Простая вещь – звукометрическая разведка. В Берлине рядом со мной стояла 122-миллиметровая гаубичная батарея. Командир батареи жалуется:
– Немцы меня засекают. Что делать?
Я ему объясняю:
– Тебя засекает звукометрист. Видишь, глухой брандмауэр? Поставь батарею перед ним, и немцы будут хватать отраженную волну.
Он сделал, как я сказал. Встречается радостный:
– Ты знаешь, немцы бьют, но ошибаются метров на двести.
После первого мая уже не воевали. Хотя стрельба еще шла. У меня там был «адлер», черная спортивная машина с красными колесами. На такой ездил Штирлиц. На два задних сидения надо было залезать через откинутый верх. Мы звали эти места «гауптвахта». Первого мая едем мы – я за рулем, мой начштаба и сзади два командира батарей, Юрка Мозеш, о котором я рассказывал, и Гулидов – «Тимофей Гулидей, не пугай малых детей».
Выезжаем на Принцлауэраллее. Вижу, на первом этаже, в двери балкона солдат яростно машет руками: «Куда…!» Ехать надо было влево – я круто выворачиваю вправо. За нами – ударили из автоматов. Очереди высекают искры из брусчатки. Я ныряю влево в переулок. Там – баррикада. Попал бы в нее – все, но я вывернул во второй переулок.
Второго мая ехал по Берлину Илюшка Забодецкий, мой однокашник по училищу, и погиб от «фаустпатрона» Он был заместителем командира истребительной противотанковой бригады. Был такой проказник! У него были замечательные глаза.
После второго мая нас вывели под Берлин, на Рубинерканал. Там меня и застал конец войны. Восьмого мая я ездил по делам. Приехал поздно ночью, усталый, злой: обстреляли бродячие немцы. Говорю ординарцу Федору Ивановичу:
– Хочу есть. И принеси чего-нибудь выпить.
У нас были стеклянные чашечки граммов на сто пятьдесят. Выпил одну, лег и заснул прямо на ковре в палатке.
В четыре часа утра поднимается пальба. А я сплю, не могут разбудить. У меня был приятель, командир дивизиона, Володя Азбукин. Приходит: «Фельдшер, ватку, нашатырный спирт». Сунул мне под нос, я вскакиваю:
– Какая сволочь!
Слышу из– за палатки:
– Я… Бить не будешь?
Тут началась такая пьянка! Продолжалась до следующего утра… Помню, днем какие-то артисты выступали… Перед ними на траве лежат – все окосевшие, смотрят… Мои орлы добыли бочку вина. Достали из подвала. Бочка, лежа на боку, мне под подбородок. Вино хорошее, крепкое… Подъезжает к нам на «виллисе» американец. На машине – громадное красное знамя, и откуда только взял? Мои архаровцы упоили его вдрызг. Он с нами даже вприсядку плясал.
13
Потом нас перевели в Кохштедт. Поселились в казарме зенитчиков. Жили шикарно: комната на отделение, никаких двухэтажных нар. При входе в туалеты: «Fur mannschaften», «Fur unteroffizieren»… – для команды, для унтер-офицеров. Нигде подчиненный не увидит офицера без штанов.
Пошла обычная армейская жизнь. Командир бригады стал нас дрессировать:
– Скажи, что твои солдаты ели на обед?
– Не знаю, товарищ полковник.
– Вызываю уже четвертого командира дивизиона – никто не знает. С завтрашнего дня назначаю дежурство по столовой,
Каждый четвертый день приходилось сидеть в столовой. У меня там завелась даже своя пивная кружка.
В это время нам как-то задержали выдачу немецких денег. Я посетовал:
– Зря мы тогда, Федор Иванович, выбросили деньги.
Мой ординарец, Федор Иванович, отвечает:
– Как так выбросили?
Достает чемодан, набитый пачками по сто марок.
Этот чемодан с деньгами мы нашли во время боев в Берлине. Я тогда велел Федору Ивановичу деньги выкинуть, а шикарный чемодан лакированной кожи – оставить.
На эти деньги мы потом прекрасно жили. Курева – на весь дивизион, питие, икра… Быстро все проели и пропили.
С концом войны комбриг отобрал у меня двухдифферный «шевроле». Я ему об этом все нудил, хотя у меня без того было 92 машины.
