Когда революция пошла на убыль, обострились противоречия между умеренно настроенным отцом и вставшим на «дурной» путь сыном. Фатых почувствовал себя в Казани неуютно. Б это время его пригласили секретарем в журнал «Тербиятель-этфаль» («Детское воспитание»), который должен был выходить в Москве. «В Москве я завел знакомство со множеством семей татарских и русских интеллигентов и даже сановников», – писал он своему другу. Для кругозора и жизненного опыта общение с этой средой оказалось небесполезным.
Лето 1907 года Амирхан провел в Казани. Тут его постигло несчастье: 15 августа его разбил паралич, он ослеп на один глаз. Позднее зрение восстановилось, руки стали слушаться, но ни грязи, ни воды не помогли ему встать на ноги, и он на всю жизнь остался прикованным к коляске.
Тем не менее Амирхан продолжал готовиться к экзамену за гимназический курс, руководил газетой «Эль-ислах», где писал для каждого номера передовую статью, один-два фельетона, рецензию или рассказ.
Только избранные работы Амирхана составили два толстых тома, среди которых немало великолепных произведений. Все это было написано за неполных десять дореволюционных лет человеком, который без посторонней помощи не мог даже сесть в поданный к крыльцу экипаж.
Знакомство Тукая с Амирханом состоялось на первой неделе октября 1907 года в доме Амирхановых, куда привел поэта Бурган Шараф.
Как вспоминал впоследствии Амирхан, «усевшись на указанное место, гость некоторое время разглядывал меня. На все мои вопросы отвечал односложно, отрывисто. Один глаз его был поврежден бельмом, но в его взгляде даже не очень внимательный человек сразу обнаруживал и проницательность, и некоторую уязвимость.
На мой вопрос: «Как вы находите казанскую молодежь?» – он ответил: «Казани не пристало быть на уровне Уральска». Краткость его ответов долго не позволяла нам завязать беседу. Лишь к концу нашего почти двухчасового свидания мы немного привыкли друг к Другу».
Сотрудничество в «Эль-ислахе» положило начало дружбе молодых писателей. «Там, в редакции газеты, – вспоминает Амирхан, – мы с Тукаем сблизились окончательно и в скором времени стали питать друг к другу уважение и симпатию».
Тукай трудно сходился с людьми. В случае с Фатыхом Амирханом все было необычно. И в письмах и в разговорах вежливо-холодное «эфенди» вскоре вышло у них из обихода. «Вы» превращается в «ты». Не прошло и полугода, как Тукай, который так не любил рассказывать о себе, делится своими мыслями и чувствами, неожиданно раскрывается перед Фатыхом Амирханом.
В один из весенних дней 1908 года Габдулла дождался в редакции, когда Фатых кончит дела, и дал понять, что хочет поговорить. Они сели в тарантас. Фатых Амирхан пишет: «К моему удивлению, Тукай, до этого упорно молчавший, едва мы выехали за город, вдруг заговорил, и притом с необычайной серьезностью и волнением.
– Я недоволен своим окружением. С тех пор как я приехал в Казань, совсем выбился из колеи. В моей комнате день и ночь болтаются бездельники, которые не знают, как убить время…
Не останавливаясь и не дожидаясь от меня ответа, Тукай говорил о своей жизни с горечью и сарказмом». По словам Амирхана, с этого дня они и стали друзьями. Но дружба эта была довольно своеобразной. Идеалы у них были общие, но характеры и привычки очень разные.
Не было между ними ни открытого проявления симпатий, ни юношеских изъяснений в дружеских чувствах. Встречаясь во время общей работы, они говорили только о деле. Вне работы виделись чрезвычайно редко: Амирхан в номере Тукая не бывал, да и Тукай нечасто посещал дом Амирхановых. Часто спорили, бывало, обижались – чаще Тукай. Иногда и ссорились. Тукай, например, находил у Амирхана массу недостатков. С точки зрения Амирхана, у Тукая их тоже было немало. Оба мастера на шутку, любили подтрунить, съязвить. Разве что один делал это с необыкновенным изяществом, другой погрубее, позлее.
