Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ритуалы

ModernLib.Net / Современная проза / Нотебоом Сэйс / Ритуалы - Чтение (стр. 2)
Автор: Нотебоом Сэйс
Жанр: Современная проза

 

 


— Не забудь о гороскопе, надо успеть до четырех, — а потом слышен только стук двери и ноябрьский ветер, на миг ворвавшийся в дом.

Он садится за стол, доделывает гороскоп. По Утрехтсестраат, Кейзерсграхт, Спихелстраат, Херенграхт, Конингсплейн спешит к зданию «Пароля» на Ньювезейдс, где и сдает свой опус. А потом, когда Зита из банка на Вейзелстраат направляется в «Голландскую кофейню Север-Юг», что возле Центрального вокзала, Инни, неизмеримо медленнее, идет в противоположную сторону, домой. По дороге заглядывает в «Схелтема», «Конингсхут», «Хоппе», «Пипер», «Ханс и Гритье», в кафе «Сентрум». Никогда еще он так не напивался. Домой он приходит ночью. В пустых комнатах громко зовет ее по имени, кричит и кричит, до тех пор пока соседи не требуют по телефону, чтобы он заткнулся. Тогда только он находит записку, в которой она сообщала, что не вернется никогда; он стоит с запиской в руке, долго таращится на листок и вдруг слышит собственный голос:

— Лев, сегодня с вами случится нечто ужасное: вас бросит жена и вы покончите самоубийством.

Он знает, что делать. Нетвердой походкой, натыкаясь на стулья и столы, бредет по комнате, добирается до уборной и с некоторым трудом вешается на самом высоком месте, там, где трубы отопления и водопровода прямо у потолка скреплены между собой двойным кольцом.

Небо смерти — небо серых туч. Они мчатся над голыми верхушками деревьев вдоль канала. Инни просыпается в заблеванной постели, трясущимися пальцами стаскивает с шеи изодранный галстук. Все тело в ссадинах, простыня в крови. Точно заводная кукла, он идет в ванную, умывается, бреется, принимает две таблетки алка-зелцер и, упорно стараясь не думать о Зите, выходит на улицу. На углу Утрехтсестраат покупает «Ханделсблад». Заходит в «Оостерлинг», заказывает два черных кофе, салат и, как всегда, первым делом открывает биржевую страницу. Шрифт крупнее обычного, и Инни медленно, будто разом сильно постарел, читает: «По настоятельной просьбе руководства Ассоциации по торговле ценными бумагами в 20.45 торги были прекращены в связи с кончиной американского президента. Когда пришло страшное известие, что президент Кеннеди серьезно, а может быть, и смертельно ранен, курсы акций стали стремительно падать. Сводный индекс Доу-Джонса, который поначалу повысился на 3,31 пункта, упал до 711,49. Это на 21,16 пункта ниже по сравнению с данными на закрытие торгов в четверг и самое резкое падение со времен паники 28 мая 1962 г.».

Он складывает газету и секунду рассматривает фотографию на первой полосе. Моложавый президент лежит на заднем сиденье большого автомобиля, будто спит. Жена, похожая на маску из «Орестеи», стоит рядом, прямая как струна, и не сводит глаз с больших винного цвета пятен на своем костюме, который запомнится ей навсегда. Три вещи Инни знает совершенно определенно: Зита никогда не вернется, сам он не умер, а на бирже завтра будет жуткий ажиотаж. То золото, которое в следующий понедельник купит его маклер в Швейцарии, к 1983 году, когда все еженедельники мира в десятитысячный раз перепечатают эту скорбную фотографию, принесло ему более тысячи процентов прибыли. Знаменательная фотография — она недвусмысленно предупреждала что надвигаются смутные времена.

2. АРНОЛД ТААДС

1953

Simili modo postquam coenatum est, accipiens et hunc praeclarum Calicem in sanctas ac venerabiles manus suas; item tibi gratias agens, benedixit, deditque discipulis suis, dicens: Accipite, et bibite ex eo omnes.