Раз приезжает комбриг. Мы стоим навытяжку, рапорт и т. п. Вдруг комбриг поворачивается и уходит в лес. Мы, командиры четырех его дивизионов, не знаем, что делать. Командир третьего дивизиона, мой друг, Гриша Калинин, говорит:
– Раз не было команды разойтись, идем за ним.
Метров через двести в лесу комбриг стоит перед двухдифферным «шевроле» на козелках. Машина набита по уши всяким барахлом, на боку – номер нашей бригады. Комбриг:
– Косов!
– Слушаю, – отвечаю я.
Комбриг:
– Не с тобой разговариваю!
А у нас в бригаде было два Косовых. Тот был ужасный барахольщик.
Другой Косов отзывается, что-то плетет… Комбриг:
– Косов!
Я молчу. Комбриг ко мне:
– Я с тобой разговариваю! Заберешь машину со всем добром.
Повернулся и ушел. Гриша шепчет мне:
– Беги за шоферней. Я постерегу.
Я позвал своих, столкнули машину с козелков, пригнали к себе в дивизион. Чего только там не было. Коньяк, сигары… Ну, этого добра и у нас хватало. И еще сукно – штуками. Этого я уже совсем не понимаю.
А у нас как раз старички демобилизовались. Я говорю дивизионному старшине:
– Режь каждому демобилизованному по три метра.
Вечером сидим с Гришей, пьем коньяк, курим сигары. Входит тот Косов, начинает канючить насчет коньяка и сигар.
Я приказываю:
– Налить майору рюмку коньяку и дать сигару.
С тем он и ушел. Гриша потом мне сказал:
Если бы ты дал ящик – убил!
Мы с Гришей крепко выручили его в Берлине. У него перепился в лежку весь дивизион. Так всегда: жестокий командир – его и не любят. У меня никогда такого не бывало. Комбриг держится за голову: надо стрелять, а некому. Ему бы тоже влетело. Я говорю комбригу: «Давайте мы с Гришей будем стрелять по его целям». И целый день молотили и по своим целям, и по его.
Вообще, в Берлине пришлось много стрелять…
14
Главком оккупационных войск был Г. К. Жуков. Ему понадобились офицеры для особых поручений. Дали список.
– Обозначьте, где эти офицеры служат сейчас, – потребовал он.
Оказалось, много штабных. Георгий Константинович перечеркнул список красным карандашом.
– Вы мне не подсовывайте штабников. Дайте боевых офицеров из частей.
Так я попал в новый список. Сначала меня прикомандировали к бразильской военной миссии. Приставили к бригадному генералу с именем в две строки. Дали денег, переводчика: «Смотри за ним».
Он очень быстро понял, что без меня – никуда. Куда бы он ни приехал – видел меня. Возненавидел жутко.
Мне стало грустно: то ему охоту устраивай, то веди его в ресторацию. Упросил убрать меня, хоть к чертовой матери.
Меня прикомандировали к генералу Лукьянченко в отдел «Реституция советского имущества».
Мотался в разные места, по разным делам.
Об этих местах и делах Игорь Сергеевич высказывался туманно.
То оказывался причастным к Дрезденской галлерее, то досадливо морщился при упоминании курдской проблемы.
Рассказывал всякие истории.
Поздно вечером вызывает меня генерал. Являюсь: кабинет, стол, на столе груда драгоценностей. Колье, перстни, браслеты,… – золото и бриллианты. От люстры все играет и переливается. Генерал говорит мне:
– Видишь?
– Вижу.
– Бери саквояж, ссыпай, отвезешь в Свинемюнде.
Дает мне кожаный саквояж. Сгреб я в него все со стола.
– Товарищ генерал, а как же без описи. Надо бы опечатать.
– Вези.
Повез на «мерседесе». Со мной две машины охраны. Саквояж держал на коленях. Тяжелый, зараза, больше десяти килограммов. Онемели ноги. Привез, сдал морякам, как было велено. Вернулся обратно: двести верст туда, двести обратно. Являюсь, доложил. Спрашиваю:
– Товарищ генерал, как же Вы это мне без описи и печати?
– Ты что, себе взял?
– Нет.
– Ну, вот, я же тебя знаю.
Когда я в первый раз поехал в зону, мне выдали 500 долларов. Возвращаюсь, иду к начфину:
– У меня осталось сто долларов.
Тот воззрился на меня, как на сумасшедшего:
– Не знаю, как это оформить. Доложу начальству.
