Носсак Ганс Эрих
Завещание Луция Эврина
Ганс Эрих Носсак
Завещание Луция Эврина
Пер. с нем. - Е.Михелевич.
Я, Луций Эврин, завещаю после моей смерти передать прилагаемые к сему и скрепленные моей печатью бумаги, не вскрывая их, Эмилию Папиниану, моему высокочтимому коллеге, судье и сенатору.
Любое лицо, которое, вопреки этому завещанию, сломает печать, унаследованную мной от предков, нарушит закон о неразглашении секретных сведений, за что и понесет соответствующее наказание. А поскольку оно тем самым нарушит и последнюю волю усопшего, то навлечет на себя также и божественную кару.
Все права на эти записки принадлежат Эмилию Папиниану. Ознакомившись с ними, он может по своему усмотрению либо уничтожить их, как носящие сугубо личный характер, либо же - если сочтет их представляющими общий интерес и важными в первую очередь для будущего руководства ведомством, вверенным мне императором, - обсудить с высшими сановниками содержащиеся в них соображения, которые я, правда, по личным мотивам, вынужден был изложить. Сам я не решаюсь судить об этом, поскольку руководствовался именно личными мотивами.
Необходимо заранее продумать все последствия, дабы обнародованием записок не ослабить стойкость тех, кто противоборствует бунтарским тенденциям, а также не причинить неприятностей моей семье. Никому не дано права, принимая решение, касающееся его лично, отягчать жизнь другим.
Если Эмилий Папиниан сочтет, что вредные последствия возможны, я настоятельно прошу его уничтожить эти бумаги как мои личные воспоминания и хранить прочитанное в тайне. Само собой разумеется, что я в свою очередь позабочусь о том, чтобы моя смерть была воспринята как естественная.
В заключение мне остается лишь пояснить, почему я доверяю исполнение своей воли не другу, а одному из коллег. Я делаю это не потому, что проблема, с коей я столкнулся как частное лицо, затрагивает мои служебные обязанности; для такого конфликта легко нашлось бы компромиссное решение. А потому, что человек, попав в подобное положение, внезапно осознает, что у него нет друзей или что те, кого он привык именовать друзьями, даже не смогут понять, о чем идет речь.
Я избираю своим судьей Эмилия Папиниана по той причине, что высоко ценю его как объективного юриста и отношусь с доверием к логике его мышления, чуждой всяких эмоций. Не в последнюю очередь также и потому, что отдаю должное его умению хранить молчание и быть терпимым к человеческим слабостям.
Однажды вечером - тому уж несколько недель - моя жена сообщила мне после ужина, что приняла христианскую веру. Упомянула она об этом чуть ли не вскользь, когда мы с ней уже вставали из-за стола. Она явно опасалась задеть меня своим сообщением и ожидала непосредственной реакции с моей стороны. Что она не шутит, я, конечно, понял сразу, да и не в ее духе так шутить.
Чтобы помочь ей преодолеть неловкость, я не стал торопиться с ответом. Само собой разумеется, я был крайне удивлен; к такому обороту дел я был совсем не готов. Несомненно, это мой просчет.
За недели, прошедшие с того дня, мое удивление не улеглось. Чтобы справиться с ним, мне не остается ничего другого, как изложить на бумаге все факты и, преодолев таким образом растерянность, разобраться в своем положении и прийти к окончательному решению. Мне крайне неприятно и представляется недостойным говорить, а тем более писать о самом себе, но нет ничего более недостойного мужчины, чем растерянность.
За истекшее время я неоднократно беседовал с Клавдией о предпринятом ею шаге. Вернее, пытался беседовать. Из служебной практики я слишком хорошо знаю, что доводы разума способны лишь вывести христиан из себя в толкнуть их на строптивые поступки. Требуется невероятное терпение, чтобы вершить суд над людьми, чьи действия противоречат человеческой природе и здравому смыслу. Большинство моих подчиненных довольствуются официальной процедурой. Им вполне достаточно того, что они - а большего вряд ли можно и требовать - придерживаются указаний по борьбе с преступным неверием в богов.
Совершенно очевидно, что моя должность еще более, чем любому другому, не позволяет мне делать исключение для своей жены. Несмотря на все это, а также вопреки моей уверенности в тщетности подобных попыток я приложил все усилия, чтобы, отбросив собственный служебный опыт и обычную судебную практику, проникнуть в духовный мир Клавдии.