Амирхан часто посмеивался над тукаевским костюмом: носит что попало, ни галстука, ни белых воротничков, ни манжет, за одеждой своей не следит. Когда ему пытались деликатно на это указать, пропускал мимо ушей. Но однажды все же прислушался к советам друзей.
«В один прекрасный день, – пишет Ф. Амирхан, – к удивлению всех присутствовавших в редакции, Тукай явился при галстуке, в белом воротничке. Правую манжету нацепил на левую руку, левую – на правую. Вид у манжет был страдальческий. Крахмальный воротничок на нем болтался, словно был рассчитан на две такие шеи. Галстук сдвинут на сторону, вот-вот сорвется и убежит. Товарищи невольно рассмеялись.
– Вот видите, – сказал Тукай, – я ведь говорил. Так всегда получается, когда послушаешься других».
Как-то весной Тукай явился в редакцию в непомерно широкой рубахе, подпоясанной женским поясом, который он купил на Ташаякской ярмарке. Когда ему сказали, что пояс женский, он отделался обычным своим: «Так и знал, зря людей послушал». И принялся за работу. В этой рубахе с тем же поясом он проходил все лето.
Костюм его, действительно, не интересовал, как и вообще житейские мелочи. И в этом выражался протест Тукая против следования моде. Он полагал, что привычка и мода порабощают человека, делают его мелочным, суетным.
В те годы было много молодых людей, одевавшихся с иголочки, но не заботившихся о своем образовании. То было время быстрой европеизации татар, а одеться европейцем куда проще, чем перестроить мышление. Таких лощеных молодых людей прозвали «манекенами». Тукай, презиравший «манекенов», не желал одеваться как они. Рассказывают, что однажды в редакцию «Эль-ислаха» вошел шикарно одетый человек и с умным видом пустился рассуждать о высоких, но, увы, недоступных ему материях. Тукай слушал, морщась, то и дело вставляя колкости. Посетитель не оставался в долгу. Тукай вышел из комнаты. Когда он возвратился, все разразились хохотом: на руках у него были вырезанные из газеты «манжеты» размером в пол-аршина, на шее болтался из той же газеты широкий воротник, уныло висел галстук из мочалы. Выпрямив спину, будто аршин проглотил, и поигрывая воображаемой тростью, он прошелся по комнате.
– Ну как? Похож?
В одной из эпиграмм Тукай писал:
С виду очень образован, обо всем судить привык.
За пятак купил манжеты, за копейку – воротник.
В свободное время Тукай выходил во двор редакции и играл с мальчишками в «бабки». Сражался азартно, скинув пиджак, расстегнув ворот, иногда разувшись, и обязательно хотел победить. Хорошо, если бы играл только во дворе! А то выходил и на многолюдную Екатерининскую – ныне улицу Тукая.
Габдулла много возился с кошками и собаками, особенно с важным черным котом, принадлежавшим хозяину дома, в котором помещалась редакция. Случалось, нередко приносил к себе в номер котят и щенят, кормил их молоком с хлебом. Кто знает, может, поэтому в стихах Тукая, особенно для детей, много кошек и собак, а кошка стала и «героиней» поэмы Тукая «Мяубике».
Но особенно удивляло друзей, вызывало насмешки врагов и служило поводом для сплетен его настойчивое стремление избежать общества женщин. Стоило появиться в «Эль-ислахе» женщине – у Амирхана было много знакомых и поклонниц среди курсисток и гимназисток, – Тукай порывался сбежать. Если это оказывалось невозможным, сидел, не поднимая головы. Как-то явился к Амирхану по делу и, узнав, что у того посетительницы, ушел. Вернулся через какое-то время: девушки все еще щебечут, время от времени из комнат доносится голос Фатыха. Габдулла вернулся домой, а на следующий день устроил Амирхану разнос.