Hie est enim Calix Sanguinis mei, novi et aeterni testamenti: mysterium fidei: qui pro vobis et pro multis effundetur in remissionem pecca-torum. Haec quotiecomque feceritis, in mei me-moriam facietis.


(Подобно же, взяв после вечери сию прекрасную чашу в святые и достойные руки Свои и благодарив, с благословением подал ученикам и сказал: возьмите и пейте из нее все.

Ибо сие есть чаша Крови Моей нового и вечного завета, таинство веры; Кровь Моя, за многих изливаемая во оставление грехов. Сие творите в Мое воспоминание.)

Из Канона Святой литургии

1

До встречи с Филипом Таадсом Инни Винтроп неизменно думал, что Арнолд Таадс — самый одинокий человек в Нидерландах. А оказалось, бывает еще хуже. Можно иметь отца, но быть ему совершенно чужим, посторонним. Арнолд Таадс никогда не говорил о сыне и тем самым, как считал Инни, обрек этого сына диковинной форме несуществования, которая в конце концов вылилась в форму бесповоротного небытия — смерть.

Поскольку отец и сын вполне самостоятельно, не уведомляя друг друга, избрали абсолютное небытие, Инни сохранил за обоими лишь одну форму — дал им возможность посещать его мысли. И они частенько этим пользовались. В самое неожиданное время и в самых неожиданных местах они являлись ему в снах ил ив неясных мыслях между сном и явью, что зовутся грезами, и тогда происходило то, чего при их жизни не случалось никогда: они выступали вдвоем, неразлучным дуэтом, и ночами в гостиничных номерах нагоняли на него ужас своей всесокрушающей печалью.

Первая встреча с Арнолдом Таадсом запомнилась ему навсегда, хотя вышло так просто оттого, что память о ней нерасторжимо соединилась с памятью о тете Терезе, которая тоже покончила самоубийством, пусть и не столь предумышленно, как двое других.

Самоубийц, бывает, насчитывается до тысячи человек, и группа эта весьма пестрая, вроде пассажиров, ожидающих 16-го трамвая у остановки на амстердамской Ларессестраат перед самым часом пик. Средоточие статистической информации, похоже, располагалось где-то по соседству, и данные были вполне точны. По числу знакомых самоубийц — иначе не скажешь, ведь факт смерти как бы завершал знакомство, просто потому, что эти люди больше не могли преподнести никаких сюрпризов, — Инни заключил, что круг его знакомых, скорее всего, охватывает тысячу человек. Если пригласить всех этих добровольных мертвецов на чай, вряд ли обойдешься двумя дюжинами пирожных от Беркхофа.

Канувших в небытие он делил на две категории, смотря по тому, какой путь они избирали — «горку» или «лестницу». В первом случае после некоторых начальных усилий все шло само собой, во втором приходилось попотеть.

Тетя Тереза бесспорно выбрала «горку». Пьянство и испытанная смесь истерии и хандры естественным образом подвели ее к выходу из бального зала, а вот оба Таадса непоколебимо пробирались сквозь лабиринты и карабкались по бесконечным лестницам, чтобы в итоге прийти к тому же.


2

Есть люди, которые, словно бесформенную глыбу, волокут за собой все то время, что они провели на земле, и Инни Винтроп был из их числа. Нельзя сказать, чтобы эта мысль занимала его изо дня в день, но она регулярно возвращалась и вызывала у него живой интерес еще в ту пору, когда груз минувшего был значительно легче. Он не умел ни оценить свое время, ни измерить, ни поделить. Хотя, пожалуй, здесь уместнее говорить не о его времени, а о времени вообще, ибо лишь тогда эта стихия в полной мере обретает присущую ей липкую вязкость. И не только прошлое цеплялось к Инни таким манером, будущее тоже было весьма строптиво. Там его поджидало столь же бесформенное пространство, которое надлежало преодолеть, причем наугад, без мало-мальски четких указаний, каким путем оттуда выбраться. Одно было ясно: эпоха, в которой он жил, подошла к концу; но и теперь, в сорок пять лет, когда он, по собственным словам, «переступил границу кошмара, а паспорта у него никто не спросил», бесформенная глыба воспоминаний и отсутствия оных по-прежнему была при нем, не менее загадочная и даже в ретроспективе не менее огромная, чем космос, который в последнее время был у всех на устах.

