Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сронилось колечко

ModernLib.Net / Отечественная проза / Носов Евгений / Сронилось колечко - Чтение (стр. 1)
Автор: Носов Евгений
Жанр: Отечественная проза

 

 


Носов Евгений Иванович
Сронилось колечко

      Евгений Носов
      Сронилось колечко
      И поныне памятны и радостны мне вечера тогдашнего деревенского предзимья, когда в доме шумно и весело принимались растапливать дедушкину лежанку. Топили ее спелым, золотистым камышом, накошенным по перволедью на Букановом займище. Как почти всякий пожилой сельский житель, много испахавший земли, навихлявший спину в травокосы и хлебные жнитвы, дедушка Леша теперь маялся поясницей и когда чувствовал особенную надсаду, то наказывал хорошенько прокалить низкую продольную голландку, тем паче что уже не решался забираться на высокую и отвесно стоявшую печь, которую за эту ее неприступность прозвал "Порт-Артуром". Из семейных преданий я уже знал, что дедушка Леша в молодости побывал на японской войне и потом часто поминал это загадочное слово: "Порт-Артур".
      Лежанка располагалась у горничного простенка прохожей комнаты, из которой было два выхода: один вел в кухню, мимо крепости-печи, далее - в сени и во двор, другая же дверь приглашала в чистую половину дома, или гостевую горницу, где в святом углу висели родовые иконы во главе с сурово воззирающим Спасом, узкой и темной дланью творящим священное знамение. Я побаивался его отрешенного, замкнутого лика и постоянно испытывал чувство какой-то невнятной вины, даже если вовсе не делал ничего осудительного. Перед Спасом неизбывно, острым пламеньком светила лампада голубого стекла, ронявшая вокруг себя - на стены, иконостасные рушники и чистые, нехоженые половицы - трепетную ажурную голубизну. В простые дни сюда почти не ходили, разве что с кружкой воды бесшумно ступала бабушка, чтобы полить свои любимые фуксии на подоконнике, да раз в сутки заглядывал сам дедушка Алексей, дабы подтянуть гирьку заветных, почему-то бело окрашенных, как бы больничных, ходиков, полнивших храмовую тишину горницы размеренным выстуком необратимого времени. Здесь было сумеречно и прохладно. Горница иногда получала тепло от кафельного зеркала, встроенного в межевую перегородку, и лишь в те благие вечера, когда топили дедушкину лежанку. В такие, почти торжественные, минуты бабушка настежь распахивала обе дверные половинки, и желтый язычок лампады, почуявший живой ток свежего воздуха, веселой рыбкой взмелькивал в своей голубой купели.
      По этой причине на горничные иконы молились не всякий раз, а только в канун какого-либо значимого праздника, чьей-либо тревожной болезни или дальнего отъезда. А так, в повседневности, обходились одним Николой Угодником - небольшой доской без оклада, висевшей тут же, в углу прохожей комнаты, и почитаемой всеми за общедоступность и приветливость лика, на который крестились даже из-за стола перед трапезой.
      В этой не очень просторной, но самой теплой проходной комнате, помимо лежанки, находила себе место еще и деревянная, темная от времени бабушкина кровать, под косяковым одеялом которой и я, залетный постоялец, тоже примял себе уютное логовце. Еще здесь незыблемо стоял тяжелый кованый пожитковый сундук. Будь помянут и высокоспинный, с подлокотниками, самоделковый дедушкин стул, по резвой молодости сколоченный им наподобие где-то виденного усадебного образца. Вдоль оставшейся пустой, ничем не занятой стены тянулась долгая тесовая лавка, застланная домотканой попоной - место для захожих гостей, от которых сенные двери никогда заперты не бывали.
      Все эти четыре стесненных угла и служили главной семейной обителью от самых дмитровских зазимков до мартовской капели.
      Отсюда сквозь единственное крестовое оконце, уже по-зимнему уплотненное второй рамой, заметно поубавившей приток наружного света, виделось все подворье, находившееся под неусыпным доглядом самого хозяина. Стена к стене с соседским амбаром высился и дедушкин небольшой, но ладно срубленный в лапу кругляшовый амбарушко, которым он тайно гордился как главным строением двора. Амбар был приподнят на угловых столбах-опорах, чтобы током воздуха овевалось подполье и в закромах не заводилось сырости. Летом под ним прятались от жары куры, понаделавшие в сухой, лапами взбитой земле купальных ямок, в которых и неслись охотно, не боясь ворон и коршунов. Бабушка, снабдив старым солдатским котелком, ежедневно засылала меня в подклеть собирать в лунках еще теплые послеобеденные яички, и я, стараясь не дышать растревоженной пылью и не задевать головой опаутиненные половые балки, плоской ящеричкой обползал затхлое куриное царство. После такой неприятной процедуры я считал вполне заслуженным делом пробраться в амбар, залезть на голенную матицу и оттуда, вместо купания в воде, прыгнуть в закром с сухим и сыпким овсом, оставшимся после Буланки, еще в прошлом году сведенной в колхоз. Дедушка Леша хотел было сдать в колхоз и весь припас овса - мол, специально для Буланки, - но бабушка не разрешила: пусть останется гусям. Прохладное шелковистое зерно оставляло впечатление живой освежающей струи и так же потом остро и приятно пощипывало все тело.