Однажды Ахметгарей Хасани – о нем речь еще впереди – пригласил Амирхана и Тукая погостить несколько дней на своей даче в двадцати километрах от города.
«Мы согласились, – пишет Амирхан, – но не прошло и часа, как Тукай с озабоченным видом вошел в мою комнату.
– Там у него, наверное, и жена?
– Известное дело.
– Хм, вот это очень неудобно.
– Очень даже удобно. Жена у него весьма гостеприимная женщина, интересуется литературой. Она будет довольна знакомством с тобой.
– Нет, нет, там, где женщины, я чувствую себя неловко. Поезжай уж ты один».
Это не просто застенчивость. Тукаю известно, что по стихам его представляют интересным мужчиной, высоким, статным. При встрече с ним у молодой девушки или женщины не может не отразиться на лице невольное чувство разочарования. А при его гордости это как нож острый.
В первые дни после приезда в Казань один из новых знакомых стал расспрашивать Тукая о его жизни и работе в Уральске. Узнав, что на плечах Тукая лежала газета и два журнала, он поинтересовался, какое Тукай получал жалованье.
– Рублей двадцать – двадцать пять, – ответил Тукай.
– Если б ты столько работал в Казани, тебе платили раза в два, а то и в три больше.
Тукай, не задумываясь, ответил:
– А к чему деньги? Лишь бы хватило на еду да житье. Тех денег в Уральске мне вполне хватало.
Ответ, достойный Тукая. Его слова «к чему деньги?» потом вспоминали как анекдот.
Не проходит и двух лет, как Тукай становится одним из трех татарских писателей, получавших самые большие гонорары. Его книги издаются одна за другой. Семьи у него нет, личные потребности тоже небольшие. Значит, заработанного должно хватить с избытком. Но деньги не держатся в его кармане. У него берут в долг и не возвращают, около него кормится множество людей. Он покупает вещи не торгуясь и часто совсем не те, что ему нужны. Приобретает массу книг, которые уплывают в чужие руки.
Не таков Фатых Амирхан. Он одевается со вкусом, по-европейски, не отстает от моды, хотя и не делает из нее фетиша. С людьми прост, весел, держится непринужденно, но умеет сохранить достоинство. Любит женское общество. До денег не жаден, но стремится иметь доход, дающий возможность жить широко, свободно. Если Фатыху многое в Тукае казалось чудачеством, то образ жизни и манеры Фатыха представлялись Габдулле чем-то чуждым, едва ли не буржуазным. Они не раз обменивались колкостями и насмешками. Но жили эти два незаурядных человека одними идеалами, питали друг к другу огромное уважение. Для Тукая эта дружба была подобна солнечному теплу для зерна. Немало сил придала она и Фатыху Амирхану.
3
Не прошло и года после приезда Тукая в Казань, как он начал жаловаться. Вот отрывок из его письма к Амирхану, лечившемуся на курорте в Серноводске:
«Думаю, думаю и говорю себе: „Боже милосердный! Неужто искра таланта, которую я сберег даже тогда, когда был голоден и нищ, когда меня продавали из деревни в деревню, когда я батрачил на бездушных татарских баев и жил в татарском медресе, погибнет теперь среди пьянства и пьяных товарищей, чтобы никогда не вспыхнуть вновь? Вот уже год, как я переливаю из пустого в порожнее!“
В окружении Тукая были и купеческие сынки, которым нравилось болтаться около журналистов и писателей. Но были и другие, например Султан Рахманкулов. В 1905 году его выгнали из реального училища за участие в студенческом движении. Зарабатывая на жизнь переводами и сотрудничеством в газетах, он стал готовиться к экзаменам на аттестат экстерном. Человек способный, прямой, не терпящий фальши и лицемерия, он трудно сходился с людьми. Неудачи и отсутствие устоявшихся убеждений приохотили его к спиртному. Тукай, видимо, сошелся с Султаном довольно близко. Некоторые черты его характера импонировали поэту. Переводчиком он был неплохим. Отлично играл на мандолине, обладал приятным голосом, и Тукай частенько просил Рахманкулова петь песни на свои стихи.