В глубинах серого густого тумана начала пятидесятых, сквозь который проступал мощный пожар корейской войны, тонула, увы, и не столь заметная минута, когда в пансион на Тромпенбергервег в Хилверсуме явилась тетя Тереза (treize, Therese, ne perd jamais [5]), которая спустя несколько лет оставит Инни наследство, заложив тем самым основу его относительного благосостояния.

Работать над воспоминаниями было сложно не только потому, что он располагал весьма ограниченными возможностями («нет у меня памяти», «вы определенно все вытеснили», «вы способны, черт побери, хоть что-то запомнить!»), но и потому, что с годами начали мало-помалу исчезать и потенциальные зацепки и ориентиры, необходимые для путешествия в бездны минувшего. Конечно, тетя Тереза, утратив осязаемую плоть, стала пятнистым призраком, который время от времени блуждал по скудно освещенным коридорам его мозга, и это бы еще полбеды, ведь и шофер белого «линкольна»-универсала тоже разбился в лепешку, вместе с дядей, мужем тети Терезы; но самое ужасное, что пансион, где Инни провел первые годы своей взрослой жизни, вместе со всеми его воспоминаниями утонул в спутанном клубке восьми других пансионов и, увлекая за собой непременные гортензии, каштаны, лиственницы, рододендроны и жасмин, канул в пропасть, откуда ничто не возвращается.

Ничто?

Большие обветшалые дома, некогда выстроенные бывшими колониальными чиновниками, были, по сути, коробками, полными воспоминаний о столь же бесповоротно обветшалых временах. Они имели названия — к примеру, «Теранг-Теранг» или «Мадура», — и худущий, нервный, романтичный Инни тех дней мог вообразить (особенно летним вечером, напоенным нежными запахами), будто живет где-нибудь на плантации в окрестностях Бандунга, и это впечатление еще усиливалось оттого, что в том же до безумия огромном доме и вправду снимали комнаты бывшие обитатели Индонезии. Запахи тропической кухни ползли по дому, лениво шаркали тапки по циновкам в коридоре, кто-то щелкал языком, высокие, мелодичные, странно тягучие голоса говорили о чем-то непонятном, но связанном для него с книгами Куперуса, Даума и Дермут [6].

Он терпеть не мог свои тогдашние фотографии, не столько те, где был запечатлен вместе с другими, — на них все выглядят одинаково смешно, — нет, именно те, где внимание целиком сосредоточивалось на его собственной персоне, потому что позировал он в одиночку, скованный, изображая этакую статую и одновременно ища опоры и поддержки у дерева, забора — у любого предмета, который в следующий миг тоже займет место на фотографии, так что он, Инни, будет там не один. Ведь что сохранится на таком снимке? Молодой человек, который из-за непомерной худобы не годился для армейской службы и, что еще хуже, не мог по этой причине раздеться на пляже, а вдобавок был исключен из четырех школ кряду и рассорился с опекуном, и в результате лишился пособия, которое ему великодушно назначила бабушка, молодой человек, который пускался в самые что ни на есть отчаянные любовные авантюры и целыми днями торчал в конторе, чтобы кое-как оплатить пансион и считать себя независимым.


3

Произошло это, скорей всего, так: он сидел в своей комнатушке, когда в коридоре послышался индонезийский голос квартирного хозяина:

— Господин Винтроп, тут к вам дама.

Немного погодя она уже стояла в комнате, что далось ей нелегко; ведь для двух людей места было явно маловато, тем более что она одна вполне сошла бы за двоих.

— Я твоя тетя Тереза, — сказала она. И еще: — Ты настоящий Винтроп.