Не стыжусь сознаться, я испытывал к ней жалость. Совершенный ею шаг абсолютно чужд ей. Поясню примером, что я имею в виду: она напоминала женщину, которая, вдруг забыв о долге, накладываемом на нее происхождением, воспитанием и самой женской природой, начинает одеваться неряшливо и не к лицу, выдавая все это еще и за единственно возможную моду. Не желая тем самым бросить тень на собственную супругу, я все же беру на себя смелость утверждать, что она вверила себя чему-то такому, чего понять не в силах и последствия чего для себя самой не способна оценить. Значит, я должен был ей помочь, отбросив предубежденность и прежде всего поборов в себе раздражение против тех, кто ее совратил.
Я уверял Клавдию - не в самый первый вечер, по во время всех последовавших затем бесед, - что доказать ей свою правоту для меня не главное; ведь вполне возможно, что я, хотя и знаком с этой проблемой по долгу службы, тем не менее заблуждаюсь, более того, что, вероятно, именно мои служебные обязанности и скрупулезное изучение событий делают меня неспособным правильно оцепить ее поступок. И чтобы все стало на свои места, мне совершенно необходимо побольше узнать о том, что же подвигло ее, мою жену, на этот шаг. Как-никак мы с ней прожили вместе двадцать лет, и, чтобы ей помочь, я должен знать все подробности, дабы избежать ошибок, могущих ей повредить. На это Клавдия возразила - я передаю лишь общий смысл ее слов, - что не может ждать помощи от меня и что, наоборот, ее долг помочь мне, как того требует ее вера.
Ссылка на то, что христиане называют своей верой, не была для меня новостью; такое слышишь чуть ли не каждый день. Мне кажется, что на фоне всех прочих несуразностей, которые можно рассматривать как курьезные обряды типа тех, что во множестве нахлынули к нам с востока и были переняты нашим падким до всяких новшеств и развлечений обществом, именно в безоговорочном подчинении требованиям веры наиболее явно проступает безнравственность христиан, более того, безнравственность, возведенная в принцип. Они не просто вероотступники, они самые настоящие безбожники. Вместо того чтобы жить, повинуясь естественным инстинктам, голосу разума и уважению к жизни как таковой, они складывают с себя всякую личную ответственность перед богами, апеллируя к каким-то абстрактным постулатам. И даже с готовностью идут на смерть, выдавая эту готовность за мужество.
Какое чудовищное искажение простых фактов! И какое полное отсутствие смирения перед жизнью!
В данном конкретном случае следовало бы возразить моей супруге: не лучше ли нам пока оставить твою веру в покое и поговорить друг с другом просто как муж с женой? Но я слишком быстро понял, что мне лучше воздержаться от таких замечаний, ибо всякий раз, как я напоминал ей о двадцати годах нашего брака, Клавдия разражалась горькими слезами. Лишь благодаря профессиональной выдержке мне удавалось подавить в себе возмущение безответственными людьми, бездумно нарушившими естественное течение жизни этой женщины.
В общем, из этих бесед ничего путного не вышло.
Я знаком с диалектикой христиан. Благодаря многолетнему изучению их судебных дел и полемических трактатов я в состоянии лучше строить аргументацию в их духе, чем они сами. Никакого особого искусства тут не требуется. Большинство предстающих перед судом - простые люди, которые упиваются идеями, недоступными их пониманию, и с готовностью ими козыряют. Любой вопрос по существу они воспринимают как личное оскорбление и отнюдь не заинтересованы в установлении истины, поскольку заранее уверены в своей правоте. На эту высокомерную предубежденность наталкиваешься и у тех немногих, кто получил образование и обладает знаниями, соответствующими их положению в обществе; в этом случае на лицах появляется улыбка снисходительного презрения к отсталому образу мыслей допрашивающего. А если ссылаешься на какое-то место в их писаниях, согласно которому им следовало бы поступать иначе, они отвечают, что дело не в той или иной трактовке, а в вере.
Часто, услышав что-нибудь в этом роде, я вспоминаю одну фразу у старика Геродота, коей он характеризует гетов, давно исчезнувшую небольшую народность на Балканах: "Они полагают, что нет иного бога, кроме их собственного". Это узколобое националистическое высокомерие, настолько же чуждое нам, римлянам, как и, по-видимому, в свое время Геродоту, присуще, как известно, и иудеям, у которых его позаимствовали христиане.
