Как будто что-то меня держало. Это было то самое помещение, за которым мы с Тапело наблюдали с улицы. Я водила фонариком, пытаясь понять, что это за фигуры, там, в темноте. Едва различимые в слабом свете. Сперва я подумала, что это статуи. Они стояли вразброс, по всей комнате, около дюжины людей, захваченных в судорожно застывших позах. Руки подняты над головой, головы запрокинуты к потолку, шеи вытянуты вперёд. Они все замерли неподвижно. Как заколдованные. Ближайший ко мне, молодой человек, стоял на коленях, закрывая руками лицо; такая неправильная молитва.
Ни движения, ни звука. Только шум у меня в голове — словно где-то вдали звучит старомодный вальс и ветер доносит обрывки мелодии.
Я осторожно шагнула вперёд, прошла от фигуры к фигуре. Луч фонарика высвечивал лица в мелких крапинках красной жидкости. Пол тоже был залит красным, при каждом шаге подошвы слегка прилипали, и мне приходилось их отдирать.
Искажённые лица…
На одних — выражение боли. Глаза зажмурены, губы кривятся. Другие — задумчивые, удивлённые. Одна из женщин, миниатюрная старушка с седыми волосами, смеялась от радости, ведомой только ей.
У меня было явное и жутковатое ощущение, что я попала в музей, что это просто такая художественная инсталляция. Живые скульптуры или даже трехмерные голографические изображения. Странный пьянящий запах пробудил воспоминания. В редакции, когда я сидела в лаборатории и ждала, чтобы мне проявили снимки. Когда мне не терпелось скорее посмотреть, что получилось. Да. Здесь пахло также. Фотопроявителем. Здесь, в этой комнате, время застыло. Мгновение остановилось. Как на фотографии. В моменты подобных открытий я всегда напоминаю себе слова Кингсли, что люди играют на публику. Постоянно, в любой ситуации. Когда им больно и когда им приятно. Потом за это придётся платить. Не обязательно — деньгами. И не всегда — по собственной воле. Но так или иначе платить придётся.
Там, среди них, был Павлин.
И Хендерсон тоже. Рядом с Павлином, в двух шагах от него. Её лицо не выражало вообще ничего: абсолютно пустое. Но на Павлина было страшно смотреть. Глаза широко распахнуты, в ужасе. Рот перекошён в беззвучном крике. Тело согнуто вбок, застывшие руки хватают пустоту. Я ни разу не видела его таким и теперь испугалась по-настоящему. Маска сорвана.
Это страшно.
Я прикоснулась к его лицу.
Оно было тёплым и твёрдым. Мышцы, сведённые судорогой. Старый шрам. Но оно было живым. Когда луч от фонарика упал ему на лицо, оно словно вспыхнуло красками, и зрачки жадно расширились, впивая свет. А потом он шевельнулся, Павлин. Я это видела. Он шевельнулся. Медленно, словно во сне. В недостижимых глубинах сна.
Мои пальцы, его кожа. Раньше я никогда не подходила к нему так близко. Никогда к нему не прикасалась. Интересно, а он меня видел? Он понимает, что это я?
Я вернулась на лестничную площадку, ко второй двери. Там, за дверью, была небольшая комната, освещённая густым красным светом. Вот она, фотолаборатория. Длинный стол, заставленный оборудованием. Все стены увешаны фотографиями. Лучик моего фонарика выхватывал их из подсвеченного красным сумрака: фотографии людей, застывших в последнем движении, ошеломлённых, испуганных, удивлённых. Холодных. Людей, что в отчаянии падали на колени или спокойно встречали свою судьбу. Разнообразные позы смерти. У меня по спине пробежал холодок.
Конец пути.
Слова Кингсли: за все надо платить, в том числе и за то, чтобы произвести впечатление. Но людям не хочется это знать, правда?
Там была одна женщина, на фотографиях. Её фотографий было, наверное, больше всех. Как будто она не могла поверить в свою собственную смерть. Вновь и вновь мне попадался все тот же снимок: женщина в пламени.
