Как– то мы залегли у шоссе. Уже стемнело. По шоссе шел сплошной поток немецких машин. Против нас остановилась колонна. Высыпало с батальон немцев. Стали отливать. Один офицер ухитрился пустить струю прямо на моего разведчика. Колонна уехала. Мы хохотали – не могли остановиться. Реакция была вроде истерики.
Под Пустошкой по лесной дороге вышли на очень богатую деревню. Дорога шла в гору, деревня стояла в лесу сказочной красоты. Захожу в дом:
– Хозяйка, дай напиться.
– Нет. Я тебе не дам. Лучше немцу дам…
Я развернулся, и из автомата по всем ее макитрам – так черепки и разлетелись.
Мы несли с собой человек пять раненых. Один – раненный тяжело, боялись – не донесем. Ничего – остался жив. Был у меня один инженер Жуковец, интеллигентный человек, но головорез. Я ему говорю однажды:
– Жуковец, что хочешь делай: раненых надо накормить.
– Дайте мне Зимина.
Тот бесподобно воровал кур. Пошли они ночью в деревню, около которой мы остановились. Но там кур уже нет: немцы поели. Нашли поросенка. Жуковец полез с топором в хлев, ударил, в темноте промазал. Поросенок с диким визгом выбил дверь. Жуковец бегал за ним с топором по двору и рубил.
Немцы стояли на другом конце деревни, но не обратили на переполох внимания. Думали, свои промышляют. Жуковец и Зимин явились под утро с каким-то мешком, а в нем – поросенок, изрубленный от пятачка до хвостика.
Я сообразил, что немцы нас будут перехватывать, если пойдем прямо на восток. Двинулись на северо-восток. Нас хорошо обучили в училище топографии. Я по карте видел местность.
Мы до того осмелели, что шли уже днем, параллельно шоссе, метрах в восьмистах, выкинув боковое охранение. Вдоль дороги легче ориентироваться.
Когда вышли к Селигеру, у меня насчитывалось около ста пятидесяти человек. Дисциплина, должен сказать, была потрясающая.
Не правда ли, интересно прослеживать изменение тональности воспоминаний Игоря Сергеевича о себе, далеком, двадцатилетнем лейтенанте. От чуть ироничного, снисходительного описания импульсов зеленого юнца к уважительному разъяснению тактически грамотных и дерзких действий бывалого вояки – всего через какой-нибудь месяц войны.
Датировать это поразительное превращение можно первой декадой сентября 1941 года, когда Игорь Сергеевич выходил из окружения.
Сдается мне, именно на тактике выхода из окружения столь разительно разошлись дальше жизненные линии моих героев.
Игорь Косов пробивался сквозь немцев целеустремленным, набирающим силу кулаком.
Мятущаяся, неорганизованная толпа окруженцев, в которой бежал на восток Виктор Лапаев, рассыпалась мелкими брызгами, которые легко подбирались литовской сельской полицией.
Виктор понимал это. Однажды он с горечью сказал мне:
– Если бы я, с нынешним моим опытом и пониманием, оказался в той многотысячной толпе у переправы в Гегужинах – как много можно было бы сделать…
Фронт у Селигера уже стал уплотняться. Мы понаблюдали, нашли дыру. Пошли ночью. Наткнулись на немецкий патруль. Как раз луна вышла в просвет в облаках. Они сглупили, остановились, и я увидел четыре тени. Прямо от пояса срезал их из автомата. Кинулся вперед, наступил на одного. Все бросились за мной.
Вышли прямо на свой родной полк. Командир полка Гражданкин велел нас пять дней не трогать, а меня пригласил на обед. На обеде угощал пельменями. Вели светскую беседу, не касаясь текущих дел. Выпивал, кстати, он очень умеренно.
Только сейчас я стал понимать, как много получил от Виктора Ивановича Гражданкина. Он был абсолютно один и тот же при любых обстоятельствах. Стоишь, держишь карту. Кругом – черт знает что. Бомбежка, все летит! А он достает из кармана черный футлярчик, из футлярчика белоснежный платок, снимает пенсне. Подышит: «Х-х», – протрет. Посмотрит на блик: «Х-х», – опять протрет. Нацепит пенсне: «Будьте добры…» Был отменно вежлив. Всем, даже солдатам, говорил «Вы». Скажет:
– Будьте добры, придите ко мне на ужин.
