Впервые эта песня прозвучала в конце марта — после поездки в Ташкент (три дня — девять концертов во Дворце спорта «Юбилейный») и до отлета во Франкфурт-на-Майне. Из этого города — долгий путь в Кельн, поездом вдоль могучего Рейна. В Кельне пел для работников советского консульства.
Потом перелет через Атлантику — и два концерта в канадском городе Торонто. Отличная русская публика собралась двенадцатого апреля в оздоровительном центре «Амбассадор клаб». Очень всех оздоровили песни, и на бис Высоцкий сымпровизировал попурри из старых песен: по два-три куплета в убыстренном темпе, начиная с «Все позади — и КПЗ, и суд...» и кончая «Большим Каретным». Нисколечко не устарела эта классика за полтора десятка лет! На следующий день — еще один концерт в зале первоклассной гостиницы. Человек шестьсот было, многие из вчерашних слушателей пришли по второму разу. Вот и эта заокеанская страна освоена, сюда еще не раз можно будет приехать.
Таганке между тем исполнилось пятнадцать лет. По традиции Высоцкий слагает поздравительные куплеты на ту же мелодию, что пять лет назад. Юмор в них немножко натужный, мрачноватый. Обыграна недавняя история с «Пиковой дамой», которую в обработке Альфреда Шнитке Любимов начинал ставить в Париже, с оформлением Давида Боровского. После того как в «Правде» дирижер Жюрайтис по команде сверху обругал «искажение классики», это дело и прикрыли. Тут как ни шути — все выходит смех сквозь слезы. Сильнее всего хохотали на празднике после непритязательного куплета, где упоминалась попытка Любимова поменять директора, когда некоторое время место Дупака безуспешно занимал Коган с Бронной: «Хоть Коган был неполный Каганович, но он не стал неполным Дупаком». И все же сквозь усталое каламбурное балагурство пробивается здесь новое желание — дожить до лучших времен:
Придут другие, в драме и в балете,
И в опере опять поставят «Мать»,
Но в пятьдесят — в другом тысячелетье -
Мы будем про пятнадцать вспоминать.
Что обидно, однако: через некоторое время, когда в театре прокручивали ленту с записью праздничного вечера и когда дошла очередь до Высоцкого (помимо куплетов он спел еще «Охоту с вертолетов» и «Лекцию о международном положении»), — все вдруг траурно замолчали, как воды в рот набрали. А остальные номера приветствовали бурно и восторженно. В этот момент добрый настрой, с таким трудом достигнутый, рухнул, ощущение безнадежности вновь им овладело. Добрался до Вадима и, как обиженный ребенок, ему жаловался:
— Представляешь картину? Видят себя на экране, радостно узнают друг друга. Появляюсь я — гробовое молчание. Ну что я им сделал?! Луну у них украл? Или «мерседес» отнял?
В принципе-то понятно: Высоцкий обошел своих товарищей на несколько кругов, как тот самый воспетый им гвинеец Сэм Брук, не «победил на площади», по-цветаевски говоря, не в успехе обошел, а в степени самореализации. Если даже он сейчас остановится — и то им в пределах жизненного марафона трудновато будет сократить отставание. Когда успех большой, коллеги могут отвести душу, критикуя, подмечая недостатки, сетуя на извечную несправедливость фортуны, припоминая примеры из прошлого: вот такой-то был прославлен, а где он теперь? А высокая степень самореализации вызывает зависть неосознанную, глубоко сидящую у каждого в печенках и прорывающуюся в таком вот гробовом молчании. Это значит, что они и друг с другом стараются о тебе не говорить. Как и друзья-поэты, безуспешно пытавшиеся тебе помогать. Как все, кто своими разговорами создает репутацию и престиж. Молчание — не золото, это страшный радиоактивный металл, излучение которого убивает незаметно.