Моё внимание привлёк сдвиг цвета. На столе. Едва уловимое шевеление, бледный проблеск лилового в кроваво-красном пространстве. Я подошла поближе, направив фонарик в ту сторону. Луч закружился.
Да, цвет. Сигнальный оттенок.
Я подошла к столу. Очень медленно. Мне приходилось буквально продираться сквозь плотный, сгустившийся воздух. Шаг за шагом. Там стояли кюветы для проявки, и над одной из них как будто зависло бледно-лиловое облачко. Над проявителем, налитым в ванночку. В проявителе плавали фотографии. Их было много, они занимали почти всю кювету, и на самом верху были снимки Павлина и Хендерсон.
Я их достала.
Они были тёплыми, липкими. И они ещё не проявились — не до конца. Я чего-то добилась, вытащив их из светящейся жидкости, осветив их фонариком? Этого хватит, чтобы разрушить чары, чтобы освободить друзей? Мне действительно показали всю правду о них? Чем я могла им помочь?
Я убрала фотографии в сумку.
Там, на столе, был пинцет. Я достала из ванночки почти все фотографии. А потом, в самом низу, краем глаза я увидела фиолетовый проблеск иного мира. Вот оно. Зеркало. Ещё один кусочек. Зеркальной поверхностью вверх, на дне кюветы. Источник страшного волшебства.
Кусочки сна, и не более того…
Главное — не смотреть. Туда, в зеркало. Смотреть можно лишь сбоку, под определённым углом. Кингсли специально предупредил. Это зеркало не такое, как все. Оно опаснее всех остальных. Я подцепила его пинцетом и достала из ванночки, осторожно, отражающей поверхностью от себя.
Осколок был маленький, размером с игральную карту, не больше. Как обычно, неправильной формы. Просто кусочек разбитого вдребезги целого. Меня била дрожь. Я положила осколок на стол, зеркальной поверхностью вниз. Нужно вернуться в ту комнату и взять сумку Павлина. Специальный чехол. Но когда я повернулась к двери, там стояла она. Женщина, которую я видела внизу. Она стояла в дверях и все так же водила руками по воздуху, но теперь уже более твёрдо, не так рассеянно.
Это она делала фотографии?
Она попыталась заговорить, но у неё ничего не вышло. Только невнятное бормотание, невразумительный набор звуков. Она то и дело хлопала себя по рукам, по плечам — словно сбивая воображаемое пламя. Теперь я все поняла. И разглядела печаль, страшную, неизбывную, всепоглощающую печаль, которую видела столько раз прежде; печаль, которой пронизано все, что так или иначе соприкоснулось с осколками этого зеркала.
— Пожалуйста…
Всего одно слово. Все, что она смогла произнести. А потом она шагнула вперёд. Глядя на зеркало, что лежало теперь на столе рядом с ванночкой для проявки. Проходя мимо, она задела меня, и я подвинулась, освобождая дорогу.
Мне хотелось скорее закончить все это. Я пошла в ту, вторую, комнату. Кое-кто из застывших людей очнулся. Они шевелились, двигали руками, медленно вертели головой. Один мужчина лежал на полу и стонал. Ещё один парень шагнул вперёд, неуверенно, осторожно. Как будто перешагнул через порог. Павлин с Хендерсон тоже уже приходили в себя. Просыпались. Во мне поселилась уверенность, что теперь все будет хорошо и вместе мы справимся. Обязательно справимся.
А потом я увидела девочку, Тапело. Она стояла в дверях.
— Что здесь происходит? — спросила она, оглядев комнату.
И тут раздался ещё один голос.
Я обернулась. Та самая женщина. Она нацелила на меня объектив фотокамеры, и мне показалось, я вижу, как открывается линза — чтобы вобрать и меня тоже в своё потайное пространство. Это было приятное ощущение. Как будто тебя обнимают, так ласково. Быстрая серия вспышек, мягкие жёлтые завитки перед глазами, чёрный силуэт женщины на жёлтом фоне, а потом я отвернулась или попробовала отвернуться, пока линза опять не закрылась и не заперла меня там, внутри, насовсем, но все вдруг стало таким далёким, и я уже не могла пошевелиться, то есть по-настоящему пошевелиться, я уже ничего не могла.