Протиснувшись мимо Инни и на мгновение обвеяв его легким, мускусным ароматом, она выглянула в окно. Увиденное ей не понравилось. Дальнейшие реплики особой логикой не блистали, зато сыпались отрывисто, на одном тоне:

— Книги читаем. Как тут тесно. Я слышала о тебе. Ну просто ни стать ни сесть. Господи Боже мой, буквально тоску наводит. Ты когда-нибудь слыхал обо мне? Надо нам кой-куда прокатиться. Познакомлю тебя с человеком, который пишет книги. — Слово пишет она произнесла так, что было совершенно ясно: эту деятельность она ставит много выше чтения.

Была весна. Субботний полдень. Лишь позднее Инни сообразил, что она даже не спросила, хочет ли он поехать с нею. Они просто вышли из комнаты, точнее, тетя Тереза сплыла вниз по лестнице, промчалась по саду, словно это была враждебная стихия, нырнула в автомобиль и сказала:

— Мы едем к господину Таадсу, Яаап.

Автомобиль рванул с места. Тетя — впрочем, и это тоже дошло до него позднее — всегда занималась бездельем, притом с максимально возможной быстротой. В простоте душевной: Инни еще подумал, что эта взвинченность, вероятно, обусловлена таинственными химическими процессами в недрах ее белого, слегка опухшего тела, словно где-то внутри кровь ее постоянно кипятили в кастрюльке на плите. Пятна всяческих цветов то появлялись, то исчезали у нее на лице и на шее, и если бы она периодически не испускала могучий вздох, то наверняка бы лопнула.

Что же такое Винтроп? — спросил он себя, потому что тетя только о том и рассуждала. — Все Винтропы сумасшедшие, порочным тщеславные, недисциплинированные, живут в тарараме, без конца что-то делят. С женами обращаются как со скотиной, а те все равно их любят. В войну они разоряются или, наоборот, богатеют, они удачливы в делах, но деньги свои проигрывают или швыряют на ветер, а друг друга продают за грош. Ты знал своего отца?

Ответа она не ждала.

— Тебя окрестили, это ты знаешь? Мой брат был герой Сопротивления, белая ворона в нашей принципиальной семейке. О твоем отце такого не скажешь. Он с деньгами вообще не умел обращаться. Женщины — единственное, в чем он знал толк. Ты еще ходишь в церковь?

Тут он хотя бы сумел ответить:

— Нет.

— Йаап, останови-ка.

Белый «линкольн» подлетел к тротуару, едва не сбив случайного велосипедиста. Тетя пристально посмотрела на Инни. Голубые глаза, как у него. Водянистые, но в основе стальные. Ткнула пальцем ему в грудь.

— Винтропы — семейство католическое. Брабантские католики. Единственный брат твоего отца, не покинувший лоно церкви, владеет всем капиталом. Твой отец, твой дядя Йос, и дядя Науд, и дядя Пьер, и тетя Клер либоум ерли, либо живут в бедности. У тебя нет ничего, ну, может, перепадет кое-что от бабушки. И ведь все они один за другим отошли от церкви. Подумай об этом.

Минуты не прошло, а «линкольн» опять мчался со скоростью больше ста километров.

Как позднее выяснилось, ехали они в Доорн. Но и не только в Доорн. Если бы существовала карта нижнего мира, мира призраков то Доорн был бы отмечен у самого входа. Вед эта поездка в Доорн была визитом в прошло его семьи, к именам, к смертям, в Тилбург на рубеже веков, к шерстяным тканям, агентствам, фабрикантам. Тетин выговор все сильнее менялся. Тилбургский диалект нидерландского, на слух, пожалуй, самый забавный. Oн слушал ее рассказы и складывал их про запас. После обдумает.

— Твою мать у нас не принимали. Знаешь, почему?

— Она мне говорила. — Вот кого напомиал ее выговор — мать, когда та волновалась. Значит, в Тилбурге и простонародье, и буржуазия говорили одинаково.

— Ты видаешься с ней?

— Нет. Она уехала из Европы.