Вызывают к Лукьяненко:
– Игорь, ты что – с ума сошел? Тебе дали, чтобы истратить.
– Так остались…
– Иди и трать.
Из Балтики в Черное море переводился отряд кораблей. Они по пути заходили в Монте-Карло – заправится горючим, едой. Мне дали задачу – снабдить их там всем необходимым.
Я ехал в Монте-Карло через всю Европу на своей машине, с шофером и переводчиком. С гостиницами проблем не было. Платил только долларами. Был страшно богат.
В Монте– Карло ждал кораблей две недели. Взял, как рекомендовали, лучшие номера в гостинице. Разгуливал в белом, штатском. Ходил в оперный театр, в игорный дом. Они в одном здании – совершенно симметрично. В рулетку на казенные не играл. Видел там Эдуарда восьмого, герцога Виндзорского, такой потертый мужичонка.
Болтался. Смотрел океанариум, музей. Купался на пляже.
Ощущение – что никакой войны не было.
15
С грустью нового прощания заканчиваю эту повесть о войне Игоря Сергеевича Косова.
Добавлю несколько слов о том, что было с ним после войны. Сам он не любил об этом говорить. Вот что я узнал от его друзей и жены Полины.
Игорь Сергеевич отказался от блестящей военной карьеры, что открывалась перед ним. Ему предлагали идти в военную академию – он демобилизовался. Стал жить с родителями в Черкасском переулке Москвы, втроем в десятиметровой комнате, которую мать получила, когда в 41 году эвакуировалась из Киева.
В 47– м году Игорь Сергеевич поступил на истфак МГУ. Почему не на мой родной мех-мат, сродственный его профессии артиллериста, – можно догадаться. Вероятно, за четыре года войны он так наколготился с прикладной теорией вероятности и тригонометрией, что его стало тянуть к более человечному и крупномасштабному обозрению мира.
В 1949 году Игорь с матерью остались вдвоем: был арестован и посажен на два года его отец. Сергей Ильич не любил рассказывать о тюрьме. Вспоминал разве что тамошние нелепости. Следователь задает, например, ему вопрос:
– Скажите, Косов, Ваша жена, может быть, тянет Вас в церковь?
– Когда она тянет меня в церковь, я ее тяну в синагогу – и мы остаемся на месте. Игорю разрешили в университете перейти на свободный график. Ночью он работал шофером (при пистолете) инкассаторной машины, днем учился. Кончил истфак в три года.
После университета работал в архивах, в редакциях.
Как и на войне, не боялся никого и ничего. Громыхнул кулаком по столу в факультетском партбюро, когда ему предложили стать осведомителем. Ему в ОВИРЕ не давали визу к берлинской сестре. Он загремел:«Когда я брал Берлин, то меня пустили туда безо всяких анкет!!» Визу выдали. Пер против начальства, когда считал его неправым. Встревал в любую драку, восстанавливая справедливость. Его жена Полина с горделивым ужасом живописует баталии «у такси», «в вестибюле ресторана» и другие. Мне таких впечатлений досталось по мелочам, но и они запомнились. Как-то мы с Игорем Сергеевичем прогуливали своих мелких псишек. Уже после инсульта, он передвигался медленно, опираясь на палку. Неожиданно в открытое окно вылезла пьяная, небритая физиономия и обдала густым матом нас, наших собак и всех собачников мира впридачу. Игорь Сергеевич остановился, медленно развернулся и, подъяв палку, словно скипетр, пригрозил ею. Окно мгновенно захлопнулось.
Рядом с Игорем Сергеевичем возникало чувство надежности и защищенности.
К нему притягивало хороших и интересных людей. Они вовлекались на околокосовскую орбиту и становились друзьями.
С начальством было сложнее. Умное начальство его ценило и уважало за любовь к работе, ум, прямоту, знания. Начальство пообыкновеннее опасалось и не жаловало за острый язык, прямоту и независимость.
И все его воинское бесстрашие и упорядоченная интеллигентность артиллериста становились бесполезными, когда ему противостояла женщина.
Первая жена, однокурсница по университету, ушла от него, когда был арестован отец Сергей Ильич.
Второй жене, родом из знаменитой артистической династии, показалась пресной жизнь с историком и архивистом, бессмысленной его увлеченность своей скучной работой. И она отлетела с другим, оставив на мужа годовалую дочь.