* * *
Я плыла сквозь какую-то странную жидкость. Больше я ничего не помню. Сквозь текучее серебро. Просто плыла, покачиваясь на поверхности, а потом вдруг стала падать. Не погружаться, а именно падать. Сквозь жидкость.
В темноту.
Больше я ничего не помню. Ничего.
* * *
Движение, шум. Россыпь света. Меня тащили по лестнице, вниз. Я спотыкался на каждой ступеньке. Голос той женщины. Долгий, протяжный крик. Жуткий вой. Кто-то держал меня за руку. Девочка, Тапело. Она тянула меня за собой. Вниз по лестнице, через заднюю дверь — во двор.
— Пойдём, Марлин. Пойдём!
— А где остальные? Где все?
— Уже идут. Марлин, пойдём.
Глаза по-прежнему горели, обожжённые горячим химическим блеском. Перед глазами стоял тёмный силуэт, отпечатавшийся на сетчатке. Я вообще ничего не видела, пока не появилась Хендерсон. Она возникла словно ниоткуда, проломив призрачный образ.
— А где…
— У меня. — Хендерсон показала мне маленький свёрток из плотной ткани.
— Что там? — спросила Тапело. — Можно мне посмотреть?
Павлин вышел наружу. В руке у него был пистолет.
— Черт, — сказала Тапело.
— Уходим.
Павлин пошёл первым, мы — следом за ним. По переулку, на улицу. И Тапело увязалась за нами. Дошла с нами до самой машины, забралась на заднее сиденье. — Это ещё что такое? — спросила Хендерсон.
— Я…
— А ну вылезай, нах.
— Слушай, я же вам помогла. Я вам помогла. Хендерсон схватила её за куртку, вытащила из машины. Влепила спиной в стену.
— Эй, ты полегче!
— Иди домой, девочка.
— Что?
— Я сказала, иди домой, нах.
Я хотела вмешаться. Я правда хотела вмешаться. Хотела что-нибудь ей предложить, этой девочке. Только что я могла ей предложить? И что я могла сделать? Когда Хендерсон вот так вот психует, тут умри все живое.
— Оставь её, — сказал Павлин.
Вот так все просто. Хендерсон отпустила Тапело и вернулась к машине.
— Ну ладно, блядь. Хорошо. Как скажешь. Вот так.
Я посмотрела на девочку и отвернулась. Мне пришлось отвернуться. Павлин уже открывал багажник, чтобы положить туда зеркало. Ради него мы сюда и приехали. Теперь дело сделано, и все же…
Вспышки жёлтого света в окнах дома напротив, жёлтые пятна перед глазами, они накладывались друг на друга, и силуэт женщины, отпечатавшийся на сетчатке, как будто пойманный у меня в зрачках, у меня внутри. Меня начало отпускать только сейчас.
Женщина, фотограф.
Я не знаю, где она раздобыла этот кусочек зеркала и сколько она за него заплатила. То есть по-настоящему заплатила. Не сколько, а чем. И эта печаль. Ужасающая печаль — в этой женщине, и что мы с ней сделали, и что мы делаем, то есть вообще.
А потом я села в машину.
Павлин завёл двигатель. Девочка стояла на тротуаре и смотрела, как мы уезжаем. Но мы не остановились, нет. Нас уже ничто не остановит. Сейчас — ничто.
* * *
Сквозь тишину, по пустым улицам. Все дорожные знаки закрылись, как лепестки. Спите, шептали они, надо спать. Столько глаз — все закрыты. Произнеси одно слово, пусть даже шёпотом — и ты разбудишь весь город.
Что осталось невысказанным?