Через три недели после женитьбы на дочери одного из французских деловых партнеров отец Инни сбежал с его матерью. Но самым ужасным в глазах семьи был смертный грех мезальянса, которому не было прощения. С тех пор они предали отца забвению, и не простому, а такому, когда забывают, что именно забыто. Перчатка, оставленная в поезде, о которой впоследствии никогда и не вспомнишь. Инни знал всю эту историю, но совершенно не придавал ей значения. Одна из приятельниц в свое время скажет ему: «Я не родилась, меня произвели на свет», и он принял это к сведению. С 1944 года его отец пребывал в нижнем мире, и эта смерть вторично отрезала Инни от Винтропов. Он никого из них толком не знал. Жил сам по себе и получал от этого большое удовольствие. Был одинок. Не знал, что такое семья.

— Твой дед Винтроп и мой отец — сводные братья. Мой отец — твой опекун.

— Был.

— Он боялся, что придется тратить на тебя деньги. Мы этого не любим. Но ловко выкрутился, ведь сам сидел в опекунском совете.

Деньгами откупился или Господь помог, кто знает. Инни видел его всего один раз. Седой мужчина в кресле под собственным парадным портретом. Два бриллиантовых перстня на мизинце, но это позволительно, когда ты стар и уродлив. И колокольчик возле руки: «Трейске, подайте моему племяннику рюмку портвейна». В рассказе о бабушкиных деньгах («их я сохраню для тебя по чести и совести») Инни мало что понял, да и в дальнейшем разговор сложился неудачно. Размахивая длинными тощими руками, Инни своим резким юношеским голосом изложил, почему Бога нет.

— Мы только потом приняли католичество, — продолжала тетя. — Лучшие из нас. А начало мы ведем от протестантов-военных. Первый Винтроп, который приехал в Тилбург, был уланским подполковником. Уроженцем Вестланда, что в Южной Голландии.

Сказки, думал Инни, выдумки и сказки. Вымышленные персонажи из вымышленного прошлого. Оттого что жизнь слишком убога.

— Он прибыл с лейб-гвардией Вильгельма Второго [7], когда тот строил дворец градоправителя, где так и не жил. Он женился на девушке-католичке.

Слово «девушка» тронуло Инни. Значит, и в другие времена были девушки, составлявшие его семью. Незримые девушки, никогда не виданными девичьими губками произносившие свою фамилию, его фамилию.

— С тех пор Винтропы и занимаются текстилем. Шерсть. Твид. Фабрики. Агентства.

Новые и новые призраки. Люди, имевшие право блуждать у него в крови, находиться в плечах, руках, глазах, чертах лица, потому что именно они были его предками.

Автомобиль разрезал ландшафт надвое и небрежно отбрасывал назад. А Инни казалось, будто заодно летит прочь вся жизнь, какую он вел в последние годы. Тетя уже некоторое время молчала. Он видел, как пульсирует кровь в синих жилках на ее запястьях, и думал: «Моя кровь», но у него самого на запястьях ничего не было видно.

— Арнолд Таадс раньше был моим любовником, — сообщила тетя.

Она принялась наводить красоту. Неприятное зрелище. Наносит поверх первой, дрябло-белой, вторую кожу — из оранжевого грима, но не слишком аккуратно, поэтому между оранжевыми пятнами остаются белые полоски.

— Недавно мы с ним встретились, впервые после войны.

При всем желании Инни не мог представить себе любовника этой женщины, а когда увидел Арнолда Таадса, понял почему. Он действительно не мог представить себе человека с такой наружностью, потому что в жизни не видел ничего подобного.

Мужчина, который стоял на пороге приземистого дома, белого, утопающего в зелени, и смотрел на часы, ростом не вышел. Один его глаз — правый — был стеклянный, на ногах — деревянные кломпы на толстенной подошве, одет в потертую индейскую куртку с длинной замшевой бахромой. И это в те давно забытые времена, когда люди еще носили костюмы и галстуки. Лицо покрывал загар, но прямо под нарочито здоровой поверхностью бушевало что-то совсем другое — серая, печальная стихия. Живой глаз и мертвый, здоровая и нездоровая кожа, напряженное, требовательное лицо, а голос громкий, раскатистый, явно предназначенный для более крупного тела, чем то, где он сейчас обитал.