Значит, проштрафился. Настроение портится на весь вечер. И такой скрипучий голос!
Он меня очень любил. Но в 43-м, когда я к нему в бригаду явился командиром дивизиона, он встретил меня весьма холодно. При первой встрече сказал:
– Только имейте в виду, что няньчить и воспитывать Вас я не намерен.
Я ответил:
– Я сюда направлен не воспитываться, а воевать.
Он промолчал. Впрочем, быстро изменил свое мнение: мой дивизион стрелял все-таки лучше других. Он мог старшим сказать резкость и мог стерпеть, когда резко возражали ему. Однажды в разговоре со мной он сослался на «Правила стрельбы 42 года». Я ответил:
– Да это для плохих артиллеристов!
Он, подумав, согласился:
– Вы правы: «Правила стрельбы 39 года» сложней и интересней.
Ко времени этого разговора в 43-м году хорошо обученных артиллеристов осталось мало: кто погиб, кто пошел на повышение, и «Правила» пришлось упрощать.
Виктор Иванович был из старых офицеров. Умер после войны в 96 лет.
13
Тут, на Валдае, по реке Лужонке, было первое место на всем советско-германском фронте, где немцев остановили, и дальше они не пошли. Крайняя точка их продвижения за всю войну. Им не дали выйти на Валдайскую возвышенность и к Октябрьской железной дороге. Мы пытались и атаковать, но успеха не имели.
Дивизионы нашего полка то раздавали по разным дивизиям, то сводили вместе. Наш дивизион чаще всего придавали дивизии Фоменко.
Я был начальником разведки дивизиона, поэтому отвечал и за пристрелку. Для нее мне дали 122-миллиметровую гаубицу Шнейдера, не в штате дивизиона. У этой гаубицы баллистика похожа на баллистику «катюши». Когда я бывал в какой-нибудь дивизии, начинал канючить гаубичные 122-миллиметровые снаряды. Мне давали: в одной дивизии – машину, в другой – две. Я забирал все, благо с транспортом проблем не было: в дивизионе 118 машин.
Для пристрелки мне столько снарядов не было нужно, и я стал из гаубицы постреливать для души. При ней был очень хороший расчет. Четыре снаряда повисали на траектории: первый еще не разорвался, а четвертый уже вылетел из ствола.
Я заметил, что к немцам по утрам приезжает кухня, встает за угол конюшни, к ней собирается очередь… Заранее пристрелялся по другой конюшне. Когда на следующее утро моя кухня приехала, я шарахнул по ней, перенеся прицел по углу. Попал прямо под кухню со второго или третьего снаряда. Полетели ошметки, немцы разбежались. Кухни не стало, и больше в открытую они не ездили.
В другой раз накрыл шрапнелью купание лошадей.
Еще был случай: наблюдаю – в кустарник группками перебегают немцы. Докладываю комдивизиона Шаренкову: «Накапливаются».
– Пускай накапливаются, – отвечает.
Вижу – кончили перебегать. Я доложил.
– Стреляй.
Дали залп из «катюш». Там было человек пятьсот. Почти никто не уцелел. Одного из них взяли в плен. Он спятил: все раздевался догола, а потом опять одевался. Шутка ли – если на гектар попадает пятнадцать снарядов – там ничего живого не остается. Снаряд делает воронку метров в пять.
Артиллерийская стрельба – интересная вещь! На первом курсе в училище с нами занимался капитан Ларин. Он сказал мне:
– У тебя очень хорошая стрельба. Хорошо схватываешь. Советую тебе заняться фехтованием на рапирах – помогает.
Я послушался. Оказалось – очень важно. При стрельбе надо быстро принимать решения, ловить момент. Меняется все: ситуация, ветер. Я потом при пристрелке поднимал бинокль только в момент разрыва снаряда. По свисту своего снаряда знал, летит он вправо или влево от цели. Знал все методы стрельбы. Например, наблюдаешь пристрелку из двух пунктов двумя стереотрубами. Выстрелил. Докладывают: первый – влево две тысячных, другой – вправо четыре. Тремя снарядами определяешь цель и следующие четыре снаряда кладешь на поражение.