Нас остановил полицейский патруль. Может быть, женщина подала жалобу? Такого с нами ещё не бывало, ни разу. Сейчас все нарушают закон. Но полицейские просто поинтересовались, что мы делаем на улице в комендантский час. Павлин справился очень даже неплохо. Он объяснил, что мы в первый раз в этом городе, приехали в гости к друзьям, а сейчас едем домой, вот и все. Мы здесь пробыли всего один вечер и не знаем, какие тут правила, так он сказал.
Мы не знаем, какие правила.
* * *
Мы не смогли разбудить пожилую хозяйку, а Эдвард куда-то пропал. Было уже очень поздно, далеко за полночь. Я позвонила ещё пару раз, а потом Хендерсон выругалась и выломала окно.
В доме было тихо. Мы зажгли свечи на кухне. Хендерсон помогла Павлину смыть с лица красную жидкость, а потом он помог ей. Они не сказали друг другу ни слова. Все делалось молча.
Павлин заявил, что ему хочется есть. Мы облазили все шкафы, но нашли только кошачью еду и большую жестяную банку сливок. Кошек мы в доме не видели; только тени, мягко скользящие в сумраке, и зеленые проблески в темноте. Хендерсон откопала бутылку виски, и мы выпили по чуть-чуть.
Потом разобрались с зеркалом.
Соблюдая все необходимые меры предосторожности, в тишине, мы завернули осколок в кусочек бархата из тех, что мне выдал Кингсли. Красная жидкость по-прежнему сочилась из зеркала — из дыры в ткани мира, проделанной этим стеклом. Я понимала, что мы сейчас соприкасаемся с неким потусторонним чудом, с чем-то, что пребывает за гранью привычной реальности. У меня тряслись руки. Мы плотно прижали завёрнутый в бархат осколок к стенке чемоданчика, чтобы остановить этот нездешний поток. Будем надеяться, это поможет. Никто из нас не смотрел на зеркало. Только сбоку, под определённым углом, чтобы даже случайно не увидеть своё отражение или отражение кого-то другого.
Называется: техника безопасности.
А потом все закончилось. Осколок лежал в чемоданчике, рядом с другими, которые мы нашли раньше.
— Ну, вот и все, — сказала Хендерсон. — Вот и все.
— Что-то не так?
— Да нет, все так. Я просто устала.
— Я тоже, — сказал Павлин.
Всего шесть осколков. И у каждого — своё волшебство. Некоторых не хватает. Вот вчера ночью у нас был прокол. И ещё пару раз — до того. Так что сейчас их должно было быть семь, или восемь, или даже девять. Я уже потеряла счёт. Но шесть — это тоже неплохо. Шести вполне хватит. Ну хорошо. Может, ещё один — и тогда уже все. Ещё один осколок разбитого зеркала — и на этом мы остановимся. И пусть Кингсли ворчит сколько хочет.
Наверное, сам этот дом, его атмосфера, налёт серой пыли, пламя горящих свечей, все это вместе, и наша вылазка в турагентство, и то, что мы ещё под впечатлением от всего, что случилось сегодня, все это вместе располагало к молчанию. Мы сидели на кухне и пили виски. Павлин выпил больше всех.
— Ну, эта… — сказал он наконец.
— Вот только не надо сейчас начинать, — сказала Хендерсон.
— Так чего с этой девочкой?
— А чего с этой девочкой?
— Она очень даже неплохо управилась.
— А что она сделала? — спросила я.
— А ты не видела, Марлин? Девчонка была хороша.
— Правда?
— Ага. Она набросилась на ту тётку. Выбила у неё камеру. А потом повалила её на пол и сама тоже упала, прикинь.
Вцепилась в неё мёртвой хваткой, и они стали кататься по полу. Это надо было видеть.
— Блядь, — сказала Хендерсон.
— Ты это к чему?
— Может, хватит уже про девчонку?
— Да что с тобой?
— Ничего.
— Бев?
Хендерсон отвернулась.
— А что там было сегодня? — спросила она. — Марлин?