Имел бы этот их бог по крайней мере определенный облик, никто бы слова против него не сказал. Мы бы признали его, как признаем богов других народов, и терпели бы чуждый нам культ, который он предписывает своим приверженцам. Но бог этих упрямцев заключает в себе лишь отрицание всех других богов и, значит, отрицание любого другого благочестия.
С людьми, вбившими себе в голову, что истина открыта только им одним, спорить нельзя. Остается лишь решить, как обращаться с ними - как с больными или как с преступниками. Опасность для любого миропорядка человеческого или божественного - заключается в том, что люди, которые видят свою заслугу в том, чтобы умереть во имя этого отрицания, раньше или позже будут видеть заслугу в том, чтобы ради него убивать.
Логические возражения до христиан не доходят. Я ни в коем случае не должен был проявить свое превосходство над Клавдией в этих вопросах, дабы не добиться результата, прямо противоположного желаемому. Она так наивна я считаю это ее неоценимым достоинством, - что сочла бы меня самого христианином, начни я говорить с ней их языком. И в полном восторге, вероятно, даже побежала бы к своим поделиться: "Представьте, мой муж сказал вчера то-то и то-то. Значит, он в сущности уже с нами". Или что-нибудь подобное. Такие слова мне и впрямь уже доводилось слышать на допросах, причем всегда в качестве высшей похвалы. Но куда чаще христиане воспринимают как кощунство любую попытку доказать их неправоту с помощью цитат из христианских священных текстов. Они шарахаются от тебя как от "дьявола-искусителя" - типичное их выражение.
Но беседы с Клавдией не были похожи на допрос. Собственную жену не допрашивают, а стараются помочь ей преодолеть кризис.
Как государственный человек, я полагаю, что, принимая свои решения, мы прежде всего должны задаваться вопросом: что делает людей восприимчивыми к данной новой форме болезни? До сих пор мы довольствовались тем, что искореняли наиболее неприятные симптомы: это было ошибкой и не дало ни малейших результатов.
Другими словами: я считаю христианство заразной болезнью, которая поражает все органы чувств и препятствует естественному восприятию жизни.
Если в какой-то местности вспыхивает голод, было бы безумием карать и сам голод, и возникающие из-за него беспорядки как обдуманный и организованный мятеж. Голодающим посылают хлеб, устраняя тем самым повод, вызвавший беспорядки. Только после этого можно подумать о мерах для предотвращения новой вспышки. И лишь потом уже выяснять, кто виноват.
Все это подробно обсуждалось в сенате, и император без всяких колебаний одобрил новые идеи. К сожалению, смену курса нельзя произвести мановением руки, приходится считаться с неповоротливостью государственной машины. И главное - с нехваткой средств, поглощаемых войной с парфянами. Пока император и армия заняты обороной восточных границ, необходимо избегать всего, что могло бы привести к беспорядкам внутри империи и к ослаблению ее оборонной силы.
Ретроградам новое направление, естественно, пришлось не по вкусу; они вопят о преступной мягкотелости, которая приведет Римскую империю к гибели. При этом они не столько озабочены судьбами Рима, сколько взбешены отстранением их от политики. Я имею в виду, в частности, ограниченных стародумов, группирующихся вокруг моей тещи, которая, словно пифия, восседает в этом окружении и призывает беспощадно крушить врагов государства. Все они, само собой, надеются, что смогут через меня, благоприобретенного родственника, обрести влияние на политику. Их болтовню не стоит принимать всерьез; я молча выслушиваю их советы и вежливо благодарю. Эти люди, живущие за счет процентов с капитала, который их отцы и деды выкачали из заморских провинций, ничем не отличаются от завсегдатаев харчевен, бранящих налоги и поборы. А что касается выпадов моей тещи, то ей можно было бы и указать, что пожилой даме как-то не к лицу придумывать новые виды казни для людей, которые ей не по нраву, да что зря стараться. Кстати, Клавдия все еще до смешного боится своей матери. Я спросил ее, знает ли матушка, что она ходит на сборища христиан. Клавдия побелела от страха при одной мысли об этом. Значит, власть таких старых дам сильнее, чем влияние вероотступников, но как союзники они недорого стоят.