В конце апреля выступал в Ижевске и Глазове. Сначала были «Поиски жанра» вместе с Золотухиным и Межевичем, потом работал один. На день рождения Марины летал в Париж. В отношениях их появилась непреодолимая напряженность. Он без Марины существовать не может, ни морально, ни физически — она мотор его жизнедеятельности. И, конечно, законно претендует на монополию. Но... уж слишком она права. А всякая правота урезает полноту жизни, укорачивает ее.
В июне Таганка гастролирует в Минске. Высоцкий, отыграв шесть спектаклей, по нездоровью возвращается в Москву. Вскоре он едет в Париж, а оттуда с Мариной — в Италию. Наконец-то он в Риме, где, совмещая приятное с полезным, выступает по телевидению, на радио. Итальянский язык в звуковом отношении очень близок к русскому: в отличие от французского, английского и немецкого здесь имеется необходимое Высоцкому полноценное "р": недаром во времена нашей юности в речь прочно вошло сочетание «ариведерчи, Рома!». Переведут Высоцкого и на язык Петрарки, а пока он оглашает римский ресторан имени венецианского мавра Отелло славянскими звуками и «Моей цыганской» по-французски...
По возвращении на родину занятный казус приключился в аэропорту Шереметьево. На пограничном контроле требуют предъявить паспорт, а Высоцкий нечаянно достает целых два — по разным разрешениям оформил в свое время и один оставил у себя (а не сдал, как полагается по нашим строгим законам). Один из загранпаспортов у него отбирают, и подполковник Тимофеев отсылает лишний документ в ОВИР, где полковник Фадеев выносит хладнокровное распоряжение: «т. Карпушиной: в дело, для уничтожения. 17. 07. 79».
За здоровьем Высоцкого в последнее время присматривает Толя Федотов — реаниматор. Года четыре они уже знакомы, не раз приходилось звонить среди ночи, чтобы укол сделал или еще как-то выручил: «Толян, приезжай!» Но и он Толе тоже приходил на помощь. Тот жил в коммуналке, и Высоцкий как-то велел ему собрать надлежащие бумаги и в подходящий под настроение момент, прихватив Толю и свой французский диск с надписью «Добра! На память от В. Высоцкого», нагрянул аж к заместителю председателя Моссовета. Тот, заглянув в бумаги, просит зайти через неделю. Высоцкий, доигрывая роль до конца, так разочарованно ему:
— А-а... Через неделю... Значит, у нас с вами ничего не получится.
А у начальника-то свой кураж:
— Как вы можете, Владимир Семенович! Я сказал — значит будет!
И точно — получилось.
На гастроли в Узбекистан Толя сам попросился — оформили его артистом «Узбекконцерта» и включили в команду (как потом выяснилось, не зря) вместе с Севой Абдуловым, Янкловичем, Гольдманом и Леной Аблеуховой — артисткой разговорного жанра. Оксана прилетела отдельно, днем позже.
Двадцатое июля — Зарафшан. Двадцать первое — Учкудук: первые три концерта — по полтора часа, последний — час с чем-то. Примерно то же — в Навои.
В Бухаре рано утром двадцать восьмого июля приложился к зелью, да к тому же еще пошел на рынок и какую-то дрянь съел. Через некоторое время начал бледнеть, зеленеть. Заглянувший к нему Гольдман срочно тащит Федотова. Высоцкий успевает проговорить:
— Толя, спаси меня... Спасешь — буду считать тебя лучшим врачом в мире.
И падает. Глюкоза не помогает. Дыхание останавливается, за ним — и сердце. Федотов делает инъекцию кофеина прямо в сердечную мышцу. Потом — искусственное дыхание изо рта в рот. Севе в это время поручает массировать сердце. Дело решают секунды.
А еще говорят двум смертям не бывать! Вот и вторая клиническая позади. Ну что, надо к концерту готовиться?
Но тут уж его упаковали, в карман — записку (что надо делать, если приступ повторится) — и в Ташкент, в Москву. А там уже он, по прошествии нескольких дней, встречает в Домодедове свою команду...