— Я не знаю.
— Не знаешь?
— Нет.
Она повернулась к Павлину.
— Мы с тобой танцевали?
— Чего?
— Мы с тобой танцевали сегодня? Ну, после вспышки. Что было потом? Мне надо знать.
Павлин налил себе ещё виски.
— Нет, — сказал он. — Нет.
— Точно?
— Мы не танцевали.
— Ага. Хорошо.
— А почему ты спросила?
— Ладно, проехали.
— Ну, как скажешь. Блин. Что-то мне сонно. — Он залпом допил свой стакан. — Ну, чего, пойдём спать?
— Я ещё посижу.
— Ага. — Павлин взял свою сумку. — Хорошо.
И мы остались вдвоём с Хендерсон. Сперва мы молча сидели, и Хендерсон потягивала своё виски. А потом она заговорила:
— Это был пляж. Тропический пляж. Очень красивое место, сплошной золотистый песок, ну, ты знаешь. Как в раю. И мы с Павлином танцевали на песке. Ты нас видела? — Как вы танцевали? Нет, не видела.
— Но ты нас видела в комнате? Да?
— Да.
— И как мы смотрелись со стороны?
— Ну, вы просто стояли. Как статуи.
— Мы с ним, оба?
— Да, ты и Павлин. В двух шагах друг от друга.
— И мы не касались друг друга?
— Нет.
— А какое у меня было лицо? Счастливое, нет? Я казалась счастливой? Я улыбалась?
У неё на лбу осталось одно красное пятнышко.
— Ну, почти, — сказала я. — Почти улыбалась.
— Хорошо. Почти — это тоже неплохо. Знаешь, это был какой-то старинный танец. То есть мы никогда раньше так не танцевали. Теперь так никто не танцует. Вальс. Да, вальс. А теперь уже все.
— В каком смысле все?
— Я не знаю. Но почему-то мне кажется, что мы с ним были вместе в последний раз…
— Да брось ты. Не надо. Вы ещё с ним потанцуете. И не раз. Обязательно потанцуете.
— А Павлин? Он тоже улыбался?
— Да, — сказала я. — Он улыбался. А что ещё я могла сказать?
* * *
Хендерсон пошла спать. А я осталась на кухне, одна. Сидела, смотрела на пламя свечи, которую Павлин поставил на стол. А потом, когда отсветы пламени наигрались в моих зрачках, я достала из сумки пачку фотографий.
Я их вынула из проявителя слишком рано, и они так и остались бледными и нечёткими. Над изображением плыла шумовая завеса из тихого треска. Но все было видно.
На самом деле лучше бы я их не видела, эти снимки. Последние мгновения из чужих жизней.
На первой фотографии была старуха: лежала, скорчившись на грязном полу. Снимок сделали сверху. Зелёная кофта, жиденькие прилизанные волосы, морщинистое, потасканное лицо. По всему полу были разбросаны страницы, вырванные из какой-то книги. Пустая бутылка из-под водки. Грязные пятна на ковре, что-то похожее на лужу блевотины. Маленькое ручное зеркальце.
О Боже. Какой ужасный конец, и тем более для такой женщины, как Хендерсон. Жуткий конец, нехороший.
На второй фотографии был Павлин.
Он стоял, привалившись спиной к красной кирпичной стене, и зажимал руками живот. Его лицо искажала гримаса боли, но даже теперь он пытался держаться и не показывать, как ему больно. Сквозь пальцы сочилась кровь. На фотографии он был почти такой же, как сейчас. Немногим старше.
Я просмотрела все фотографии в пачке. Потом — ещё раз. И ещё. Я все думала про эту женщину из турагентства. Про её страшную камеру.
Тебе куда?
А ведь она и меня тоже сфотографировала сегодня. Интересно, а что получилось бы на этом снимке? Какая история была приготовлена для меня? И это падение сквозь серебристую жидкость. Что ждало меня там, внизу? И ждало ли что-то вообще?
Тебе куда?
Интересный вопрос.