— Ты на десять минут раньше, Тереза.

В этот миг у него из-за спины вынырнул огромный пес и метнулся в сад.

— Атос! Ко мне!

Ну и голос — с легкостью перекричит целый батальон. Пес замер, под темно-коричневой курчавой шерстью пробежала дрожь. Опустив голову, пес медленно скрылся в доме. Хозяин повернулся и тоже вошел внутрь. Белая дверь за ним закрылась, мягко и решительно.

— Ох уж эта собака, — жалобно сказала тетя, — собака ему куда важнее.

Она взглянула на часы. В доме послышалась фортепианная музыка, но в окно Инни не удалось ничего разглядеть. Звуки были некрасивые. Слишком резкие, слишком назойливые, без блеска. Музыке положено струиться, а вместо этого она ковыляла и спотыкалась. Тому, кто сейчас играл, нельзя садиться за фортепиано. Но кто это был? Человек с парой стеклянных глаз? Или тот, с нездоровой серой кожей? Или коротышка с кожей гладкой и загорелой? Кто-то другой.

— Придется погулять, — сказала тетя, но Инни видел, что она в этом не мастерица.

Через дорогу темнел лес. Пахнет жимолостью, молодыми сосенками. Тетя Тереза то подворачивала ноги на рыхлой лесной тропинке, то задевала за деревья, то спотыкалась о сломанные ветки, то застревала в ежевичнике. Впервые за все утро Инни ощутил страх. Что все это означает? Он ведь ни о чем не просил. Просто был вырван из спокойной вселенной своей комнаты, загнан в семью, может быть и его собственную, но совершенно им не интересовавшуюся, мало того, человек, которому вообще-то следовало быть двумя людьми, захлопнул у него перед носом дверь, а шофер, прислонившийся к непомерно большой машине и, вероятно посмеиваясь, наблюдавший за своей работодательницей, которая с превеликим трудом одолела стометровку, теперь тихонько сигналил клаксоном, сообщая, что десять минут истекли.


4

Da capo (Сначала — ит.) Мужчина опять стоял в дверном проеме. Все постарели на десять минут. Это уже было, подумал Инни. Та же мизансцена, вечное возвращение. Тетя впереди и чуть сбоку, так что мужчина мог его видеть. Но он не смотрел. И на часы в этот раз не глядел, все и так знали, сколько времени. Прямой серый луч единственного глаза, точно прожектор, ощупывал фигуру Терезы Дондерс. Из троих мужчин, которые здесь присутствовали, только шофер знал, что белая тетина двойка, обсыпанная сосновыми иглами и колючими шершавыми веточками, была созданием Коко Шанель.

— Здравствуй, Тереза, что у тебя за вид!

Только теперь он взглянул на Инни. Наверно, виноват был единственный глаз, но тот, на кого этот человек смотрел, не мог отделаться от впечатления, что на него в упор нацелена фотокамера, которая засасывала, заглатывала, проявляла его и навсегда хоронила в архиве, каковой исчезнет лишь со смертью самой камеры.

— Это мой племянник.

— Ага. Меня зовут Арнолд Таадс. — Рука клещами стиснула ладонь Инни. — А как твое имя?

— Инни.

— Инни… — Он позволил дурацкому имени на миг повиснуть в воздухе, а потом отбросил его.

Инни сообщил, откуда взялось его имя.

— У вас в семье все с придурью, — сказал Арнолд Таадс. — Заходите.

Порядок, царивший в доме, внушал трепет. Единственный элемент случайности вносил пес — потому что двигался. Не комната, а математическая сумма, подумал Инни. Все в равновесии, все правильно. Букет цветов, ребенок, непослушная собака или посетитель, пришедший на десять минут раньше, натворили бы здесь несказанных бед. Мебель сверкала белизной — воинствующий кальвинистский модерн. Безответственный солнечный свет вычерчивал на линолеуме геометрические тени. Второй раз в этот день Инни ощутил страх. Что это за чувство? Будто на мгновение становишься другим человеком, который не может ужиться в твоем теле и оттого причиняет боль.