На Черкасском переулке стало жить четверо Косовых, родители Игоря и он с дочерью. Как гром средь ясного неба, опять налетела жена и унесла ребенка. Сергей Ильич, сильно привязавшийся к внучке, в три дня умер от инфаркта.Сколь беззащитны железные мужчины пред женщинами…
Ребенок очень скоро вернулся к Косовым, и они опять зажили вместе, уже втроем.
Была еще одна попытка сложить семью – по рассудку, с женщиной, тоже разведенной, тоже с дочерью. «У нее дочь, у меня дочь – может, и сложится». Не сложилось и в этот раз.
Тянулись годы. Работа, друзья…
Седьмого января 1961 года на чужой свадьбе уже на сороковом своем году Игорь Сергеевич случайно сел рядом с Полиной. Через день они встретились, на другой день снова… Оказалось – это судьба.
Через четыре месяца Игорь сказал Полине: «Рыжуня, не торопи меня. Все будет так, как ты хочешь. Но не торопи».
Странно слышать, что не имеющий страха Косов так боялся ошибиться снова.
Потом они прожили вместе в любви и согласии тридцать лет и три года. Их друзья-острословцы, журналисты и историки, любовно подшучивая, звали их Филемон и Бавкида.
Лет через пять после смерти Игоря Сергеевича его Полина стала писать о нем – и стихами, и прозой.
В повести «Того уж не вернуть…», которая вылилась за несколько дней и ночей, есть такие слова:
«Ведь мы познакомились с тобой седьмого января, в Рождество Христово. Христос прожил тридцать три года, и наш с тобой союз продолжался ровно столько же. Мне кажется, что он как будто был освящен Богом, таким он был прекрасным».
Вот ее стихотворение:
Уж утро, брезжит белый свет,
Деревья освещая
Как прежде. Но тебя уж нет.
С тоскою вспоминая,
Смотрю на яркие цветы
Знакомого нам сада.
Березки белые вдали,
Как стройная ограда,
Слегка ветвями шевеля,
Как будто в разговоре,
Как бы сочувствием даря
В меня постигшем горе.
Всю красоту начала дня
Невольно ощущая,
Я понимаю, что одна.
И как мне жить – не знаю.
Друзья Игоря Сергеевича теперь, как и прежде, собираются каждый год у Полины в их доме. Третьего сентября – на день его рождения и девятого мая – на главный его праздник, день Победы.
На день Победы 1975-го года друг и коллега Игоря Сергеевича Александр Синельников принес ему такое поздравление:
О патриархе, вечно юном,
Сегодня песню пропоем.
На фронте Игорь был Перуном:
Метал он молнии и гром.
К победе путь был очень длинный,
Но шел без устали амбал.
И, наконец, пришел в Берлин он
И полБерлина поломал.
Но, несмотря на гром разрывов
И несмотря на огнь и дым,
Он был поистине счастливым
И невозможно молодым.
Сегодня день его победы,
И мы его благодарим.
Но тот огонь, что в нем горит,
Нам недоступен, нам неведом.
…
Ведь между Игорем и нами
Стоит незримая стена —
Те тридцать лет воспоминаний,
Тридцатилетняя война.
Так вспоминай о тех годах,
И говори о них почаще,
Пока мы не сыграли в ящик,
Пока не превратились в прах.
Корпим в издательстве «Наука»,
Погрязли в горестной судьбе.
О чем же мы расскажем внукам?
Возможно, только о тебе.
А время мчится, время скачет,
Течет сквозь пальцы, как песок.
Но если в жизни есть кусок,
Когда ты смел был и высок-
То это – редкая удача.
Нас всех одолевает грусть.
Мы знаем слово, знаем дело.
И я за всех сказать берусь:
Твоих воспоминаний груз
Мы с преклонением разделим.
И в этот день, почти что летний,
Мы выпьем за тебя до дна.
Пусть длится для тебя она —
Тридцатилетняя война
И пусть становится столетней
ПАРАЛЛЕЛИ
Перебирая нескончаемую череду лиц, характеров, судеб, с которыми я встретился по жизни, могу, пожалуй, назвать Игоря Сергеевича самой гармоничной личностью этого ряда по всему набору человеческих качеств: телесной красоте, прирожденному здоровью, благородству, уму, бесстрашию, душевной уравновешенности.