      - Эт чего выдумал! - подловила меня бабушка. - Так и впрямь утонуть можно!
      - Это ж не вода, - удивился я.
      - А ежели в нос, в уши набьется - не вытряхнешь! У нас на деревне уже был такой случай. Двое мальцов так-то вот захотели в просе дно померить. Только через трое ден отыскали. Просо - оно еще текучей воды: в горсти не удержишь. Так что не балуй больше. Да и грех в хлеб с ногами сигать...
      - Так это ж не хлеб, а овес, - просветил я бабушку.
      - А ты потереби овсинку - там внутри зернышко. Тоже, выходит, хлеб.
      С тех пор на амбарной двери висел черный пузатый замок, а ключ от него бабушка держала в своем секрете.
      Посередине двора, подальше от построек, еще с лета высилась копна сена - зимняя еда для коровы Зойки и шестерых ягнушек. Дедушка аккуратно причесал ее граблями, а сверху накрыл расхожим рядном. Из самой ее маковки, уже присыпанной первым снежком, торчал длинный прямой стожар, державший от завала всю копнушку. В солнечную погоду по тени от этого шеста дедушка умел угадывать время, даже посылал меня сверять с ходиками. Получалось почти вровень с ними, а как он это определял, я так и не понял. Эту тычку облюбовала сорока и с тех пор каждое утро восседала на шесте и, вскидывая хвостом, тараторила что-то свое, сорочье.
      У обножья копны лежала черная водопойная колода, целиком выдолбленная из толстой корявой ракиты. Возле нее почти до вечера толокся заматеревший выводок гусей. Они крепко, надежно, на всю зиму укрылись ослепительно белым оперением, оставив обнаженными лишь толстые морковные клювы. Да из подгузья выступали разлатые лапы, похожие на оранжевые веера, которые они, не оберегая, без сожаления опускали в прикорытную грязь и растаптывали свои же собственные темно-зеленые крендельки помета. Гуси по-родственному, добродушно переговаривались, мелкими щипками теребили обметанную мхом древесину и поочередно азартно макали головы в корыто, не давая морозу накрепко сковать воду. Прогнув шеи, они зачерпывали ледяную влагу и таким способом поливали свои упругие спины, с которых набрызги скатывались слепящей жемчужной россыпью. И тут кто-либо из молодых гусаков вставал на дыбки и, распахнув метровые крылья, со старательным рвением принимался делать частые махи, разметая куриные перья и оброненные сенные травинки. И уже совсем было похоже, будто подпрыгивающий гусак вот-вот сорвется с подворья и взмоет под облака. Остальные гуси дружно одобряли эти его попытки, и двор полнился шумным и взволнованным кегеканьем.
      Улучив момент, когда гуси, успокоившись, примутся старательно и подолгу умащивать грудь и бока своими яркими клювами, на колоду слетает попить водицы прижившаяся на подворье сорока, уже кем-то прозванная Катей. Настороженно подергивая длинным черным хвостом, отливающим бронзовыми бликами, готовая взлететь при малейшем скрипе сенничной двери, она обскакивала колоду по всему окрайку, выбирая место, где вода подступала всего ближе. Перед тем как напиться, Катя непременно отыскивала железное колечко, привинченное к корытному бортику. Сорока принималась торопливо теребить его, время от времени озираясь на окно, будто спешила поскорее высвободить и унести с собой.
      - Бабушка, а бабушка! - докучал я своими "зачем?" и "почему?". - А для чего ей это колечко?
      - Хочет зыбку подвесить, детушек своих качать, - отвечала бабушка Варя, всегда готовая на сказку. - Это колечко не простое, а от моей собственной зыбушки. В ней я вынянчила всех своих деток. Перво-наперво твою матушку, а напоследок и Валюшку, уже почти тебе ровесницу. Еще и ты успел в этой люльке с годок позыбиться. Так что, почитай, лет двадцать с лишком вертепчик не просыхал. Оттого и вовсе обветшал, под конец даже донце выпало. Шутка ли, такая перегрузка! Дедушка потом это поистертое колечко к поилке приспособил: лошадь привязывать. А тут вот тебе - каликтизация... Теперь оно и вовсе без надобности - ни зыбки, ни коня не стало. Пусть хоть сорока побренчит.
