все же достаточно громким эхом прикатывали назад к нам.
— Подозреваю, что вы считаете запах чем-то весьма простым и понятным? — осведомился сержант с улыбкой.
— Запах? А причем тут...
— Запах, доложу я вам, сударь, — самое сложное явление в мире, — наставительно сказал Отвагсон, — и все его тонкости не могут быть восприняты и распутаны человечьим рылом, и понять его суть до конца нельзя, хотя, вот, например, у собак дела с нюхом и пониманием запахов обстоят значительно лучше, чем у людей.
— Это верно, но не нужно забывать, что собаки никуда не годятся как ездоки на велосипедах, — подал голос МакПатрульскин, поворачивая дело другим боком.
— Тут у нас есть такое устройство, — говорил сержант, не прерывая речи даже тогда, когда начинал говорить МакПатрульскин, — которое расщепляет запахи на подзапахи и на межзапахи. Подобным же образом можно расщеплять луч света — с помощью всяких там призм и прочих инструментов. И это все очень, знаете ли, увлекательно и поучительно. Вы даже себе и представить не можете, сколько гадких запахов скрыто в наидушистейшем благоухании очаровательной розы-занозы.
— Есть у нас аппарат и для расщепления вкуса, — сообщил МакПатрульскин, — и вот, знаете, вкус поджаренной отбивной на сорок процентов состоит из — вы не поверите! — состоит из...
МакПатрульскин деликатно замолк, но при этом скорчил такую мину, что сразу становилось понятно, из чего на сорок процентов состоит вкус поджаренной отбивной.
— Есть аппарат и для расщепления тактильных ощущений, то бишь осязательных, то бишь того, что ощущается при касании пальцами, — сказал Отвагсон. — Вот, например, вы, наверное, считаете, что нет ничего более гладкого и приятного на ощупь, чем попка молоденькой женщины, однако если это ощущение гладкости по проведении по ней пальцами расщепить, то могу вас заверить, что вам более не захочется гладить женские попки. Это я вам точно говорю, могу даже заверить это свое сообщение торжественной клятвой. Вот такая петрушка. В самой своей середине гладкость состоит из шероховатости, такой же грубой, как воловий зад.
— Вот когда придете сюда в следующий раз, увидите еще много удивительного, — пообещал МакПатрульскин.
А я тут же подумал, что само по себе это было весьма странное заявление, особенно если учитывать, сколь многое я уже увидел и сколь многое я тащу в сумке. МакПатрульскин остановился и стал шарить у себя по карманам; найдя сигарету — ту самую, которую он затушил об стену, — он зажег спичку и прикурил, но спичку не загасил, показав жестом, что и я могу прикурить от этой спички. Поиск сигареты занял у меня немало времени — я не сразу сообразил поставить на пол свою тяжелую сумку, — а когда я наконец выудил ее из кармана, то увидел, что спичка продолжает гореть ровно и ярко, а черенок вовсе не сгорает.
Мы постояли и в молчании покурили, а потом двинулись дальше. Последний коридор, приведший к лифту, был слабо освещен. На стене возле открытой кабины лифта мне бросились в глаза циферблаты и измерительные приборы, которых, как мне показалось, я на этом месте раньше, когда мы только выходили из лифта, не видел. Рядом с ними располагались вездесущие дверцы. Я находился в состоянии крайнего изнеможения от того, что пришлось тягать тяжеленную сумку, набитую всеми этими вещами, золотом и виски, и мне страшно захотелось поскорее поставить ее на пол кабины и передохнуть. Я уже занес ногу, чтобы ступить в лифт, как вдруг был остановлен криком, который издал сержант, — крик этот перешел чуть ли не в женский отчаянный визг.
— Не входите, не входите в лифт!!!
В голосе Отвагсона было столько неподдельного беспокойства и желания немедленно меня остановить, что я застыл на месте с поднятой ногой, как человек на фотографии, которого сфотографировали в тот момент, когда он поднял ногу, чтобы сделать следующий шаг. По телу прошел озноб. Я медленно повернул голову к сержанту:
— П-п-п-п-п-ааа-чему?
— А потому, хороший вы мой, что пол провалится под низом ваших ног, вследствие чего вы очень быстро переместитесь падением туда, где еще никто до вас не бывал.
— Но почему, почему пол провалится?
— Из-за сумки, мой дорогой.
— Тут все очень и очень просто, — разъяснил МакПатрульскин, — при возвращении наверх в лифт входить можно только тогда, когда весишь ровно столько, сколько весил при взвешивании перед спуском.
— А если все-таки войти в лифт с добавочным весом, — предупредил сержант, — то это приведет к полному и безусловному истреблению вошедшего и погубит его насмерть, и, сколько ни есть в нем жизни, все выйдет.