Он был рожден для садов блаженной Аркадии – судьба и время протащили его по траншеям и дорогам страшной войны.
Думаю, после нее он не изменился по своей сути, но скачком, без обычной постепенности, перешел в другую возрастную категорию. В свои двадцать четыре года он обрел раннюю и преждевременную мудрость человека, свершившего главное дело своей жизни.
Мы с ним были на «Вы». Он меня звал Игорек, я его – Игорь Сергеевич.
Обернемся теперь ко второму герою моего повествования – Виктору Лапаеву. Того требует жанр параллельных биографий, да я по Виктору уже и соскучился
Военные судьбы моих героев разительно несхожи.
Главная тема войны у Игоря Сергеевича – сражение и победа, у Виктора – противостояние всесильному року.
Войну они оба встретили девятнадцатилетними мальчишками. Но за плечами Игоря Косова уже была крепкая профессионально-военная подготовка. Поэтому он выплыл в водовороте 41-го года, а Виктора затянуло придонными течениями. Остальные четыре военных года были для него борьбой за физическое и духовное выживание.
Он выжил, устоял, не сломался. Но через пятнадцать лет после войны, когда я с ним встретился, казалось, что война выжгла из него все излишества тела и души. Телом он был тощ, жилист и перекручен, как зимняя виноградная лоза, душой – прямолинеен, бескомпромиссен, категоричен. Кличка «комиссар» недаром всплывает так часто в его воспоминаниях.
После войны Виктор кончил пединститут и работал учителем истории в Калинине.
Эта профессия – для людей, которые верят в абсолютные истины. Из выпускников семинарий и педучилищ вышли Сталин, Мао Цзедун, Муссолини, Гиммлер. Из них получаются диктаторы и директора школ. Еще неясно, чем труднее править – страной или обезьянником в полтысячи хвостов. Виктор был правителем абсолютным, просвещенным, мудрым. Не раз во время наших перемещений по улицам и торговым точкам Калинина к нему подкатывался какой-нибудь мужичонка лет сорока-пятидесяти, обрадованный, подвыпивший:
– Виктор Петрович! А помните, как Вы меня, дурака…
– Помню, дорогой. Как у тебя сейчас?
– Нормально, Виктор Петрович!
Работа, рыбалка и судьбы отечества занимали его всецело. Все остальное считал пустыми церемониями. «Да брось ты эту ерунду», – отмахивался он, когда Муза накрывала для него стол скатертью и доставала праздничную посуду. К жизненным удобствам был равнодушен, пил только водку, не закусывая и не пьянея. По мере выпитого, все ярче горели его яростные глаза, все более заострялись резцом проведенные черты лица, замедлялись движения, и он отдалялся куда-то в себя. Он не умел смеяться – только щерился. Мы с ним на «ты» с самого начала, звали друг друга Игорь и Виктор.
Из обоих моих героев мне ближе и понятнее Виктор. Может, здесь сказывается протяженность нашего знакомства, может – родство. Как никак, мы с ним двоюродные свояки, и война не разделила нас, как разделила два столь близких поколения: двадцать первого года рождения, прошедшее фронт, и мое, тридцать первого года рождения, не державшее в руках оружия.
Мое поколение пережило войну десяти-четырнадцатилетними пацанами. Мы испытали высокий подъем духа военного времени и хлебнули досыта голода и недетского военного труда.
И.В. Новожилов. 80-е годы.
Мне досталось в войну не самой тяжелой мерой. Вспоминается бесконечный, осенний путь в эвакуацию: набитая беженцами теплушка, унылые поля и жидкие перелески, бегущие за ее приоткрытой для продуха дверью, причитание старух при зрелище бесконечных рядов копен, брошенных в разгар страды летом и уже покрытых снегом. Сидение в пересыльном зале Курганского дворца пионеров, шевелящиеся тропинки вшей между курганчиками вещей с лежащими на них беженцами.
Воспоминание об этом пути сложилось у меня в такое стихотворение.
Во мне всегда мой сорок первый год.
Октябрь, сухой поземкой просеченный.
В Сибирь эвакуация течет
Людской рекой, осенней, обреченной.
Теплушка наша – горестный ковчег.
Узлы, старухи, дети, чемоданы.
И среди сих убогих и калек
Две чеховско-тургеневские дамы.
Из мужиков – один старик чужой.
Он правит нами жестко и сердито.