Но со временем Габдуллу все больше раздражали его бесцеремонность и пьяные выходки. Когда все слова убеждения оказались исчерпанными, он написал на него эпиграмму: «Будь человеком, не ходи, тряся шапкой шестилетнего образования, ожидая, когда поднесут тебе на водку от байских сынков». Но, щадя самолюбие Султана, так ее и не опубликовал.
Как попал Тукай в среду «недорослей», почему, раскусив их, сразу не порвал с ними? Вначале они показались Габдулле представителями передовой молодежи: много знают, не страдают излишней церемонностью, что на уме, то и на языке. Веселые, к жизни относятся беззаботно. На вечеринках в обществе этих «друзей» он чувствует себя свободней, чем рядом с Амирханом и другими серьезными людьми.
Но шло время, и атмосфера постоянного «праздника» стала стеснять его. Надо было писать, читать, учиться. Едва сядешь за работу – являются шумной гурьбой приятели. Бумаги, газеты, книги отодвигаются на край стола или совсем сметаются на пол, начинается застолье. Со стуком выставляют бутылку водки, выстраивают батареи пива. И пошло веселье. Крохотный номер наполняется дымом, хоть топор вешай. Играют в карты.
Когда Тукая нет дома, друзья не стесняются. Номер всегда открыт, равно как и карман хозяина. Кутеж начинается без него. Тукаю по возвращении остается только присоединиться к веселью.
Подчас такие пирушки продолжались в ресторане, в пивной, а иногда завершались в каком-нибудь сомнительном заведении.
Тукай не был аскетом. Почему не выпить? Но вино ему не в радость. Да и здоровьем он не может похвастаться. К тому же дел у него было по горло. А после долгой пирушки на другой день чувствуешь себя как мяч, из которого выпустили воздух.
«…Тукай не выпивал и рюмки без настойчивого упрашивания, а высидев вечер до конца, никогда не терял разума. Говорил мало, все больше слушал, громко не смеялся.
…Я никогда не видел, чтобы Тукай выражал желание выпить или сам был зачинщиком выпивки» – вспоминали впоследствии современники.
Иногда Тукай ходил в пивные, дешевые трактиры. Знавшие его люди утверждали, что привлекал его туда отнюдь не «зеленый змий», а потребность быть среди людей, послушать разговоры, понаблюдать. И это, очевидно, недалеко от истины. В одном из писем он не без юмора сообщает: «По вечерам, заглянув в соседнее питейное заведение, общаюсь с кожевниками, извозчиками, жуликами».
Сказав, что окружение «недорослей» не принесло Тукаю ничего, кроме вреда, мы погрешили бы против истины. Исследователи удивляются исключительной осведомленности Тукая в казанской жизни. Действительно, в его куплетах, эпиграммах, сатирических стихах, поэмах, фельетонах полнокровно, ярко отражается жизнь и быт Казани 1907—1913 годов.
А ведь Тукай не репортер по своему характеру, нет у него ни подвижности, ни расторопности. Его жизнь относительно бедна внешними событиями и почти не выходит за пределы редакций и гостиничных номеров.
Откуда же черпал он такое количество сведений для своей сатиры? Отовсюду. Сумел он извлечь пользу даже из общения со своими легкомысленными приятелями.
Память Тукая просто удивительна: он моментально впитывает в себя услышанные им сведения и факты. Не только впитывает, но тут же «просеивает», существенное отделяет от несущественного. Потом включается фантазия. И глядишь, казалось бы, из незначительного факта вырастает произведение, несущее серьезный оощественный смысл.