Впервые за долгое время театральные каникулы он проводит не за границей. Есть на то свои причины. Пробовал отдохнуть в Сочи, где находился Янклович, пробивший ему место в санатории «Актер». Да, здесь вам не Таити — возникли проблемы с койко-местом и с талонами на питание! А в довершение всего — тут же ограбили. Залезли через балкон в номер, украли куртку, джинсы, зонт. Документы, правда, подбросили потом в санаторий. Так и вернулся в Москву несолоно хлебавши, да к тому же в квартиру собственную смог без похищенного ключа проникнуть только при помощи слесаря-виртуоза, справившегося с хитрым американским замком.
Таганские гастроли в Тбилиси оказались сразу омрачены. Для начала были запланированы десять представлений «Поиски жанра», а состоялось только пять, да и аншлагов не получилось. А все дело в том, что организаторы выбрали неудачное место — дворец спорта, почему-то у местного населения непопулярный. Настроение ухнуло, да еще кое-кто во время задушевного разговора как-то очень недобро отозвался о его стихах. Что, мол, ты рифмуешь: «кричу» — «торчу»? Надо, дескать, пользоваться более сложными рифмами.
Абсолютно несправедливо. Посмотрим, что конкретно имеется в виду. У Высоцкого в его исповеди «Мне судьба — до последней черты, до креста...» есть период, где на одном дыхании проносятся двенадцать строк с рифмой на «чу»:
Я до рвоты, ребята, за вас хлопочу!
Может, кто-то когда-то поставит свечу
Мне за голый мой нерв, на котором кричу,
И веселый манер, на котором шучу...
Даже если сулят золотую парчу
Или порчу грозят напустить — не хочу, -
На ослабленном нерве я не зазвучу -
Я уж свой подтяну, подновлю, подвинчу!
Лучше я загуляю, запью, заторчу,
Все, что ночью кропаю, — в чаду растопчу,
Лучше голову песне своей откручу, -
Но не буду скользить словно пыль по лучу!
Здесь просто немыслима была бы рифма приблизительная, которой в принципе-то Высоцкий владеет. Ну, там типа «Гоголю» — «убогую», «лучших» — «лучник»... А его составные и каламбурные рифмы сам Бродский хвалил — вот те крест! Буквально говорил, что сам не умеет такие штуки делать, как, скажем, «в венце зарю» — «Цезарю», «людей, пожалуй, ста» — «пожалуйста». Да не в рифмах тут, по-видимому, дело...
Когда пошли концерты в институтах, там полные аудитории собирались на Высоцкого. И в «Гамлете» игралось вполне вдохновенно.
Пока он был в Тбилиси, в «Литературной газете» наконец появился отклик на альманах «Метрополь». С весны тянулась эта история, куда-то тягали участников, прорабатывали. Двух молодых составителей исключили из Союза писателей, куда они только что были приняты. В знак протеста из Союза вышли Вася Аксенов и Лиснянская с Липкиным. Альманах в итоге опубликован на Западе. Обругать его свыше было поручено функционеру Феликсу Кузнецову, который сделал это с надлежащим советским занудством. Сдохнешь от скуки, пока доберешься до своей крамольной фамилии:
«... Натуралистический взгляд на жизнь как на нечто низкое, отвратительное, беспощадно уродующее человеческую душу, взгляд через замочную скважину или отверстие ватерклозета сегодня, как известно, не нов. Он широко прокламируется в современной западной литературе. При таком взгляде жизнь в литературе предстает соответствующей избранному углу зрения, облюбованной точке наблюдения. Именно такой, предельно жесткой, примитивизированной, почти животной, лишенной всякой одухотворенности, каких бы то ни было нравственных начал и предстает жизнь со страниц альманаха, — возьмем ли мы стилизованные под „блатной“ фольклор песни В. Высоцкого, или стихотворные сочинения Е. Рейна, или безграмотные вирши Ю. Алешковского...»