Речка Лужонка, на которой стоял фронт, была перегорожена плотиной. Вода мешала наступать. Решили плотину разбить. Я подобрался к ней поближе, стал пристреливаться. Гаубица стоит далеко, я ей командую. Первый снаряд упал, не долетев до меня. Вижу, могу попасть в самого себя. Дал снаряд с заведомым перелетом, и стал подходить к плотине с той стороны, не беря ее в вилку. Со второго снаряда попал в плотину и разбил ее. Вода зашумела и ушла.
Вернулся в деревню Белый Бор доложить командиру дивизии Фоменко. Вхожу. Сидят, обедают – он, командующий артиллерией дивизии Огульков, начальник штаба Бекаревич. Фоменко спрашивает:
– Кто разбил плотину?
Отвечаю робко:
– Я.
– Ну, что тебе за это сделать?
Огульков посоветовал:
– Налей ему водки.
Наливают больше полстакана. А я тогда водку не пил. Хлопнул и вышел, качаясь. Пошел на сеновал, лег и заснул. На другой день проснулся, голова болит. Встретился Фоменко, такой маленький, круглый, спрашивает:
– Ты что же не сказал, что водку не пьешь?
– Раз приказано – пью.
Этот Белый Бор много раз переходил из рук в руки. Мы там нашли бочонок меду. Растаскали по котелкам, но остался еще целый горшок. Мы ели из него на НП мед ложками. Тут немцы нас опять выбили из деревни. Они входят по дороге, а мы уходим огородами. Горшок было брать некому – я взял. Там места сырые, грядки высокие, я и перевернулся, идучи спиной, через грядку. Весь мед на мне, даже за пазуху попало. Облип до нижней рубашки. Отошли до речушки, соорудили мне шалаш из шинелей, выстирали мое обмундирование.
Так идиотски себя чувствовал: холодно, октябрь, сижу у ручья голый, завернутый в одеяло, хлопцы в ручье белье моют.
Здесь, на Лужонке, мы устроили себе в избе баню. Ребята помылись. Я моюсь последним: только что пришел с НП. Намылился, слышу – немец стал кидать по деревне. Разрывы все ближе и ближе. Вот черт – домыться не даст (Игорь Сергеевич изобразил, как он энергично заерзал мочалкой ). Тут – фью-ю-ю! Слышу – прямо в меня. За печкой есть такой закут, я прыгнул в него, прямо в паутину и сажу! Гром, треск, дым! В избе дыра. Ребята влетают в избу: «Лейтенанта убило!»
А я вылезаю из запечья, голый, весь в паутине. Смеху было! Завесили дыру плащ-палаткой, домылся.
У нас был фельдшер Тимонин, трусоватый. Мы его звали Тимоня. Раз стоим – фью-ю! Видно, что не в нас. Трах! Он носом в землю. Я его – сапогом по заду. Он лежа щупает себя.
– Тимоня, ты чего?
– Товарищ лейтенант, меня, кажется, ранило.
Хлопцы так и покатились.
Вообще много случалось смешного. Был у нас в полку боец. Спал все время. Идем как-то с Борисом Карандеевым, командиром батареи. Злой мужик, но остроумный. Видим – сидит тот солдат на пеньке и спит. Мы все тогда ходили в касках: Виктор Иванович Гражданкин заставлял. Борис взял трухлявую палку и как жахнет солдату по каске. Палка – в пыль. Солдат упал с пенька и пополз. Я чуть не помер со смеху.
Борька мне потом говорит:
Ты знаешь, перестал спать. Не спит…
Как– то я и со мной человек десять вечером возвращались с НП к себе. Шли по сухую сторону длинного, заросшего кустами, вала. Потом, уже учась на истфаке, я понял, что это было древнее городище. По другую сторону – заросший кустарником ручей. Я услышал оттуда всплеск. Понял, что кто-то оскользнулся в ручье на камне.
Мы залегли на гребне вала, напротив прогала в кустах, которые росли вдоль ручья. В этот просвет вышли два немца. Я шепотом приказал:
– Пропустить.
За ними появилось основное ядро группы, человек двенадцать. Мы подпустили их метров на пятьдесят и в упор срезали их из десяти автоматов. Это была немецкая разведка, которая параллельно с нами шла в наш тыл.
У офицера на груди висел прекрасный цейсовский бинокль. С тех пор он у меня. Вот и сейчас лежит в шкафу.
Штаб Северо-Западного фронта был на валдайской сталинско-ждановской даче. Ее построил знаменитый чаеторговец Перлов. Он был с фокусами. На даче – громадный зал. Стены и потолок – зеркальные, посредине – унитаз. Павел Алексеевич Курочкин, командующий фронтом, прибыл туда первый раз. Спрашивает:
– Где здесь туалет?