Но, конечно, «веселая» жизнь была вредна здоровью Тукая, мешала его духовному росту и творчеству. Как видно из его исповеди Амирхану, поэт и сам это быстро понял. Тукаю, который ради своих идеалов готов на все, никого не щадит, режет правду в глаза, казалось, было бы проще простого дать этим приятелям от ворот поворот. Тут ему готовы помочь и словом и делом товарищи, которые беспокоятся о его здоровье и таланте. И в первую очередь Амирхан. Он пишет: «Мне было ясно еще до разговора с Тукаем, что среда, в которую он попал, ему не подходит. После его жалоб, потратив довольно много усилий, я принялся вводить его в другой круг. Но не добился желаемой цели, вернее, добился лишь отчасти. Тукай относился к числу людей, живущих исключительно чувствами, действовать по какому-либо заранее принятому плану не в его обыкновении».
В какой же круг хотел ввести поэта Амирхан? Надо полагать, в круг казанской интеллигенции. Здесь были и люди с университетским образованием, ученые. Как мы знаем, Амирхан не избегал и общества аристократии, и европеизированных богачей.
Но если демократическая натура Тукая не принимала светских манер, то еще меньше был он расположен с улыбкой на лице выслушивать разглагольствования просвещенных купчиков и либеральных адвокатов.
Но жить одному трудно. Оставалось несколько близких людей: Фатых, Галиасгар, Сагит. То были все же люди иного склада. С ними он часто чувствовал себя стесненным. А вот в кругу, от которого он сам хотел бы избавиться, ему не надо взвешивать каждое слово, что ни скажи – все сойдет, да и обидятся – невелика беда. И твои недостатки на этом фоне никому не лезут в глаза.
Вот почему Тукай, как бы он того ни хотел, долгое время не мог избавиться от своего чересчур веселого окружения.
4
И все же, сколько ни жаловался Тукай на «переливание из пустого в порожнее», с конца 1907 по 1908 год он напечатал в газете «Эль-ислах», в сатирическом журнале «Яшен» («Молния») около шестидесяти стихотворений, одну небольшую поэму и две поэмы-сказки. Эти произведения, дополненные стихами, не публиковавшимися в периодике, составили два сборника: «Утеха» и «Сборник стихотворений Г. Тукая». Очевидно, их он имел в виду, когда писал сестре Газизе: «После приезда в Казань написал две книги и получил по пятьдесят рублей за каждую – итого, сто». Правда, книжки эти не толще тетрадки. Но если сюда добавить еще отдельное издание – сказку «Золотой петушок» (вольный перевод из Пушкина) и сатирическую поэму «Сенной базар, или Новый Кисекбаш», то окажется, совсем немало. Присовокупим также около двух десятков статей и фельетонов.
Все это было написано после читки чужих корректур, утомительной беготни с посылками, в перерывах между встречами с разгульными приятелями.
Как мы знаем, Габдулла рос удивительно чутким человеком. Крошечная радость становилась для него праздником, ничтожное горе рисовалось трагедией. Хотя внешняя жизнь его довольна бедна событиями, духовная была исключительно богата.
Под его пером впечатления от окружающей жизни преображаются, становятся поводом для пронзительных по своему лиризму стихов.
Трудное детство, необходимость самому защищать себя научили его схватывать и высмеивать недостатки сверстников. Чем старше он становился, тем больше развивалась в нем способность отмечать комические стороны жизни.
Старая татарская поэзия в основном носила религиозно-проповеднический характер. Иначе и быть не могло: убеждения, что человек – раб божий, что «от судьбы не уйдешь» и что «без воли божьей волос с головы не упадет», отводили поэзии чисто служебную роль: ей полагалось лишь иллюстрировать заранее известные религиозные истины. Лирика была в ней представлена слабо, и та занималась выяснением отношений личности с божеством.
Надо было выразить языком поэзии мысли и чувства нового человека, в душу которого революция заронила искру надежды. Новое время потребовало новых лириков.