Гнусно, бездарно, но задора особенного не чувствуется. Гниловаты эти литературные начальнички, того и гляди, труха из них посыплется. Говорят, именно Кузнецов этот в Москве заправляет приемом в Союз писателей. Ничего, еще не вечер, пока роман допишется, глядишь, уже другие люди туда придут.
После тбилисских гастролей Высоцкий получает отпуск в театре, около недели проводит в Париже. Возвращаясь через Германию, купил у своего приятеля Бабека Серуша маленький коричневый «мерседес» спортивной модели: пригодилось разрешение на ввоз машины без пошлины, которое он заблаговременно получил в Министерстве внешней торговли за подписью замминистра Журавлева. Эта машина сразу стала любимой: с ней будем жить долго и счастливо.
Одиннадцатого ноября по телевидению начинается показ пятисерийного фильма «Место встречи изменить нельзя». Смотрят все — в эти часы улицы вымирают, и количество правонарушений резко снижается. Говорят, такой успех был в прежние времена только у «Семнадцати мгновений весны». Но разница все-таки есть: «Мгновения» — сплав выспреннего пафоса и немудреной сентиментальности. Их смотрели по-разному: одни поглощали с тупой буквальностью, а другие, кто покультурнее, — с иронической ухмылкой, поглощая сюжет как пародию. Недаром потом пошли анекдоты про Штирлица и Мюллера, причем в них фашист выступает как умный, а советский разведчик — тупым пеньком, и, по правде говоря, фильм для этого дал все основания. Наш фильм, хоть и не совсем на правде построен, но уж точно не на лжи. Народ с ходу подхватил фразу Жеглова: «Вор должен сидеть в тюрьме». Суждение жесткое, но по сути справедливое. Другое дело, что когда лес рубят, то и щепки летят, но в том вина уже не Жеглова. И тем более не Высоцкого, который, кстати, щедро наделил своего персонажа и артистизмом, и легкой ироничностью. Нет, это не «мент»: среди капитанов милиции такие яркие личности встречаются не чаще, чем среди дореволюционных следователей люди, подобные Порфирию Петровичу. При. всей психологической достоверности чувствуется и игровая условность. Высоцкий не есть Жеглов — и наоборот. Это уж гарантию можно дать, что персонажа зрители не будут именовать «Высоцким», а придя в театр, Гамлета или Свидригайлова не назовут «Жегловым».
Очень, очень недурственно получилось. Не исключено, что это зрелище годится не только для одноразового употребления. Может быть, будут потом снова смотреть — уже не ради сюжета, а ради искусства, всматриваясь в оттенки актерской работы... Жаль, конечно, что не завершается каждая серия песней за кадром, на фоне титров. Тут Говорухин все-таки неправ, но — проехали.
Пресса пошла весьма доброжелательная, некоторые статьи такие толковые... Ольга Чайковская, например, написала, что сама не знает, как она к Жеглову относится. Так к этому мы и стремились! Этой неоднозначности добиться ой как нелегко. Ну, у Высоцкого-то сколько песенных персонажей, к которым не знаешь, как относиться! Потому и слушают песни вновь и вновь. И у фильма потому шанс на долгую жизнь имеется.
Собрался было на Таити праздновать свадьбу Жан-Клода — бывшего мужа Марины, второго по порядку. Но, прилетев в Лос-Анджелес, сильно занемог и остался на континенте. Двенадцатого декабря вернулся в Москву в состоянии совершенно разобранном, вскоре туда прилетела и Марина. Линия жизни опять переходит с подъема на спуск. Мучительное раздвоение во всем. Когда-то он сказал Оксане, что у него места в сердце хватит и для нее, и для Марины. Но сердце этим летом уже качнуло на рубеже «быть — не быть», и не хватает сил, энергии. Чтобы жизнь продолжалась, нужен новый толчок судьбы. Откуда его можно ждать?