Открыл дверь – в испуге захлопнул. Потом, деваться некуда, стал пользоваться.
Курочкин был очень деликатный человек. Он отдал как-то приказ по фронту: замазывать краской на контрольно-пропускных пунктах фары у машин, если они не замаскированы. Едет сам, с незамаскированными фарами. Его на КПП останавливает сержант, хохол:
– У Вас незамаскированные фары. Приказ командующего фронтом – замазывать.
П. А. Курочкин достает удостоверение:
– Вот я сам командующий.
– Ничего не знаю. Есть приказ командующего фронтом…
Курочкин его минут двадцать уговаривал, плюнул:
– Мажь!
Здесь, на Валдае, я в первый раз встретился с Павлом Николаевичем Кулешовым, потом маршалом артиллерии. Это было у станции Любница, куда отвели наш полк почти сразу после того, как я вышел из окружения. Грязь страшная, мы ведем очень милый разговор, у Павла Николаевича приятный баритон… С тех пор мы с ним все как-то пересекались – и под Калинином, и на Волховском фронте. Здесь же, на Валдае, я впервые увидел и Павла Алексеевича Ротмистрова, тоже будущего маршала – бронетанковых войск.
Кто знал, что через пару недель их всех притиснет друг к другу страшным напором немецкого наступления осени 41-го года.
Меня же спустя добрых сорок лет после этой осени поразило удивительное переплетение военной биографии Игоря Сергеевича с моей собственной судьбой и, не побоюсь сказать, с историей моего рода.
14
В самом начале нашего знакомства мы с Игорем Сергеевичем прогуливали как-то своих мелких четвероногих собратьев. В его неспешном рассказе проплыла фраза:
– Когда тринадцатого октября 41-го мы проходили Медное, уже светало…
Я насторожился:
– Это какое Медное?
– На Тверце, верстах в сорока за Калинином.
Я ахнул:
– Так это же мои родовые места!
Потом в рассказе появились Каликино, Марьино, Колесные Горки, Ямок, Лихославль… Малый пятачок тверской земли, где он воевал осенью 41-го года.
Эти названия вызывали у меня острое чувство сопричастности к событиям, о которых он говорил.
Лихославльская округа не менее трех веков – земля моих предков. В свою деревню на лето я еду по Ленинградскому шоссе сквозь Тверь, Каликино, Медное. Сворачиваю на проселок сразу за Ямком.
На лето 41-го года, день в день 22 июня, я со своей бабушкой, Акулиной Ивановной Ивановой поехал в ее карельскую деревню Васиху под Лихославлем.
Откуда взялись карелы в самом центре коренной нечерноземной России – существуют два суждения. По одному – это остатки автохтонных угро-финских племен, не успевших до конца раствориться в том сплаве, который Ключевский называл великорусским народом. По другому мнению, тверские карелы – родом из Олонецкого края. Когда эти земли после Смуты отошли по Столбовскому миру 1617-го года к шведам, те стали насильно переводить православных по отчей вере карелов в протестантство. От сих идеологических притеснений карелы, числом несколько десятков тысяч, попросились под руку единоверного царя Алексея Михайловича.
Родители мои были из той же Васихи. До школы они по-русски не говорили.
О начале войны мы с бабушкой узнали в деревне. Нам чудом удалось выбраться оттуда домой, к моим родителям, в подмосковный городок Высоковск.
Если бы мы с бабушкой застряли тогда в лихославльской деревне – мог бы встретить там в октябре Игоря Сергеевича, чтобы через много лет познакомиться с ним в Москве.
Ничего невозможного в этом нет: ведь узнал же спустя полвека мой друг Николай Алексеевич Парусников в известном ученом Якове Залмановиче Цыпкине молоденького лейтенанта, который в декабре 41-го переночевал у Парусниковых в избе под Теряевой Слободой, только что освобожденной от немцев.
Лет тридцать назад мы с Николаем Алексеевичем обзавелись домами в Любохове – деревне из той же медновской округи. Ах, какие это чудесные места! Вы не видели ничего, если там не бывали. Любохово даже тучи обходят стороной, что издавна известно в Новоторжском уезде. Обошли Любохово и немцы в октябре 41-го, хотя были и к западу от него, и с востока.