Мы ничуть не терпимее к мятежным настроениям, чем наши предшественники, и не менее ясно осознаем таящуюся в них опасность. Мы только стараемся извлечь уроки из ошибок недавнего прошлого. К примеру, двадцать лет назад события в Лионе доказали, что суровые меры не душат эпидемию, а, наоборот, придают ей новый размах благодаря смятению душ, охватывающему массы. Мы всего лишь изменили тактику. И боремся со злом, не исходя из какого-то предвзятого мнения, пусть даже подкрепленного традицией, а пытаемся подавить его или хотя бы обуздать, лишив оснований для наскоков. Таким способом мы надеемся добиться того, что зло захлебнется в себе самом. Кто будит дух противоречия, дремлющий в каждом человеке, а у христиан даже возведенный в принцип, лишь играет на руку противнику.
Что и Клавдию захватила общая болезнь, приходится рассматривать как весьма тревожный симптом, насчет этого я не питаю никаких иллюзий. До моих ушей дошел слух, что несколько аристократок вдруг объявили себя христианками. Насколько мне известно, ими оказались презираемые всеми женщины, прожившие весьма распутную жизнь и теперь пытавшиеся другим способом привлечь к себе внимание. Во всех этих случаях удалось загладить скандал, не вынося его за пределы семьи, так что государству не было нужды вмешиваться.
Если бы случившееся с Клавдией было обычной супружеской размолвкой, о ней не стоило бы упоминать. Но, зная характер Клавдии, я не могу не сознавать, что это событие о многом говорит. Поэтому и любое решение, которое я приму в своей частной жизни, приобретает общественную значимость.
Пусть мои слова отдают бюрократическим педантизмом, однако одними женскими слезами проблему не решить. Ни государству, ни моей семье ими не поможешь. Женские слезы неопровержимы. И потому относятся к излюбленным приемам христиан.
В нашем домашнем обиходе с того вечера ничего не изменилось. Во всяком случае, насколько способен судить об этом мужчина, целыми днями занятый вне дома. Однако я не думаю, что посторонние могли что-либо подметить. Как обстоит дело со слугами, сказать трудно; для создания репутации и возникновения сплетен нынче слуги важнее, чем друзья и соседи. Скромные меры предосторожности в этом направлении я принял; о них речь впереди. Другой вопрос, окажутся ли они достаточными. Этими мерами я в известном смысле себя связал и вполне могу потом оказаться в западне. Я сделал первое, что пришло в голову.
В настоящее время, как уже было сказано, жизнь в нашем доме течет своим обычным путем, то есть так, как принято в нашем кругу. Клавдия следит за порядком и по-прежнему безупречно исполняет обязанности гостеприимной хозяйки дома. Религиозные обряды, которые мы все обязаны соблюдать, понимаются нынче настолько вольно, что никому не бросается в глаза, если их выполняют кое-как или даже вообще о них забывают. Никому и в голову не придет из-за этого назвать нас неблагочестивыми. А если бы потребовалось принять участие в публичных церемониях, то я достаточно влиятелен, чтобы объяснить отсутствие супруги недомоганием. Посмотрел бы я на того, кто посмеет усомниться в достоверности моих слов. Даже светские сплетницы не нашли бы к чему придраться. Так что поводов для скандала извне мы как будто не даем, не в последнюю очередь благодаря такту Клавдии.
Такое состояние дел можно было бы назвать вполне сносным, если бы я не отдавал себе отчет, что не от нас зависит, сколько оно продлится, - ни от Клавдии, ни от меня. Переступая порог своего дома, я всякий раз испытываю страх, не изменилось ли что-то за время моего отсутствия. Христиане обладают такой властью над членами своей секты, что в любую минуту могут потребовать от них новой линии поведения. Столь внезапные повороты, так сказать, в мгновение ока, частенько причиняли мне и моим подчиненным немало хлопот. А начнешь доискиваться причин, так не найдешь ни одной хоть сколько-нибудь основательной. Мои осведомители сообщают, к примеру, о некоем приезжем проповеднике, который произнес подстрекательскую речь. Зачинщика беспорядков, конечно, легко взять под стражу и немедленно выслать из города, но зло все равно уже свершилось. По моему мнению, все это происходит не преднамеренно и продуманно, а просто потому, что эти люди постоянно находятся во взвинченном состоянии. Оно-то и делает их поведение непредсказуемым. Возможно также, что их главари искусственно раздувают волнения и беспорядки, чтобы вернее держать своих приверженцев в узде.