Режиссура... На Одесской студии возникла идея «Зеленого фургона» — по повести Козачинского из времен Гражданской войны. Экранизация такая была лет двадцать назад, но поскольку режиссер Габай эмигрировал, фильм как бы арестован на неопределенный срок. Греха в том нет, чтобы новую картину затеять — на Западе вообще по известным произведениям каждые лет двадцать снимают фильмы заново. Конечно, «Зеленый фургон» не «Три мушкетера», но вещь проверенная, проходимая, а потом можно ведь и улучшить на сценарном уровне. На эту вещь уже многие нацеливались — говорили, что берется снимать по ней мюзикл Николай Рашеев, песни напишет Ким, а на главную роль хотят позвать Высоцкого. Странноватое сочетание! Но вот позвонил такой Игорь Шевцов с просьбой написать несколько песен. Высоцкий, сам того от себя не ожидая, оживился и предложился в качестве режиссера. Сценарий решили с Шевцовым переделывать в соавторстве. Тот приехал из Одессы, договорились обо всем и в конце декабря засели за работу. Времени на нее нет абсолютно, но — нужен этот крючок, чтобы за жизнь зацепиться. Это будет ступенью, чтобы к прозе вернуться. А со всем этим актерством, лицедейством — покончить навсегда
Последние стихи
И снова пошли стихи, явно не песенные, обращенные не к слуху, а к глазам и душе читателя. Только далекому, неведомому другу можно признаться в беспощадных мыслях, которые посещают по ночам. Появились навыки уверенного, делового поведения, злой азарт, готовность защищать свои интересы любыми средствами. Уже ничего ему не стоит козырнуть своим именем и известностью, объяснить недоумкам, что он — Высоцкий, а не кто-то там. Не всякому позволено ему звонить, а если кого-нибудь к нему приведут без спросу, «за компанию», так он может прямо с порога такого гостя завернуть. С людьми отношения становятся все более прагматичными, расчетливыми. Иначе нельзя, но как душу уберечь при этом?
Меня опять ударило в озноб,
Грохочет сердце, словно в бочке камень.
Во мне живет мохнатый злобный жлоб
С мозолистыми цепкими руками.
Он ждет, когда закончу свой виток -
Моей рукою выведет он строчку,
И стану я расчетлив и жесток,
И всех продам — гуртом и в одиночку.
И в ходе этого беспощадного саморасследования вдруг приходит новая парадоксальная трактовка алкогольно-наркотической темы. Как бы соответствие блоковскому: «Ты право, пьяное чудовище! Я знаю: истина в вине!» И питие, и укол — способ разделаться с этим внутренним «жлобом», способ убить злое начало в себе:
Но я собрал еще остаток сил, -
Теперь его не вывезет кривая:
Я в глотку, в вены яд себе вгоняю -
Пусть жрет, пусть сдохнет, — я перехитрил.
Грубыми, колющими словами сказано, но мысль довольно новая. Под необычным углом столкнулись нравственная самокритика и вопрос о взаимоотношениях творческого человека с дурманом. Большинство поэтов вообще эту тему обходят. Пишут про цветочки, про чистые чувства, про Россию, а читатели уже как-то стороной, из сплетен узнают, что автор не только квасом и чаем жажду утолял. А ведь это, как ни крути, важная область жизни, один из источников поэтического трагизма. Как Есенин отважно исповедовался на этот счет: «Друг мой, друг мой, я очень и очень болен. Сам не знаю, откуда взялась эта боль. То ли ветер свистит над пустым и безлюдным полем, то ль, как рощу в сентябрь, осыпает мозги алкоголь». Алкоголь, наркотик — тоже часть природы, и Блок с Есениным сию тему отнюдь до конца не исчерпали. А вот если всерьез, без смехуечков, без маски простонародного алкаша поговорить с собой об этом? Заглядывая в бездну, все записать, обозначить точными словами, зарифмовать, распять этот кошмар на кресте стиха — ведь так и победить беду можно, а?