Впрочем, что я говорю… Если бы Игорь Сергеевич в засаде у медновского моста не растрепал роту немецкой пехоты, которая катила вслед за танками, прошедшими по Ленинградскому шоссе на Марьино, то Любохово беда не обошла бы.
Война не дотянулась впрямую до моей деревни, но жестоко проскребла по ней своею лапой. Из Любохова ушли на войну шестьдесят два мужика, вернулись – двое. Один из них – близкий мне человек Иван Алексеевич Шоманский, любоховский пастух.
Необычную для тверского края фамилию принял его отец в память о нам уже неведомом поляке, который спас его в германском плену первой мировой войны.
Ивана Алексеевича во вторую мировую ждала та же участь. В июне сорок первого он в Прибалтике прямо из эшелона попал в плен – до конца войны.
На Любоховском, в сторону Тверцы, поле почти шестьдесят лет не запахивается куртинка иван-чая с несколькими уже немолодыми березами. Осенью 41 года в Любохове стоял фронтовой госпиталь, и тех, кто умирал в нем, хоронили на этом месте в братской могиле.
Хирург того же госпиталя принимал роды у Александры Арсеньевны, жены Ивана Алексеевича, которая на последних сносях добрела из горящего Калинина в родную деревню. Рождение Гали проходило под гром немецкой бомбежки, и мать закрывала своим телом новорожденную. Хирург цыкнул на нее: «Перестань! Тебя убьют – что я с твоей сиротой буду делать!»
Фантомы войны окружают нас.
Слово «Медное», сказанное Игорем Сергеевичем, выдернуло ниточку, которой к этим местам привязан в моей памяти и Виктор Лапаев.
Довольно таки давно, когда я и думать не думал о параллельных биографиях, в Калинине близкая родня отмечала Викторов день рождения – десятое июня. В третьем часу ночи наши жены удалились, почти на аглицкий манер, оставив мужчин за столом. Проснувшись поутру, женщины не нашли мужей в доме. Не обеспокоилась только Аза, Викторова жена, привыкшая ничему не удивляться:
– Да ничего с ними не случилось. Небось, мой черт уволок их на рыбалку.
Так и было. Уже светало, когда мужские застольные разговоры перешли на среду ращения навозных червей. Я был – за спитой чай, пополам со мхом-сфагнумом, Виктор – за чернозем огородный обыкновенный. Позиции, понятно, – непримиримые. Виктор схватил меня и моего тестя, Николая Сергеевича, согласного с обеими сторонами, и повлек в подвал – убедиться собственными глазами. Яростно разгребал почву в ящике своей покалеченной пястью, тыкал мне в нос клубки, сейчас признаюсь, великолепных экземпляров.
– Не веришь?! Едем – проверим!
Через час нас уже несло на тестевом «москвиче» далеко от Калинина. Мутило от трясучей дороги и последствий водки кашинского розлива.
– Я вам покажу такие места, – хватал меня за плечо Виктор, – вам и не снились!
Дорога плавным разворотом вынесла нас из соснового бора на пойму Тверцы, блистающую росой и цветами некошеного травостоя. Вдаль уходили многоплановые перспективы сверкающей реки. Мы ахнули.
Нужно ли говорить, что по стечению необоримых обстоятельств клева в то утро не было.
На обратном пути меня остановил инспектор ГАИ.
– Кашинская? – потянул он многоопытным носом.
– Вчера, – просипел я.
– Тогда – езжай, – старшим братом отпустил он меня.
Вот уже тридцать лет почти каждый летний день иду я от своего Любохова полтора километра до Тверцы. По плавному повороту той самой дороги выхожу сквозь колонны соснового бора на речной простор. Так взыскующий чуда католик выходит из-под сводов собора святого Петра. И в моей душе смутно встают знакомые лица и звучат далекие голоса.
Стояние Игоря Сергеевича на реке Лужонке было недолгим.
В начале октября 41-го года под страшным немецким ударом рухнул весь центр советско-германского фронта. Были разгромлены и оказались в окружении войска трех наших фронтов: Центрального, Западного и Резервного. Чтобы прикрыть калининское направление этой зияющей бреши, из части войск Северо-Западного фронта была создана оперативная группа под командованием Н. Ф. Ватутина. В группу вошел и дивизион Игоря Сергеевича. Эти войска спешно перебрасывались под Калинин.