Клавдия, скорее всего, оказалась совершенно не защищенной от таких методов, а значит, в любой момент может быть вовлечена в какие-то неразумные действия. Я не знаю, как оградить ее от этого. Следовательно, мой дом целиком во власти христиан, и мои собственные решения в конечном счете зависят от них. Это невыносимо.
Чтобы уж быть откровенным до конца: я не мог допустить, чтобы и в интимной сфере, обычной между супругами, произошли какие-то перемены, заметные для посторонних, - будь то привычные мелочи повседневной жизни, на которые после двадцати лет супружества почти не обращаешь внимания, или же общая постель. На такие вещи подчиненные и слуги, как правило, имеют особо зоркий глаз. Не столько из-за домашних соглядатаев, сколько ради того, чтобы показать Клавдии, что я, несмотря на ее необдуманный и направленный против меня и нашего брака шаг, не отворачиваюсь от нее, более того, всячески стараюсь создать вокруг нее атмосферу покоя и безопасности, я счел своим долгом уделить этой интимной сфере больше внимания. Хотя и не слишком явно, а так, как приличествует мужчине, прожившему с одной и той же женщиной двадцать лет. Было бы глупо изображать пылкую страсть, хотя нельзя не признать, что при столь неожиданном отчуждении, грозящем разрывом естественных и привычных привязанностей, потребность в нежности лишь возрастает.
Пусть это покажется смешным ребячеством, но обстановка из-за этого еще сильнее обострилась. Однако виновата опять-таки не Клавдия. Она не только выполняет мои желания, но и сама проявляет ко мне, пожалуй, больше нежности, чем прежде - вероятно, из чувства вины передо мной и потребности ее загладить. Но именно это и мешает мне отделаться от мучительного ощущения - даже в минуты полного слияния с ней, - что я обнимаю не свою жену, а христианку. Выражаясь яснее: от объятий остается горечь совершаемого насилия.
Такое признание нелегко дается. И если бы речь шла лишь обо мне как о частном лице, его не стоило бы делать; тысячи браков скрепляются отнюдь не общей постелью. Но если исподволь распространяющаяся эпидемия вопреки воле партнеров подрывает естественную физическую близость супругов, то в этом нельзя не усмотреть доказательства абсолютной враждебности христиан к истинному благочестию и их стремления уничтожить как самое жизнь, так и любой порядок, содействующий ее сохранению, - доказательства куда более весомого, чем категорический отказ от участия в жертвоприношениях и прочие проявления непокорности.
Такие тенденции для государства опаснее внешних врагов" опаснее, чем орды варваров на севере и востоке. Границы легко защищать, пока нет сомнений, что естественные основы жизни нуждаются в защите. Если же отвергаются само собой разумеющиеся ценности, границы теряют всякий смысл и рушатся изнутри. В этом вопросе малейшая терпимость неуместна; она равнозначна самоуничтожению, ибо чревата превращением мира в хаос. Повторяю, дело не в терпимости, дело в средствах. Но даже теперь, когда я лично уязвлен, мне отвратительно из-за появления симптомов болезни карать безобидных людей, не имеющих точки опоры в жизни и потому легко поддающихся любому влиянию. Правда, как и все недовольные, они беспрерывно кричат о свободе - но только по причине неспособности или нежелания справиться с собственной судьбой. Христианам оказывают чересчур большую честь, осуждая их на смерть за выступления против официальной религии, как это практиковалось в прошедшие десятилетия. Мы бьем мимо цели, взывая к чувству ответственности у людей, неспособных отвечать за свои поступки.
Некоторые сенаторы критиковали эту точку зрения как далекую от реальности. Они указывали, что, несмотря на новый курс, эпидемия распространяется все шире. К сожалению, они правы. Случившееся с моей женой подтверждает это.
Но и она ни в чем не повинна. Она не осознает своего безбожия. И даже уже не замечает, как изменилась ее речь: в ней стали все чаще встречаться выражения, которые не только оскорбительны для меня - с этим еще можно было бы примириться, - но и выдают ее губительную веру в неминуемое крушение естественного порядка вещей.