И мы ползем бескрайнею страной,
Толпясь к вагонной двери приоткрытой.
В дверном проеме перед нашим взором
Плывет ошеломленная земля:
Копен незахороненных поля,
Уже одетых снеговым убором,
Сожженные вагоны вдоль откосов,
Железа гром и лязг по узловым —
И детство кончилось, как горький шлака
дым,
В брутальном завываньи паровозов.
Нашу семью распределили в громадное сибирское село Верхняя Алабуга, за сто двадцать километров от железной дороги. Бабушка, на которой держалось вся семья, в первый же месяц умерла от защемления своей давней вдовьей грыжи. Мать, с пороком сердца, еле живая, осталась с тремя детьми. Она потом нам рассказывала: «Приказала себе не плакать. Начну – пропадем все».
Не пропали. Жили в школе, прямо в классе. Мать была учительницей математики в пятом-седьмом классах. За призванных на фронт учителей-мужчин ей пришлось преподавать все – от истории древнего мира до физики. Я ей объяснял законы Ома и Джоуля-Ленца. Что я в них понимал, сам будучи третьеклассником, – теперь сказать не берусь.
Через год сельсовет выделил нам вымороченную избу.
– Дров на зиму дать не могу, – сказал председатель, – мужиков нет.
Выделил нам делянку в лесу и повозочного быка Ваську. Мать в это лето едва ходила после туляремии. Пришлось заняться лесоповалом мне, одиннадцатилетнему, и старшей сестре Римме – пятнадцати лет, городским детям, не державшим до тех пор в руках пилы-топора и обходившим с опаской любую рогатую скотину.
Совсем только недавно вспомнилось мне, что каждый вечер, возвращаясь из леса, мы уже издали видели свою мать, которая молча ждала нас в дверях дома.
В 43– м году мы вернулись из эвакуации в свое Подмосковье. Наш Высоковск был под немцами один месяц – ноябрь 41-го года. В нашей комнате первого этажа при немцах была кузница. Лошадей на перековку заводили по деревянному помосту через окно.
Я побежал по довоенным приятелям. Слушаю: перед немцами растащили магазины, секретарь райкома спрятался в шкаф, фабрика горела три дня.
Город зимой был занесен снегом. Водопровод, канализация, отопление – все замерзло. Ходили по узким тропкам средь сугробов. Из сугробов до весны торчали руки и ноги трупов. Ноги отрубали, оттаивали средь чугунов в общественных кухнях, чтобы можно было снять сапоги. Никто не обращал внимания.
Немцы, заняв Высоковск, сожгли городской клуб, где был наш госпиталь. В нем было человек двести наших, тяжелораненых. Анатолий Павлович Попов, друг и однокашник по Высоковской школе, сейчас полковник в отставке, пробрался тогда в клуб после пожара. Рассказывал, сильно сморщившись: «Хоть и был я казарменным пацаном, и видел, кажется, все, но тут, – волосы встали дыбом. Раненые, видно было, расползались, сгорая…»
Высоковску, говорили, еще повезло: через него прошли только фронтовые немецкие части, а гестапо не успело добраться. «А были уже готовы списки».
Был в нашем городишке свой дурачок, Сема Шипулинский. Большой, добрый, нелепый, юродиво улыбающийся, сопливый. За ним, дразнясь, толпой бегали мальчишки. Он вышел на главную Высоковскую улицу, обвешанный оружием: «Я – партизан». Немцы вздернули его на первом же суку.
Упокой, Господь, его простую душу.
Я расспрашивал про тех приятелей, кого не увидел.
– Сашка Сачков сидел верхом на крупнокалиберном – как свиная чушка – снаряде, стучал по нему молотком – мать собирала его по кусочкам в сумочку.
– Витька Панков – в первую зиму опух с голоду и помер.
– Юрка Керосинников – просто пропал…
Сколько после появилось войны в нашем городишке и по другим городам и весям мальчишек с одной и той же приметой: без левой кисти и с покарябанной осколками физиономией. В левой пацан держал взрыватель, в правой – отвертку или молоток.
Только на нашем мехматском курсе в МГУ таких было два. Один из них сейчас академик, другой – профессор.