Маршал Жуков в своих воспоминаниях назвал осень 41-го года самым тяжелым отрезком войны.
И я помню эту осень.
Еще только что, в июле, я читал газеты старикам-карелам в бабушкиной Васихе и с глупой, детской самоуверенностью уверял их в скорой победе.
Еще в сентябре я обрадовался, что из-за войны отменились занятия в музыкальной школе.
Но уже в начале октября мой родной Высоковск придавили тоска и безнадежность. Я помню серые, как тени дантова чистилища, вереницы отступающих солдат, которые потянулись через город. Помню поземку по промерзлой земле, багровый тусклый отсвет на краю ночного неба, шепот: «Калинин горит».
Оставаться под немцев – не было мысли: отец – коммунист, мать – учительница.
Анна Александровна Хренова, Василий Алексеевич Новожилов – мне захотелось произнести их так давно не звучавшие имена.
Отец работал главным механиком торфопредприятия, был на брони и неделями не появлялся дома. Мать не знала, что делать. Мы вязали узлы, жгли «советские» книги. Старшая сестра Римма у которой болели зубы, полоскала рот шалфеем и выплевывала на кровать: все равно – немцам.
Пятнадцатого октября мать решилась. Мы взяли узлы, пошли от немцев пешком: бабушка, мать, полугодовалая младшая сестрица Людмила у нее на руках, старшая сестра – тринадцати и я – девяти лет. Дошли до соседнего корпуса. Узлы развязались – и мы вернулись в только что брошенный дом.
Утром шестнадцатого все производство в районе встало. Отец получил повестку, появился дома, успел воткнуть нас в подвернувшийся эшелон беженцев и направился в военкомат.
В ноябре он не без трагикомических приключений оказался на формировании в Ярославле.
Команду ярославского флотского экипажа, куда отца отрядили, повели в баню. Мыльня, полная народу. С трудом нашел шайку, место на лавке. Только намылил голову, слышит крик:
– Вася!!! – и его хватает кто-то в охапку.
Отец смахнул с глаз пену:
Коля!
Они обнялись, сели, заплакали…
Баня замерла. Потом все мужики сели на лавки и заплакали вместе с ними.
Для меня в этой малой истории – вся смертная тоска страны той страшной осени.
15
Мужчина, столь неожиданно встреченный отцом в ярославской бане, был Николай Михайлович Горбин, отцов друг по жизни, еще с деревни.
Он был кадровый военный. Встретил войну на границе капитаном, начальником штаба погранотряда в Прибалтике. Пробивался сквозь окружения на восток боевым соединением. Вышли к своим под Великими Луками «в зеленых фуражках и при оружии». Напомню, что зеленые фуражки с прошлого века носят российские пограничники. Немцы к ним относились с особой ожесточенностью.
Он и Иван Михайлович Матвеев, тоже отцов друг детства, тоже кадровый военный, встретивший 22 июня на границе, приезжали перед войной к родителям в Высоковск. Молодые, высокие, сильные, с уверенными громкими голосами, туго затянутые в портупеи. Как те два кавалергарда пред Горьким и Львом Толстым.
Николай Михайлович приезжал к отцу в Высоковск и после войны. Вылез, как он рассказывал, из автобуса со своей женой, Клавдией Кирилловной, – ничего не узнает. Вместо огородов, сарайчиков, рыночных коновязей – стоят пятиэтажки. Спрашивает у пожилого мужчины, где найти Новожилова.
– Да на кладбище. Только что пронесли…
Супруги как стояли – так и сели, благо на остановке была скамеечка. Придя немного в себя, решили не возвращаться сразу в Москву, а пойти проститься с Васей. На кладбище увидели толпу, пробрались сквозь нее – видят: на бугорочке стоит – живей не бывает – их друг и так прочувствованно говорит, что плачут все собравшиеся.
Горбины заплакали вместе со всеми. Оказалось, хоронили отцова однофамильца.
Отец стал под конец жизни, как он говорил, «вроде гражданского попа». Он в нашем Высоковске всех знал, и все его знали. Он умел словом потрясать сердца, и его звали сказать прощальное слово.
Поскольку старики в городе помирали часто, а водки и здоровья у нас на поминках не жалеют, то я часто нудил отца за пагубность такого образа жизни.
– Игорь, так это ж за счет мирян, – отвечал он безмятежно, – и продолжал жить по-своему.