Вспоминался не раз Есенин в последнее время, и черный человек посещал — только не как мистический двойник, а как собирательный образ недоброжелателя. Или даже точнее — зложелателя, если есть такое слово в русском языке. Да, еще ведь и к пушкинскому Моцарту приходил черный человек, чтобы заказать реквием. Может быть, это был переодетый Сальери? Зависть тех, кто рядом, сильнее всего толкает нас к смерти. И бросать в бокал ничего не надо, зависть сама по себе есть яд...
Мой черный человек в костюме сером -
Он был министром, домуправом, офицером, -
Как злобный клоун, он менял личины
И бил под дых, внезапно, без причины.
И, улыбаясь, мне ломали крылья,
Мой хрип порой похожим был на вой, -
И я немел от боли и бессилья,
И лишь шептал: «Спасибо, что — живой».
Но так уж устроен Высоцкий, что смотреть на ситуацию только с одной стороны он органически не способен. И себе он не может не припомнить даже минутного малодушия, нелепых и безрезультатных попыток найти понимание у власть имущих:
Я суеверен был, искал приметы,
Что, мол, пройдет, терпи, всё ерунда...
Я даже прорывался в кабинеты
И зарекался: «Больше — никогда!»
И потому он вправе говорить о той боли, которую доставляли ему люди, и далекие и близкие:
Вокруг меня кликуши голосили:
"В Париж мотает, словно мы — в Тюмень, -
Пора такого выгнать из России!
Давно пора, — видать, начальству лень!"
Судачили про дачу и зарплату:
Мол, денег — прорва, по ночам кую.
Я всё отдам — берите без доплаты
Трехкомнатную камеру мою.
Но, оставшись на исходе жизни в психологическом одиночестве, он не озлобился, а осознал свою ситуацию как философскую, как пребывание на грани бытия и небытия:
Я от суда скрываться не намерен,
Коль призовут — отвечу на вопрос.
Я до секунд всю жизнь свою измерил
И худо-бедно, но тащил свой воз.
Но знаю я, что лживо, а что свято, -
Я понял это все-таки давно.
Мой путь один, всего один, ребята, -
Мне выбора, по счастью, не дано.
Вот и успел объясниться со всеми и с самим собой. И в себе в очередной раз разобраться. Другого пути не было, и жалеть совершенно не о чем. Окончательно ясно: писать «проходимые» вещи не смог бы, и «красивые» словеса разводить у него не получилось бы. Уж такой язык — грубоватый, царапающий душу — дан был ему свыше, и свою правду мог он рассказать только такими словами.
И еще одно итоговое стихотворение написал он на исходе семьдесят девятого года. В какой-то мере прообразом послужила лермонтовская «Дума»: «Печально я гляжу на наше поколенье...» Здесь тоже разговор только начинается с "я", а потом переходит на «мы». Да и с самого начала в авторском "я" присутствует обобщенность: не просто «я, Владимир Высоцкий», а молодой человек конца пятидесятых — шестидесятых годов двадцатого века:
Я никогда не верил в миражи,
В грядущий рай не ладил чемодана, -
Учителей сожрало море лжи -
И выплюнуло возле Магадана.
И я не отличался от невежд,
А если отличался, очень мало,
Занозы не оставил Будапешт,
А Прага сердце мне не разорвала.
Не слишком ли жестко сказано о неверии в миражи? Все-таки, нося пионерские галстуки на шеях, они не видели для себя иного будущего, кроме светлого и коммунистического. Все-таки с тупостью вполне искренней оплакивали смерть Сталина, некоторые даже в стихах... Нет, детскую наивность верой считать нельзя, а в возрасте совершеннолетнем они все уже были в состоянии понять что к чему. Мешало только умственное невежество и эгоистическое равнодушие. Все прошли школу приспособленчества и закончили ее довольно успешно.
А мы шумели в жизни и на сцене -
Мы путаники, мальчики пока, -
Но скоро нас заметят и оценят.
Эй! Против кто ? Намнем ему бока!
Но мы умели чувствовать опасность
Задолго до начала холодов,
С бесстыдством шлюхи приходила ясность
И души запирала на засов.