Я поставил сумку на пол — точнее сказать, бросил ее на пол, и в ней жалобно зазвенели бутылка виски и золотые кубики. Содержимое моей сумки наверняка потянуло бы на несколько миллионов фунтов стерлингов. Прислонившись к стене, выложенной такими же металлическими плитами, что и пол, я стал лихорадочно соображать, что же мне делать, почему все так нелепо получилось и повернулось, и как это все нужно понимать, и можно ли отыскать хоть какое-нибудь «утешение в лихую годину». Голова шла кругом, но одно я понимал прекрасно: все мои планы развеялись в невидимый дым, а посещение вечности оказалось бесполезным и бесплодным, даже злополучным, а может быть, и пагубным. Я провел рукой, как тряпкой, по лбу, стирая с него тяжелые и обильные капли пота. Взглянув в полной растерянности на полицейских, я увидел, что они почтительно улыбаются и вид у них понимающий и снисходительный. В горле от всех моих тяжких переживаний образовался комок, а сердце наполнилось великой печалью и великой тоскою, и великим сожалением. Я чувствовал себя рыбой, выброшенной из воды на пустынный морской берег, от которого при отливе далеко ушла вода. Взгляд случайно упал на мои поношенные туфли, но они вдруг задрожали, а потом и вовсе исчезли за пеленой горючих слез, полившихся из глаз. Тогда я повернулся к стене и громко разрыдался — я не мог сдержать рыданий, сотрясавших меня всего, плакал горько, как малое дитя. Не знаю, сколько времени простоял я у металлической стены, предаваясь рыданиям. Сквозь мои завывания до меня доносились тихие сочувственные слова — насколько я мог расслышать, полицейские обсуждали меня, словно я был пациент в больнице, а они — опытные врачи. Я сполз на пол и когда, в какой-то момент, не поднимая головы, глянул в сторону полицейских, то увидел ноги МакПатрульскина, уносящего куда-то мою сумку. Потом услышал, как открылась тяжелая дверца, как в нишу грубо затолкали мою сумку, мою дорогую сумочку! Тут я снова разразился рыданиями, уткнулся головой в стену и полностью отдался своему горю и тяжкому страданию
Наконец меня осторожно и заботливо подняли с полу и, поддерживая под руки, подвели к тому месту возле лифта, где произошло мое взвешивание, а затем завели в лифт. Вскоре я плохо соображал и почти ничего вокруг себя не видел. Я почувствовал, как кабина наполнилась еще двумя очень большими человеческими существами, воздух насытился тяжелым духом голубой материи, из которой были сшиты их полицейские униформы и которая насквозь пропиталась их человеческими запахами. Когда пол стал сопротивляться давлению на него моих ног и сам стал толкать их снизу, я услышал, как почти у самого моего лица трещит хрусткая бумага. Я открыл глаза и повернул голову. При сильно приглушенном свете кабины я увидел руку МакПатрульскина, держащую небольшой бумажный пакетик. Чтобы поднести пакетик к моему лицу, МакПатрульскину пришлось протянуть его прямо перед грудью Отвагсона, стоявшего неподвижной, огромной глыбой рядом со мной. Вид у МакПатрульскина был несколько глуповатый и смиренно-кроткий. Сквозь хрусткую прозрачную бумагу были видны небольшие разноцветные шарики.
— Конфетки, — ласково сказал МакПатрульскин и потряс пакетик, приглашая меня угощаться. Сам он стал вытаскивать одну конфету за другой и жевать, сосать и громко причмокивать с закатыванием глаз, словно получал от этих сладостей совершенно неземное удовольствие. Я почему-то снова начал всхлипывать, однако запустил руку в пакетик и хотел вытянуть одну конфетку, но вместе с ней вытянулось еще три или четыре, приставшие друг к другу от пребывания в жарком кармане МакПатрульскина. Неуклюже и по-дурацки я попытался разъединить их, но это у меня не получилось, и я засунул всю эту массу себе в рот, продолжая всхлипывать и одновременно сосать и шмыгать носом. Сержант тяжело вздохнул, и я почувствовал, что его горячий бок отстраняется от меня, насколько это было возможно в тесной кабине.
— Господи, как я люблю сладости, — пробормотал он.
— Так вот же, бери конфетку, — предложил МакПатрульскин, улыбаясь и потряхивая хрустящим пакетиком.
— Ты, что, парень, рехнулся, — взревел Отвагсон, поворачиваясь к МакПатрульскину и сверля его страшным оком, — ты что мне предлагаешь? Если я бы и съел одну — нет, что я говорю! — половинку четвертинки от маленького кусочка этой пакости, знаешь что произошло бы с моим желудком? Он взорвался бы как самая настоящая мина с мощным зарядом, и я бы оказался гальванизованным[42], и валялся бы в постели недели две, и орал бы, и изрыгал хулу, и стенал бы от ужасных приступов несварения желудка и обжоги[43]. Ты что, парень, захотел моей преждевременной смерти?
— Эти леденцы сделаны из ячменного сахара, — промычал МакПатрульскин с набитым ртом — щеки у него раздувались от множества конфет, которые он засунул себе в рот. — Их дают даже совсем маленьким деткам, они совсем безвредны и прекрасно действуют на желудок.
— Коли б я ел конфеты, — заявил сержант, — то потреблял бы только «Карнавальное ассорти». Вот это конфеты. Вкус очень духовный, каждую сосать можно по полчаса, а то и больше, вот сколько в них сосательной силы.
— А ты пробовал лакричные конфеты? — спросил МакПатрульскин.
— Пробовал, но «Кофейная смесь» мне значительно больше нравится. В них есть особая привлекательность.