Революция, обострив социальные противоречия, помогла яснее увидеть те силы, которые противостояли народу. То были духовенство, старозаветное купечество, державшиеся за ооьгчаи средневековой давности и сопротивлявшиеся всему новому. Феодальные пережитки, за которые цеплялись эти сословия, превратились в анахронизм, их бытие, их претензии обрели комедийный характер. Новое время потребовало новой сатиры.
В нежной и страстной лирике Тукая, в его желчной, язвительной сатире эти требования нашли свое выражение.
Между тем Амирхан в статье «Тукай и женщины» писал: «При рассмотрении всей поэзии Тукая не может не броситься в глаза бедность его лирики». Из самого названия статьи видно, что под лирикой Амирхан имел в виду исключительно лирику любовную. По его мнению, «бедность» связана с тем, что поэт сторонился женщин, бегал даже от девушки, которую любил, и не открыл ей своего чувства. Такое мнение о поэзии Тукая разделялось и некоторыми другими критиками.
А какую же роль сыграла в его жизни любовь?
Рассказывают лищь, будто в Уральске он заглядывался на девушку, которая жила со старухой матерью по соседству с медресе. Но каких-либо заметных следов это первое увлечение ни в творчестве, ни в его памяти не оставило. Правда, до переезда в Казань он написал три-четыре возвышенно-романтических стихотворения о любви, но они свидетельствуют лишь о влиянии на него восточной, в частности турецкой, лирики.
Весной 1908 года в редакцию газеты «Эль-ислах» пришли три девушки. Одна из них, Зайтуна Мавлюдова, давно хотела познакомиться с Тукаем. Зная, что Тукай, если ему заранее сказать об этом, сбежит, кто-то из друзей поэта привел их в редакцию и представил. Первой в комнату вошла Зайтуна, Тукай поднял глаза и тут же их опустил. Все так же глядя перед собой, поздоровался. Девушки посидели и, не дождавшись от него ни слова, ушли. Тукай так и не поднял глаз. После этого посещения друзья заметили в Тукае перемену. Если ему чудилось неуважение, когда говорили о Зайтуне, он выходил из себя.
Один из современников рассказывал; «Однажды, когда мы ехали с Тукаем в трамвае по Екатерининской, он заметил в окно идущую по улице З. Тукай поклонился и залился при этом каким-то младенческим румянцем. Прошло несколько дней, и в печати появилось стихотворение Тукая, посвященное „…не“, то есть „Зайтуне“. Подпись– „Шурале“.
Внезапно возникшее чувство прячется в стихах за шутливой иронией. Встретив девушку на улице, поэт и этим уже счастлив. Ему на ум приходит кораническое восхваление красавицы: она так хороша, что подобной «ни на Западе нет, ни на Востоке». Пораженный, откуда в Коране мог взяться портрет его возлюбленной, лирический герой стихотворения бежит в книжную лавку «Сабах» и покупает священную книгу мусульман.
По поводу другого стихотворения, связанного с именем Зайтуны, сам Тукай писал Амирхану: «Понравилось ли Вам стихотворение „Странная любовь“ в „Эль-ислахе“? Как еж прячется в свои иголки, так и я, стоит что-нибудь написать про любовь, укрываюсь за ложной подписью». Это стихотворение опубликовано под псевдонимом Меджнун. Так звали героя древней арабской легенды, сошедшего с ума от любви. Этим псевдонимом Тукай никогда больше не пользовался.
Поведав притчу о чудаке, который пожелал искупаться, но, боясь холодной воды, плеснул ее из ведра через плечо и радовался тому, что вода не попала на его тело, Тукай продолжает:
Я это потому пишу, что случай данный —
Подобие моей любви, такой же странной.
Я горячо влюблен, но как-то бестолково:
Я милой сторонюсь, как чудища лесного.
При встрече не смотрю, ее не вижу будто,
Не выдаю себя, хотя на сердце смута.
Подписывая стих, чужое ставлю имя,
Боюсь: она поймет, что ею одержим я.