Но ведь Высоцкий-то вроде не держал душу на засове, выпускал ее на волю и от опасности не укрывался. Зачем ему брать на себя чужие грехи и слабости? А затем, что с историей можно говорить только на «мы», принимая на себя ответственность за все свое поколение:
И нас хотя расстрелы не косили,
Но жили мы, поднять не смея глаз, -
Мы тоже дети страшных лет России,
Безвременье вливало водку в нас.
Правдивая исповедь невозможна без максималистской беспощадности к себе, и беспощадность эта излишней не бывает. Пока мы живем, погруженные в свои творческие замыслы и свершения, стараясь не думать о политике, политика сама берется за нас. На исходе семьдесят девятого года, двадцать шестого декабря, СССР вводит свои войска («ограниченный контингент», как говорится в официальных документах) на территорию Афганистана. Услышав об этом, Высоцкий спешит обсудить новость с Вадимом Тумановым. Придя к нему, прямо с порога бросает: «Совсем, б... ь, о...ели!»
А что еще тут скажешь? По сути дела идет война, а мы смиренно слушаем, как нам впаривают что-то про «интернациональный долг». И гордимся всенародным успехом нашего высокохудожественного фильма о подвигах советской милиции. А потом, когда поубивают множество людей, своих и чужих, мы начнем осторожненько намекать на это в остроумных песнях и эффектных спектаклях... Нет, жить и писать по-прежнему уже не хочется. И муза все упорнее диктует речи прямые и недвусмысленные.
Последний Новый год
Как встретишь год — так его и проведешь.
Есть такая народная примета, которая часто сбывалась — или не сбывалась. Как любые приметы, которые предсказывают все на свете с вероятностью пятьдесят процентов. Предвкушение Нового года — ощущение противоречивое, сотканное из детской доверчивости и суеверной взрослой тревоги. С одной стороны, хочется что-то особенное извлечь из этого мига, когда ты вместе со всеми слушаешь звон курантов и чокаешься шампанским, а сам тайком желаешь себе того, о чем окружающая компания и не догадывается. А есть и такое желание — перемахнуть поскорее очередной хронологический барьер и мчаться дальше, не думая ни о каких датах.
Худо, ох как худо... Самый подходящий момент для ухода. Чтобы людей не беспокоить и самого себя не терзать. Отпразднуют, потом хватятся — а тебя уже и след простыл, и труп остыл. Тьфу, что за дрянь лезет в больную голову...
Марина прилетела в Москву — верит, что всё еще может пойти по-прежнему. Кто же против? Но вытянем ли эту ношу в четыре руки?
Оксане он недавно подарил телевизор. Тридцать первого декабря по дороге на дачу заехал к ней, она его кормила пельменями, пуговицу к рубашке пришивала.
— А телевизор ты куда поставила?
— Володя, да ты же его смотришь! Да, дошел до точки.
Ну, пора. На всякий случай позвал Оксану с собой, она, естественно, отказалась.
Его уже ждут у Володарского. Надо еще как-то оправдать свою задержку, изобразить большие хлопоты. С Севой и Валерой Янкловичем взяли в магазине огромный кусок мяса, он едет с ним в Пахру, а они туда прибудут чуть позже, с девушками знакомыми.
Там Вася Аксенов, Юрий Валентинович Трифонов. Жаль, Вадима не будет: Римма у них заболела.
Шум, суета... Он явно не в своей тарелке. Какое-то раздвоение личности — или даже «растроение». Как будто сюда приехал некто, имитирующий Высоцкого, а сам он — где-то в другом месте. Не то с Оксаной, не то... А, лучше не думать.
Гитара с ним была. Но так они оба с ней и промолчали всю ночь — никто не попросил спеть — всем словно передалось его оцепенение.