Правда, дело идет об относительно неважных, вполне обиходных выражениях. Было бы глупо придавать неумеренно подчеркнутым словам, тем более сказанным в пылу спора, больше значения, чем они заслуживают. Есть целый ряд таких оборотов и фраз, которые то и дело выплывают во время допросов христиан. С достаточной долей уверенности удается предсказать, что, задав определенные вопросы, именно их и услышишь. При этом сразу заметно, что эти выражения вообще не вяжутся с обычным словарем говорящего. Уже не только мне, но чуть ли не каждому судье доводилось обращаться к подсудимому с вопросом: "Ну-ну, милейший, откуда вы все это взяли? Вы ведь и сами ничему этому не верите". Этих несчастных, словно одурманенных наркотиками, так и хочется встряхнуть, чтобы привести в чувство. Они и впрямь похожи на детей, подражающих взрослым и бездумно повторяющих случайно услышанное. Поначалу это забавляет, но, к сожалению, речь идет о взрослых, ведущих себя по-детски, а когда слышишь те же самые фразы из уст своей жены, тут уж и вовсе не до смеха.
Помимо всего прочего, число заученных выражений крайне невелико. Прямо диву даешься, с какой идиотской точностью получаешь один и тот же готовый ответ на самые разные вопросы. Эти фразы выделяются на фоне естественной речи, словно жирные пятна на поверхности воды - не имея четких очертаний, они все же больше бросаются в глаза, чем сама вода. Папиниан, циничный, как все юристы, называет меня идеалистом за то, что меня возмущает это унизительное оболванивание; он находит, что это вполне в порядке вещей и что должно существовать всего несколько простых и четких законов, которые избавили бы людей от необходимости мыслить самостоятельно. Но считать закон чем-то абсолютно объективным, а не результатом договоренности между людьми, вероятно, было бы еще более опасным идеализмом. И именно теперь, когда зараза проникла в мой дом, я в еще меньшей степени склонен довольствоваться тем, что незыблемость моей частной жизни, подвластной естественным и божественным законам, будет обеспечена лишь с помощью государственных установлений. Такое мироощущение представляется мне не менее постыдным, чем христианское.
О Клавдии же скажу: именно будучи женщиной, она должна была бы почувствовать, что эти их мнимые истины далеки от подлинных или по крайней мере не обладают хоть сколько-нибудь реальной ценностью для женского ума. Нормальная женщина должна была бы, в сущности, посмеяться над христианским учением как над пустой словесной игрой, забавной, но ничего еще не меняющей в действительной жизни. И раз Клавдия, которую я всегда уважал и чтил как разумную женщину и которая в силу своей женской природы ближе соприкасается с жизнью, чем наш брат мужчина, поступает вопреки врожденному инстинкту и, извините за выражение, несет чепуху, то это доказывает лишь, что я прав, говоря о болезни, поражающей все органы чувств и искажающей здоровое восприятие жизни.
Это поразило меня в первый же вечер. И напугало меня не само преступное действие, в котором она призналась, - его еще можно было бы при необходимости как-то скрыть, - а та болезненная невменяемость, которой я у нее раньше не замечал. В ту секунду мне с беспощадной внезапностью и совершенно неожиданно открылось, какая опасность нависла над всеми нами. Может быть, покажется странным, что я, несмотря на многолетнее знакомство с трудностями, чинимыми государству участившимися выступлениями всевозможных чудодеев, фантазеров и других смутьянов, воспринял все это как нечто более опасное, чем обычное правонарушение, без которого не обходится ни один государственный строй. Но то, что опасность явилась мне именно в лице моей жены, то есть человека или, вернее, живого существа, полное единение с которым я всегда полагал самоочевидной основой всей своей жизни, неопровержимо доказало мне, что для победы над этим противником обычные разумные средства придется сменить на чисто религиозные.
Признаюсь, что никогда прежде не мыслил о браке в столь высоких понятиях. Я воспринимал его как общественную институцию, размышлять о которой не было никаких особых причин. И лишь в ту минуту осознал брак как установление, угодное воле бессмертных.
Слово "противник", конечно, не совсем уместно, когда говоришь о собственной жене. Оно неудачно еще и в другом отношении: преуменьшает грозящую нам всем опасность. Противник может нанести ущерб лишь чему-то, лежащему вне нас; и либо мы одолеваем его, либо он одолевает нас. Но всегда есть возможность защищаться. И больше всего напугало меня в словах Клавдии именно то, что я ощутил себя совершенно беззащитным: передо мной зияла пустота. Земля, на которую я привык опираться, отстаивая свое существование, заколебалась у меня под ногами.