Он умер, как жил, на встрече выпускников своего Калязинского машиностроительного техникума. Это случилось в конце октября 79-го года, когда, как и в 41-м году, на Подмосковье пали ранние свирепые морозы.
Я с Музой, моей женой, поехал за отцом в Калязин. Тамошнее начальство, смущенное печальным финалом общерайонного мероприятия, сильно помогло нам в хлопотах с гробом и всякими формальностями. С этими делами мы два дня мотались по городу в казенном газике вместе со славным парнем Александром Федоровичем Алферовым, комсомольским районным секретарем, и с местным краеведом, Николаем Николаевичем Родимовым.
От любого места Калязина нам была видна знаменитая колокольня, которая грозящим перстом торчала из середины Волги, растекшейся над старым Калязином перед Угличской плотиной.
Оба этих дня непрерывным говорком журчал у меня за спиной рассказ Николая Николаевича о сем славном граде, о его великих гражданах, высоких родах и громких свершениях. Интеллигентная речь высокообразованного, умного гуманитария. Оборачиваясь назад, я видел высохшего старика лет восьмидесяти в солдатской шапчонке искусственного меха и проношенном осеннем пальтеце, из обтерханных обшлагов которого торчали красные, зазябшие клешни.
Отец был с ним давно знаком и много мне о нем рассказывал.
Н. Н. Родимов работал мастером-инструктором слесарного дела в техникуме, когда там в двадцатые годы учился отец. На отцовых фотографиях тех времен я нашел Николая Николаевича среди студентов и преподавателей Калязинского техникума. Сухой, могучий костяк, свободно развернутые плечи – раза в полтора шире, чем у прочих, резко вырубленные черты лица, небрежно отвернувшегося от объектива – неброская, мужская красота. Куда там Сталлоне и Шварценеггерам…
В 41– м он пошел добровольцем на фронт. Кончил войну в Берлине. Расписался на рейхстаге. После войны, как и обоих моих героев, его повлекло в историю. Не имея никакого образования, кроме церковно-приходского училища, стал большим знатоком Калязина и его округи. Вел обширную переписку с музеями и историками-профессионалами. Отец сокрушался: «Половина пенсии уходит у него на марки и конверты».
Н.Н. Родимов. 1971 год.
Желая хоть как-то отблагодарить наших помощников по похоронным хлопотам, мы с Музой пригласили их помянуть отца в калязинский районный ресторан. Николай Николаевич смутился: «Я в ресторане не был ни разу».
После смерти отца Николай Михайлович Горбин сказал мне: «Бери теперь, Игорь, отцовых друзей на себя». Он много, с громогласным напором рассказывал мне о войне. Жалею, что не записывал его яркие и образные повествования.
Н.М. Горбин и В.А. Новожилов. 70-е годы.
Николай Михайлович написал воспоминания, назвав их «Прожитые годы». Ясный, сухой слог профессионального военного, почти не оставляющий места для личных переживаний и эмоций. Пожалуй, единственный раз они неожиданно прорываются при описании бомбежки Невеля в июле 41-го года. Город громили несколько десятков «юнкерсов». Николай Михайлович лежал в огороде между грядами. «Все вокруг дрожало. И только пчелы безмятежно порхали среди цветущих огурцов».
Николай Михайлович прошел всю войну от звонка до звонка.
Не умея плавать, переплывал на доске Дон летом 42-го во время нашего южного отступления. Потом были Сталинград, Курская дуга, Днепр, Бобруйск, Наревский плацдарм, Штральзунд. Ранен, контужен, засыпан и откопан. В конце войны – полковник, начальник оперативного отдела штаба 65-й Батовской армии, а потом начальник штаба 105-го стрелкового корпуса этой армии. Прославленный командарм П. И. Батов не раз пишет о нем в своих воспоминаниях. Я разглядываю сейчас его парадную, при всем иконостасе, фотографию: орден Ленина, Суворова и Кутузова, две «Красных Звезды», три «Красного Знамени», россыпь медалей и крестов, которые я не могу распознать. В запас Николай Михайлович вышел генерал-майором, единственным, кстати сказать, генералом на всю нашу карельскую, лихославльскую округу.
Тесен мир, даже на войне. Игорь Сергеевич, взаимодействуя с 65-й армией, встречался с полковником Горбиным. Отзывался о нем как об очень дельном и храбром офицере.