Но в общем, людям было хорошо. Перешли в дом Высоцкого и Марины, смотрели по телевизору захаровского «Мюнхаузена» (очень оригинальное решение: барон не смешон, не врун и вообще Олег Янковский), гуляли. Вечером Сева и Валера собрались в Москву — он тут же вызвался подвезти. Марина настаивала, чтобы он их подбросил только до трассы. Сева сел рядом, Валера с девушками сзади...
«Мерседес» нервно юлил по темному шоссе, потом набрал скорость и полетел. Ленинский проспект. Гололед, припорошенный снежком... Смерть совсем рядом. Вот этот троллейбус уже никак не объехать. Да, но он же не один!
— Ложитесь! Погибаем! — прокричал, а Севину голову обхватил и прижал к подголовнику: хотя бы ее, беднягу, уберечь от новой травмы!
Рассудок после встряски в момент возвращается на место. Надо позвонить Володе Шехтману, чтобы приехал. Вызвать «скорую». А гаишники уже тут как тут — они прямо за нами ехали, хладнокровно прогнозируя исход: «Наверняка разобьется».
Место аварии — напротив Первой Градской больницы. В это демократическое медицинское учреждение и попадают Абдулов — с переломом руки, Янклович — с сотрясением мозга.
Третьего января Высоцкий играет Лопахина. Лицо у него изрядно поцарапано. На спектакль он пригласил сына, Аркадия. Забот теперь множество: надо искать запчасти для маленького «мерседеса», поторопить станцию техобслуживания, где уже черт знает сколько времени ждет ремонта «мерседес» большой.
А тут еще Кравец — ижевский следователь по особо важным делам, продолжающий копать прошлогоднюю хреновину с концертами и билетами. Приперся прямо в больницу — нашел, сукин сын, время и место. Сева позвонил, и Высоцкий с Тумановым примчались мгновенно. Вот палата, где уже час Кравец пытает Валеру. И главное, даже разрешения на допрос у него нет. Но, говорит, я его получу, а заодно и вас допрошу, Владимир Семенович. Ну, тут уже осталось только послать его к соответствующей матери. Перепугал Высоцкий своим ревом всю больницу. И самого трясло потом еще долго.
Пришлось поехать к большому человеку в следственном управлении МВД — тому, что консультантом был в «Месте встречи». Большой человек позвонил в больницу, где следователь уже работал в паре с каким-то московским полковником. Обоих вызвали на ковер и пропесочили, но дело пока не закрыто. Эти два полкаша сильно вдохновились идеей засадить за решетку всенародного любимца капитана Жеглова. Разрабатывают версию, будто Высоцкий нарочно учинил аварию, чтобы свидетеля Янкловича упрятать в больницу.
Быть — или не быть... С Мариной, в театре, а теперь еще — и на свободе. Такие вот дилеммы накопились у нашего Гамлета к одноименному представлению шестого января, накануне Рождества Христова.
А седьмого происходит своего рода цивилизованный развод с Любимовым. Высоцкий адресует ему заявление с просьбой о творческом отпуске на один год с целью работы над фильмом «Зеленый фургон» на Одесской киностудии. Год в его нынешнем положении и состоянии — это очень много. Если что-то в жизни в целом переменится к лучшему, то в театр возврата не будет. А если к худшему — тем более.
Идет какая-то чеховская драма с глубоким подтекстом. Говорится одно, а подразумевается совсем другое. Поначалу Высоцкий даже писал заявление о полном уходе из театра. Сказал шефу: вы начали в сорок лет и сделали театр, а я начну в сорок два. Любимов первого варианта не принял, а на годовой отпуск согласился сравнительно легко. Мол, решайте сами, только прошу играть Гамлета.
Это на поверхности. А душа Высоцкого не хочет никакой Одесской киностудии. Никуда не уедешь на «Зеленом фургоне», как его ни перекрашивай, как ни мучай шевцовский сценарий своими переделками. Все равно «Фургон» этот — советская карета прошлого. Ох, не будет кина... А Таганка — как сердитая, сто раз обманутая жена, какая ни на есть, а своя. Может быть, зарыдает опять, вцепится и не отпустит?