В тот вечер мы ужинали дома одни. Это случается не слишком часто; обычно либо у нас гости, либо мы сами где-то в гостях. Мое официальное положение накладывает на меня обязанность поддерживать тесный контакт с обществом. Зачастую это занятие довольно-таки утомительное; приходится выслушивать много пустой болтовни и неприятных сплетен. Поэтому мы с Клавдией ценим тот редкий вечер, когда удается побыть вдвоем, как своего рода отдушину и даже подарок судьбы. Чтобы вполне насладиться им, мы обычно отсылаем из столовой слуг, дождавшись, когда они расставят все блюда.
Я даже точно помню, о чем мы тогда говорили. Гонец из управления армии в тот день доставил мне прямо в служебный кабинет посылочку от сына; я, не вскрывая, принес ее домой и вручил Клавдии. Распечатывать такие посылки одна из маленьких радостей каждой женщины.
Сын служит при штабе наших войск где-то на Дунае. Я устроил его туда адъютантом. Ему едва исполнилось двадцать лет, и он немного избалован и самонадеян, как все молодые люди. Этим я хочу только сказать, что он полагает, будто за собственные достоинства получил должность, которой на самом деле обязан моему имени и влиянию. Впрочем, это привилегия молодости. Я позабочусь, чтобы его через некоторое время перевели в главный штаб, где он приобретет более широкий кругозор и доступ к императору. Не сомневаюсь, что он оправдает мои надежды и пробьет себе путь наверх, хотя и по накатанной мною колее.
Что он вспомнил о матери, находясь вдали от дома, в солдатской среде, говорит в его пользу. В посылочке оказалась бронзовая брошь, достоинство которой заключается не в материале, а в безусловном, хотя и варварском, своеобразии воображения и вкуса мастера. Насколько я знаю, нынче у римских дам считается модным носить такие экзотические украшения и даже их дешевые подделки. Нас с женой очень обрадовала эта весточка от сына.
Потом Клавдия рассказала, что в тот день побывала в гостях у дочери. Той как раз минуло восемнадцать, и она уже около года замужем за молодым человеком из очень знатного и состоятельного рода. Догадываюсь, что моя теща приложила руку к этому замужеству: устраивать сословные браки одно из самых излюбленных ее занятий. В данном случае ею руководило еще и стремление загладить позор семьи: в ее глазах я недостоин Клавдии, так как мой род насчитывает менее двух веков и не восходит к основанию Рима. Не исключено, что наша дочь и сама поймала этого юношу на крючок. Она необычайно честолюбива, и это прямо написано на ее миловидном и живом личике. Так или иначе, я ничего не имею против зятя, с этим все в полном порядке. Две недели назад у них родился первенец. Клавдия рассказала, что ребенок развивается нормально и что дочь старается кормить его грудью теперь это опять считается хорошим тоном, - но что она уже вновь появляется в обществе и так далее. Я подшучивал над Клавдией, которая в тридцать семь лет стала бабушкой, предупреждая, что ей придется вести себя сообразно своему новому званию и что мы с ней, если дела так пойдут и дальше, скоро обзаведемся правнуками.
О чем бы еще мы ни говорили в тот вечер, общий тон беседы был именно такой, какой я пытаюсь передать. Потому я и привожу здесь эти подробности.
Лишь в ту минуту, когда мы уже покончили с ужином, но Клавдия еще не дала слугам знак убирать со стола (мы с ней были одни и как раз собирались разойтись по своим комнатам; я хотел обсудить кое-какие дела с управляющим), - только в эту минуту спокойного и дружеского прощания она вдруг обронила те слова.
Вероятно, мы уже обменялись рукопожатием, и Клавдия, как обычно, попросила меня подумать о своем здоровье и не засиживаться допоздна.
Когда я пытаюсь восстановить в памяти эту минуту, мне мерещится, что мы с ней успели уже разойтись и стояли в нескольких шагах друг от друга - я у двери своей комнаты, где меня ожидал управляющий, а Клавдия - у двери в прихожую. Вероятно, покажется странным, что я придаю значение столь ничтожным подробностям. Этим я хочу лишь подчеркнуть, что слова Клавдии прозвучали для меня как бы издалека, словно она крикнула их мне вдогонку. Я ощутил их как удар в спину. А ведь она наверняка произнесла эти слова едва слышно, опасаясь, что у стен могут быть уши.