Я поднесла фотографии к пламени свечи. Бумага почернела, свернулась в трубочку, осыпалась ломким пеплом. Мужчина и женщина, два подобия на сгоревшей бумаге, теперь превратившейся в чёрные хлопья, что парили в сумрачном пространстве.
* * *
Я поднялась по лестнице. На самом деле я не слишком устала, и мне не то чтобы очень хотелось спать — просто хотелось залечь в нормальную постель, на чистую простыню, укрыться мягким, тёплым одеялом и, может, ещё поработать над книгой. Но когда я проходила по длинному тёмному коридору, что вёл к моей комнате, я вдруг услышала своё имя.
— Марлин…
Кто меня звал? Может быть, наша хозяйка?
— Марлин? Это ты, милая?
Наверное, Кингсли, когда договаривался, упомянул моё имя. Да, скорее всего.
— Марлин…
Там была дверь, приоткрытая.
— Леди Ирис?
— Войди. Я хочу на тебя посмотреть.
Самая обыкновенная спальня. Обставленная безо всяких затей. Леди Ирис сидела в кресле у окна. На столике рядом с креслом горела свеча, единственная на всю комнату. На коленях у старой леди лежала закрытая книга.
— Мы думали, вы уже спите.
— Я спала, — сказала она. — А потом позвонили в дверь.
— Прошу прощения. Мы вас разбудили…
— Я не понимаю. Я же, кажется, говорила Эдварду, чтобы он не запирал дверь на ключ. Только теперь я разглядела её как следует. Но не сумела определить её истинный возраст. Густо напудренное лицо, все в глубоких морщинах. Седые волосы, серая кожа, Волосы тоже присыпаны пудрой.
— Да, вы ему говорили. Спасибо.
Пламя свечи отражалось в линзах её очков. Два крошечных огонька, как будто захваченных в толще стекла. Я не видела её глаз.
— Как все сегодня прошло? Удачно? — спросила она.
— Как все прошло? Да, наверное, удачно.
— Ты взяла, что хотела?
— Взяла.
— Мистер Кингсли будет доволен.
Она отвернулась к окну. Я тоже выглянула на улицу. Проблески света вдали, россыпи городских огней. Но здесь, в новом городе, было темно. Единственный свет в темноте — недремлющий пристальный глаз.
— Кошмарное место, — сказала леди Ирис. — Я здесь как в ловушке.
— А вы давно знаете мистера Кингсли?
— Когда-то у нас был роман. Я обернулась к ней:
— Правда?
— Конечно, тогда я была моложе; а мистер Кингсли — ещё моложе.
Я попыталась представить себе молодую леди Ирис. Может, когда-то она была настоящей красавицей, но теперь от былой красоты не осталось и следа.
— Ты садись, не стой.
В комнате не было других кресел, только кровать. Мне было как-то неловко садиться задницей на чужую постель, и я присела на самый краешек. На отвёрнутом уголке простыни было вышито имя, крошечными золотыми буквами.
Ирис Уайт…
Белый ирис…
Старая женщина не повернулась ко мне. Она продолжала смотреть в окно.
— Мистер Кингсли — замечательный человек, очень хороший и добрый. В глубине души, — сказала она. — Он просто не знает, где у него душа.
— Да, наверное.
Больше она ничего не сказала, и я уже было решила, что она снова заснула. С того места, где я сидела, мне не было видно её лица — только затылок, серебристые волосы.
— Я, наверное, пойду.
Леди Ирис с шумом втянула в себя воздух и сказала:
— Подай мне, пожалуйста, ящик.
— Какой ящик?
— Там, под кроватью.
Я наклонилась и заглянула под кровать. Там стоял фарфоровый ночной горшок, а рядом с ним — маленькая деревянная коробка. Из темноты выглянули два сверкающих глаза.
— Ой.
— Что там, милая?
— Нет, ничего. Я…
Зеленые глаза. Это была просто кошка. Чёрная кошка. Сидела там, под кроватью, и таращилась на меня.