— Садитесь. Тереза, ты, разумеется, предпочитаешь мансанилью. А что пьет твой племянник? — И тотчас, непосредственно обращаясь к Инни: — Виски будешь?

— Я никогда его не пробовал, — сказал Инни.

— Ладно. Тогда налью тебе виски. Распробуй как следует, потом скажешь, как тебе на вкус.

Память. Неисповедимые ее пути. Ведь чего только не случилось за следующие пять минут! Во-первых, он впервые, да-да, впервые в жизни на самом деле получил в руки стакан виски, такого виски, какого после никогда не пил. Во-вторых, этот человек, которого он позднее так часто будет вспоминать, глядя на виски, прихлебывая его, смакуя. Этого человека, а значит, и тетю, и себя тоже. Таким образом виски стало для него как бы волшебной палочкой, рукояткой ставни, подняв которую низойдешь в бездны призрачного мира. И там вновь будут они: прямой, как палка, мужчина, устремляющий на него в упор свой жуткий глаз, рука, только что наливавшая содовую, еще в движении, возвращается на прежнее место, к владельцу. И тетя — откинув голову назад, с рассеянно блуждающим взглядом, вытягивая, раздвигая и сдвигая ноги, она мешком поникла на слишком прямом и слишком жестком стуле. Скорбящая. Себя самого он не видит.

— Ну, как тебе на вкус?

Требуется дефиниция, протокольный отчету который его органам чувств надлежит представить прежде, чем они отвлекутся на какое-либо иное ощущение.

— Как дым и лесной орех.

Сколько разного виски он выпил с тех пор. И солодового, и кукурузного, и ячменного, превосходного и прескверного, чистого, с водой, с содовой, с имбирным пивом; и порой вдруг оживал этот вкус — дым и лесной орех.

В важные минуты жизни, думал он впоследствии, всегда нужен такой вот Арнолд Таадс, который просит точно описать, что ты чувствуешь, обоняешь, пробуешь на вкус, думаешь при первом страхе, первом унижении, первой женщине, но непременно в тот самый миг, чтобы протокол остался в силе и тогдашняя мысль, тогдашний опыт никогда уже не стерлись — другими женщинами, страхами, унижениями. Надели первое впечатление именем — дым и лесной орех,

— и оно задаст тон всем последующим, ибо определяться они будут мерой отклонения от первого — тем, чем превосходят самое первое, навеки ставшее эталоном, или уступают ему, не будучи уже ни дымом, ни лесным орехом. Еще раз впервые увидеть Амстердам, еще раз впервые обладать любимой, с которой успел прожить долгие годы, еще раз впервые ощутить в ладони женскую грудь, ласкать ее и на годы сохранить в неприкосновенности возникшую при этом мысль, чтобы все последующие разы, все прочие формы не могли со временем предать, отринуть, заслонить первое ощущение. Арнолд Таадс создал для него эталон по крайней мере одного ощущения, все остальные безвозвратно канули в наслоениях более поздних воспоминаний, уступили, перемешались, спутались, и точно так же его рука, та самая, что ласкала первую грудь, впервые закрывала мертвые глаза, — эта рука предала его память, и себя, и ту первую грудь, ибо постарела, утратила былую форму, покрылась первыми бурыми пятнами старости, жгутами вен, капитулировала, стала пропащей, искушенной сорокапятилетней рукой, ранней вестницей смерти, и давняя, узкая, гладкая, несмелая рука неузнаваемо, бесследно в ней растворилась, хотя он по-прежнему называл ее своей рукой и будет так называть до тех пор, пока однажды чья-то живая рука не положит ее, мертвую, ему на грудь, скрестив с другой, точно такой же.