Она заговорит – я холодно отвечу,
Хоть втайне я горю, едва ее замечу.
Я слышал, что она уехала отсюда.
И что ж? К ней от меня помчалась писем груда?
Какое там! Чудак, я рад, забыл тревогу.
«Исчезла, не узнав», – твержу, и слава богу!
Нет, это сказано не от имени «лирического героя». Это сам Тукай. Такова тукаевская любовь.
О, как сладки муки эти, муки тайного огня!
Есть ли кто-нибудь на свете, понимающий меня;
Нетрудно себе представить переживания Тукая после внезапного отъезда Зайтуны из Казани: ему вдруг показалось, что погасло солнце, весь свет стал немил. Осенью 1912 года он поведал одному из своих друзей, что все еще любит Зайтуну, тоскует, не может ее забыть. И в то же время доволен: хорошо, что уехала, так ничего и не узнав. Пока она жила в Казани, очень трудно было при встречах скрывать сжигавшее его пламя. Любить, не видя, спокойнее.
После первого знакомства с Тукаем Зайтуна продолжала приходить в «Эль-ислах». Амирхан писал: «Как сейчас помню, я высказал ему, что не понимаю, по какой причине он избегает любимой девушки, и считаю это неестественным.
Он помолчал немного, а потом показал на свой глаз: «Печать проклятья». И тут я почувствовал в его голосе трагическую безнадежность».
Вряд ли Амирхан стал говорить об этом с Тукаем, если бы не надеялся на взаимность Зайтуны.
После смерти Тукая, летом 1913 года, Галимжан Шараф встретился с Зайтуной и оставил нам ее словесный портрет: «Среднего роста, чернобровая, востроглазая, с правильными чертами лица, во взгляде какая-то притягательная сила, голос звонкий и красивый».
Зайтуна Мавлюдова родилась и выросла в Чистополе, в трудовой семье. То была бойкая, любознательная и довольно начитанная девушка.
В начале 1908 года, пятнадцати лет от роду, она с матерью приехала в Казань к братьям, служившим приказчиками, надеясь здесь обосноваться. Зайтуна была хорошо знакома с татарской литературой, знала и любила стихи Тукая. Ее желание увидеть самого поэта, познакомиться с ним было вполне естественным. Тукай действительно невысоко ставил свою внешность. Но это, думается, было не главной, во всяком случае, не единственной причиной его застенчивости.
Предположим, что молодые люди объяснились. А что дальше? На семейную жизнь у Тукая свой устоявшийся взгляд. Он ясен из его произведений. В стихотворении «Наставление» поэт советует остерегаться любви: она иссушит, испепелит, принесет страданья. Даже если ты соединил жизнь с любимой, счастье будет недолгим. Однажды нагрянет старость, и ты, увидев морщинистый лик старухи, будешь горько рыдать в тоске и горе, душа твоя будет отравлена воспоминаниями о прежних днях, когда на ее щеках горел жар румянца.
И все-таки он не считал брак вообще чем-то нежелательным. «Мнение мое о семье определенно, – делится он в одном из писем. – Если ты в молодости попусту не растратил своих сил и потому не загубишь надежд своей подруги, если вы близко знаете и любите друг друга, да к тому же имеется возможность зарабатывать не меньше пятисот рублей в год, чтоб семья не испытывала унижения, жениться следует всякому».
Летом 1908 года, когда Зайтуна уехала и поэт, казалось, даже обрадовался этому, друзья стали замечать, чтр порой его снедает глубокая тоска, которую он пытался заглушить в обществе беспутных приятелей. Они решили принять свои меры – женить его на девушке, которая, зная, кто он такой, смогла бы упорядочить его жизнь. Такая девушка нашлась. Мать Фатыха уговорила и ее родителей. Подыскали даже квартиру.
А что же Тукай? Под давлением друзей поэт как будто покоряется. Затем отказывается, снова соглашается. Потом опять упрямится. В результате, конечно, дело разлаживается.