Мужем моей старшей сестры был Александр Иванович Мишанов, родом из под Тулы, в конце жизни – зампрокурора Калининской области. В сорок первом, когда ему было одиннадцать лет, он попал под немецкую бомбежку. Мать убило, Саша остался без ноги. Странным, недиагностированным, с подозрением на детскую травму, образом у него стали отказывать мышцы. Под конец встало дыхание, и он умер. Когда на его похоронах громыхнули прощальные залпы, мне подумалось: «Как погибшему на войне».
После университета я десяток лет проработал на авиапромовской фирме. Там сколотилась хорошая компания байдарочников, и в один из отпусков мы пустились флотилией в десять байдарок. Мужья с женами, мои ровесники – немногим за тридцать, такие разные и полные жизни.
Северная Россия, река Кубена, рыбалка, футбол на дневках, шторм на Кубенском озере – есть что вспомнить.
Недавно я стал загибать пальцы: Валя Афанасьев – помер, Игорь Пекин – помер, я – пока, вроде, нет, Коля Николаев – помер…
Получилось, что из десяти тогдашних мужиков осталось живыми – двое.
Когда сейчас я слышу, что передряги последних лет укоротили мужской век в России, я вспоминаю этот наш кубенский поход.
Это все мои ровесники – мальчишки военной поры.
Что же тогда сказать о прошедших перед нами на десятилетие раньше, если войну пережили только трое парней из каждой сотни плечистых и крепких года рождения двадцать первого?
Летом 41– го я, тогда девятилетний, немного странным образом подружился с соседом по дому Колей Укладовым. Это был взрослый парень, десятиклассник, тяжело болевший лимфоденитом и умерший в первую военную зиму. Он неподвижно сидел дома, и его занимало мое по годам и интересам несообразное общество.
Я носил ему книги, он обучил меня «морскому бою» и шахматам. Тихо посмеиваясь, поражал мои симметрично выстроенные эскадры, ставил пятиминутные маты.
К нему часто залетали его одноклассники. Я оттеснялся в угол дивана, смотрел и слушал.
Я до сих пор почти физически ощущаю тот Дейнековский заряд оптимизма, душевного здоровья, ту хозяйскую уверенность в своем светлом будущем, что несли эти парни и девушки.
Война не пощадила никого из них.
Меня не оставляет чувство горечи и печали о том поколении, сгоревшем в пламени войны.
Они не спорили о праве личности на кусок пожирнее. Они брали на себя право выбирать груз – тяжелее, дорогу – каменистее.
Если бы это поколение осталось жить среди нас – история наша складывалась бы иначе.
С ними прервалось дело и вера предыдущего поколения, поколения наших отцов: моего отца – Новожилова Василия Алексеевича, его деревенского друга – генерала Горбина Николая Михайловича, моего тестя – Николая Сергеевича Семенова, родителей Виктора Лапаева и Игоря Косова, родителей моего друга В. В. Лунева.
По происхождению отцы наши были из самых низов, партийцы и комсомольцы двадцатых годов, первые рабфаковцы, первые советские инженеры, врачи, хозяйственники, военные. Могучие водовороты, перемешавшие в начале века Россию, вырвали их из веками устоявшегося предопределения пахать-сеять к возможности самим строить свою судьбу и строить судьбу страны.
Происходили неодолимые глубинные процессы, носителями и участниками которых были миллионы наших отцов.
Нам ли их судить?
Моему поколению «верующих атеистов», как я его зову, поколению шестидесятников, осталось, в лучшем случае, утешаться теорией малых дел и, отвращая взор от грядущего, дай бог сытого, безверья, с завистливой любовью оборачиваться к дорогим ушедшим теням.
ПОСЛЕСЛОВИЕ.
Признаюсь, что я изрядно побаивался упреков в графомании, когда выпускал эту книгу в 1998 году первым изданием. Сейчас опасения почти кончились. Я раздарил около пятисот экземпляров книги по своим друзьям-знакомым – от любоховских пенсионеров до московских академиков. Читатель книгу одобрил. Появились две вполне благожелательных рецензии – в «Независимой газете» от 10.12.1998 и в газете «Тверская жизнь» от 10.02.99. В одной рецензии сравнили даже с Дос Пасосом. Я крякнул: поток сознания, протекший в литературе меж двух мировых войн, душа моя не принимает, хоть я и не раз пытался отхлебнуть из него.
Горжусь откликом из Михайловского военного артиллерийского университета. Так теперь называется ЛАУ-3, училище Игоря Сергеевича. Привожу его полностью.