— Чем занимаешься? — спросил Арнолд Таадс.

— В конторе сижу.

— Зачем? — Вопрос из серии избыточных.

— Чтобы заработать деньги.

— Почему ты не учишься?

— Я не сдал на аттестат. Меня выгнали из школы.

Его выгнали из четырех школ, но он посчитал, что сейчас об этом говорить неуместно. Глаз, неотрывно глядевший на него, обратился теперь к тете Терезе, хотя голова, в которой он помещался, осталась неподвижна; Инни мог наконец осмотреться. На каминной полке лежали два десятка сигаретных пачек одной марки — «Блэк бьюти». Рядом стояла украшенная изображениями лыжников витринка с несколькими серебряными и золотыми медалями.

— Что это за медали? — спросил Инни.

— Мы говорим о тебе. Не забывай, я в прошлом нотариус. И всегда все довожу до конца. Кем ты хочешь быть?

— Не знаю.

Он понимал, что ответ неудачный, но ничего другого сказать не мог, пусть даже некоторые и любят всегда доводить все до конца. Он просто не имел ни малейшего представления. Вообще-то он был твердо уверен, что не только не хочет, но и не должен никем становиться. Мир и без него кишмя кишит людьми, которые кем-то стали, и большинству это явно никакого счастья не принесло.

— Значит, хочешь остаться в конторе?

— Нет.

Контора! Комната в районе особняков, на верхнем этаже, а внизу псих, который воображает себя директором какой-то там фирмы и при котором он, Инни, состоит как персонал. Этот человек занимается куплей-продажей, а Инни ведет за него переписку. Письма из воздуха, дела из ничего. Большей частью он читал, смотрел в окно на садики нижних соседей и думал о дальних путешествиях — без особой ностальгии, так как знал, что все равно их совершит. Однажды этому существованию придет конец, и может быть, именно сегодня.

— Родители не дают тебе денег?

— У матери денег нет, а мой… мой отчим не дает.


5

«Дым и лесной орех». «Кем ты хочешь быть?» В тот день началась его жизнь, но он так никем и не стал. Что-то делал, конечно. Путешествовал, составлял гороскопы, торговал живописью. Позднее, возвращаясь с тем же давним стаканом виски в царство памяти, он думал, что в этом-то все и дело: жизнь его состояла из событий, но событий, не связанных между собой каким-либо единым жизненным замыслом. Стержневой идеи вроде карьеры, честолюбивой амбициозности не было. Он просто существовал, сын без отца и отец без сына, и что-то происходило. При ближайшем рассмотрении его жизнь состояла из накапливания воспоминаний, поэтому плохая память особенно вредила ему, путь его и без того был долгим, а по ее милости затягивался еще больше, от обилия провалов и белых пятен движение становилось порой нестерпимо вялым. Другу-писателю Инни и тогда говорил только, что его жизнь — медитация. Может, из-за пресловутого стакана виски или оттого, что и с финансовой точки зрения стал в тот полдень Винтропом, но он отсчитывал свою жизнь именно с того дня, а все предшествовавшее считал разбегом, довольно туманной предысторией, из которой лишь путем раскопок можно извлечь что-нибудь путное — при желании, конечно.

— Тереза, почему бы тебе не дать парню денег? Ведь ваша семейка все у его отца оттяпала.

Красные пятна умножились. Эта история, начавшаяся как блажь, как подогретый скукой приступ родственных чувств, этот визит к незнакомому племяннику, который казался весьма незаурядным, ибо дерзнул перечить ее отцу, а теперь сидел здесь, с точно такой же физиономией, каких у нее в семейном альбоме пруд пруди, хотя по характеру он, возможно, и не похож на большинство из них, слегка заносчивый, слегка меланхоличный, вполне сложившийся, но явно нечестолюбивый, безусловно, ленивый, безусловно, неглупый, насмешливый и неизменно наблюдательный, — сейчас эта блажь должна превратиться в материю, да еще в такую, с которой Винтропы расставались чрезвычайно неохотно, — в деньги.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9