В этот момент на сцене снова появляется та самая ханум, которая советовала Тукаю изучать немецкий язык. Она сообщает Фатыху, что собирается снять квартиру и обосноваться в Казани. Говорит о своем сочувствии Тукаю, выражает огорчение по поводу его образа жизни и довольно прозрачно намекает, что была бы не прочь ее наладить. Прослышав об этом, Габдулла бросает занятия немецким языком. Он пишет стихотворение «Ей», которое, по-видимому, посвящено этой даме.
Говоришь ты: «За поэта замуж выхожу!»
Нет, поэт тебе не пара, вот что я скажу.
«Ведь поэт поет, как птица», – ты мне говоришь.
«Любо песней насладиться!» – ты мне говоришь.
Чем так делать, по-другому лучше поступи, —
Ты пойди и в лавке птичьей соловья купи.
Посади певца ты в клетку, пододвинь к окну,
Пусть, красу хозяйки славя, чахнет он в плену.
После переезда в Казань Тукай часто болеет. Заключение призывной комиссии, которая списала его в «брак», утвердило Габдуллу в убеждении, что он не доживет до седых волос. А раз так, зачем связывать любимую девушку (он имел в виду Зайтуну), губить ее будущее? Он должен отказаться от личного счастья, так просто дающегося другим людям. Тукай никогда не отступал от своего решения. Позднее из-под его пера вышли эти потрясающие душу строки, обращенные к матери:
С той поры, как мы расстались, страша грозная любви
Сына твоего от двери каждой яростно гнала.
Всех сердец теплей и мягче надмогильный камень твой.
Самой сладостной и горькой омочу его слезой.
21 мая 1908 года в газете «Волжско-камская речь» была напечатана обзорная статья А. Пинкевича «Очерки новейшей татарской литературы». Сравнивая произведения трех поэтов – Сагита Рамиева, Габдуллы Тукая и Маджита Гафури, обозреватель находит, что лишь стихи первого из них, несмотря на формальные изъяны, могут быть причислены к подлинной поэзии, поскольку лишены морализаторства. Стихи Тукая совершенны по форме, но зачастую грешат дидактикой, а что касается Гафури, то он, по мнению А. Пинкевича, вообще не может называться поэтом.
Статья вызвала бурную дискуссию.
В газете «Волжский листок» выступил Касим Уралец, который обвинил Пинкевича в незнании татарской поэзии, в переоценке поэзии Тукая и чуть ли не в шовинизме. В двух книжицах Тукая, писал он, всего-навсего с десяток оригинальных стихотворений, остальные – переводы из Пушкина и Лермонтова, а язык вообще не имеет никакого отношения к поэзии: много русских слов, уличных выражений. Иное дело Гафури, «гордость нации», прославленный на всю Россию и всю Сибирь поэт. Проповедник добродетели, поборник культуры не только внешней, «костюмной», но и внутренней. И язык у него, дескать, изящный. А некоторые произведения по содержанию и по форме напоминают американского поэта Уитмена.
Касим Уралец тут же получил отповедь. Некто под псевдонимом Татарин в статье «Невежество или глупость», опубликованной в «Волжско-камской речи», обвинил М. Гафури в национализме и морализаторстве. «Его произведения, без боязни ошибиться, можно назвать проповедями святых, которых, к сожалению, у нас и так в изобилии». Одновременно в статье отмечались упреки, брошенные в адрес Тукая.
Не остался в стороне от полемики и Амирхан. 13 августа в статье «Татарские поэты», помещенной в «Эль-ислахе», он с иронией спрашивал Касима Уральца: «Господин критик утверждает, что Гафури близок к американскому поэту Уитмену. Я спрашиваю, может быть, он еще ближе к европейскому поэту Гёте по глубине своей философии?»
В пылу дискуссии, как это часто бывает, спорящие перегибали палку.