— Видишь там ящик?
— Да.
Я достала его из-под кровати. Самый обыкновенный ящик, без крышки, без каких-либо украшений. Внутри были бумаги и письма. И два пластмассовых шприца в запаянных пластиковых упаковках с синим распахнутым глазом на этикетке. Раньше я видела препарат в жидкой форме только в больнице, когда приходила к Анджеле. Мне вдруг вспомнилось, очень живо, как ей кололи лекарство. Самая сильная доза.
— Быстрее. Давай сюда.
Я подошла к леди Ирис и поставила ящик ей на колени, прямо на книгу. — Сейчас я тебе покажу.
Она смотрела прямо перед собой, но её пальцы проворно перебирали бумаги в ящике. Она достала несколько фотографий.
— У тебя есть дети?
Вопрос оказался таким неожиданным, что я поначалу просто растерялась.
— Есть?
— Да. Один ребёнок.
И больше я ничего не сказала. Не смогла ничего сказать.
— А вот мои дети.
Я взяла у неё фотографии. Уровень шума над этими снимками был очень высоким; чтобы что-то увидеть, на них надо было смотреть под строго определённым углом и на определённом же расстоянии. На первом снимке, раскрашенном от руки, был сад при загородном доме. На втором — велосипед, прислонённый к стене. На третьем… это была даже не фотография, а открытка с репродукцией какой-то картины: ваза с фруктами, курительная трубка, французская газета. На последнем, четвёртом снимке была собака. Чёрная собака, лежащая на коврике.
— Они красивые, правда?
Я посмотрела наледи Ирис. Её глаз по-прежнему не было видно за отражением пламени.
— Да, очень красивые дети.
— И зачем ты мне врёшь?
— Я…
— Ах, если бы мир снова стал чистым, нетронутым порчей. Но похоже, что это уже навсегда. А это, как я понимаю, тебе. — Она протянула мне конверт. — Сегодня утром пришло, курьерской почтой.
Это было письмо от Кингсли. Очередная порция денег на текущие расходы. И два листочка. На одном — подробное описание наших следующих заданий.
— И куда вы теперь?
Я назвала ей только первое место.
— На побережье, как мило. И ещё в театре. Я и сама тоже была актрисой. Конечно же. Когда-то меня называли неземным божеством лондонской сцены. Мистер Кингсли тебе не рассказывал?
— Нет, кажется, нет.
— Нуда. Он такой забывчивый.
Пока мы говорили, я успела прочесть и второй листок. Там было всего несколько строк: «Я так огорчился, узнав о смерти леди Ирис. Надеюсь, её слуга встретил вас как положено».
— Что-то случилось, Марлин?
— Что? Нет, нет. Все в порядке.
— Такой забывчивый. Ты уж прости меня, старую.
По морщинистой щеке покатилась слеза. Леди Ирис аккуратно смахнула её шёлковым носовым платком.
— Я что-то устала. Ты побудешь со мной?
— Вы хотите, чтобы я тут спала?
— Кровать в твоём полном распоряжении.
* * *
Я сходила к себе, чтобы взять вещи. Когда вернулась, старая леди уже спала, прямо в кресле. Вот она сидит: мне виден только её затылок, густо напудренные волосы. Я лежу на постели, в одежде. На шкафчике рядом с кроватью горят две свечи, я сама их зажгла. В их неверном, дрожащем свете я пишу эти строчки.
Лежу на боку и пишу.
И думаю над письмом Кингсли. Насчёт леди Ирис. Вероятно, он просто ошибся. Получил неверную информацию. И ничего удивительного: все, что нас окружает в последнее время, — это сплошная неверная информация. Обман чувств. Смещение восприятия. Каналы между приёмником и передатчиком забиты помехами, сумраком и тенями, и с каждым днём шум все сильнее.
Забиты помехами, сумраком и тенями…
Я помню эти слова. Я их употребила в одной статье. Пару недель назад, месяц назад?
В другой жизни, будучи кем-то другим.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.