      Пила Катя неумело и как-то походя: макнув клюв в корыто и захватив капельку воды, она закидывала голову за себя, после чего, закрыв глаза, делала частые глотательные движения подклювьем, так что казалось, будто она не пила колодезную воду, а трудно заглатывала какие-то твердые неподатливые шарики. Едва напившись, Катя снова перепархивала к колечку, чтобы еще раз побренчать им и попытать счастья унести с собой.
      Из оконца лился умиротворяющий свет серенького заиндевелого дня грядущего Покрова, когда все ко времени сделано: смолота хлебная новина, нарублена капуста, засыпан в зимовальную яму лишек картошки, а в кадке шепчет и бражно пузырится молодой квасок, заправленный мятой.
      Впритык к этому окну стоял тесовый выскобленный стол, за которым свершались утренние и обеденные застолья, а по вечерам за испускающим тонкую трель самоваром подолгу пивали чаи с бабушкиными погребными затайками покосной земляникой и уремной смородиной да с калеными в печи ржаными сухарями. Здесь же, вокруг стола, коротали свое зимнее время каждый за своим делом. Дедушка Леша, вздев свои надтреснутые очечки, которые, как ни берег, все ж таки однажды уронил оземь, теперь вот, попивши чаю, мерно взмелькивал толстобоким от суровых ниток, будто икряным челноком, обстоятельно, с поддергом затягивая узелки на ячеях мережи, тогда как бабушка Варя, все еще самозрячая, клубковой пряжей штопала зимние шерстяные носки, напяливая их на деревянный ополовник.
      Тут же еще незамужние тетушки Лёна и Вера, имена которых я всякий раз путал, поскольку были они обе на одно лицо - щекасты, конопаты и русоволосы, - разбирали рассыпанное по столу пшено для завтрашнего кулеша. Будто чураясь, одними только оттопыренными мизинцами они выкатывали за край золотистой пшенной россыпи всякие непотребные чернушки. Или вместо пшена раскладывали на столе старенькие заигранные карты. Немея лицами от внутреннего возбуждения, переговариваясь жарким шепотом, они по очереди гадали "на короля" - каждая на своего, - и тогда от плотно сдвинутых голов долетали таинственные нашептывания: "поздняя дорога", "неожиданное письмо", "пустые хлопоты". Я тоже пытался затесаться в их компанию, поглазеть на этого самого короля - бородатого дядьку с долгим ножом в руке, обложенного со всех сторон прочими картами: тузами, шестерками, дамами и валетами, но всякий раз только схлопатывал подзатыльник и тогда с чувством обиды и собственной ненужности припадал ухом к опорному стояку в простенке и слушал, как внутри него часто и самозабвенно стрекотала какая-то козява, которую я никогда не видел и придумывал всякие способы изловить ее и прибить насовсем, чтобы не точила дом и не делала в нем дырки.
      Но сегодня, почти с самого утра дедушки Леши не было дома. Попив чаю, он по-зимнему оделся в старенький кожух, завалявшийся на печи до сухого хруста, двумя-тремя витками опоясался домотканым кушаком и сунул за пояс рукавицы. Перед тем как снять с гвоздя свою вислошерстую баранью шапку, он повернулся к меркло отсвечивающему в углу Николаю угоднику и, шурша дубленым рукавом, трижды перекрестил лоб и наглухо застегнутую грудь.
      - Деда, а деда! - подергал я его за полу с надеждой, что он и теперь возьмет меня с собой, как брал в прошлый раз косить камыш на Букановом болоте. - Деда, а ты куда?
      - Туда, где курица кудахчет...
      По этому его сухому ответу я понял, что сегодня он строг, неразговорчив и озабочен чем-то своим, серьезным.
      - Дай-ка ключ, - сказал он бабушке так же строго и отрешенно, и та молча подала.
      В окно мне было видно, как дедушка отпер амбар, сколько-то пробыл внутри и наконец вышел с холщовой торбой через плечо. Опираясь на свою корявую грушевую палку, он с приволоком левой ноги направился к полевым воротам.
      - Ну-ка, посмотри, - попросила бабушка, - сумка при нем?
      - Ага, - подтвердил я. - А куда он пошел?
      - Про то он никому не говорит...
      - А почему он пошел не по улице, а огородами?
      - Чтоб люди не видели.
      - А почему - чтоб люди не видели? Ну бабушка! Почему - чтоб люди не видели?
      - Эх смола, пристал!
      - А давай, я за ним побегу. Куда он, туда и я. Так и узнаем.
      - Не надо тебе этого знать. Не вырос еще...
      - Еще как вырос! Я уже сам на печку залезаю. Ты же меня и посылала вьюшку закрывать. Или забыла?
      - Не велико геройство - на печку залезть.
      - А тебе и это слабо! - срезал я бабушку и для окончательного посрамления прибавил: - Я и на дерево залезть могу.
      - Ну ладно, молодец! - признала она мои достоинства, позволявшие доверять мне взрослые тайны. - Так и быть, открою, куда ходит наш дедушка. Только больше никому ни слова. А то вусмерть обидится.
      Бабушка притянула меня к себе и зашептала в мое ухо теплые, щекотные слова:
      - Это он на конный двор ходит. Буланку свою проведывает. Скребок с собой берет, пузырек с дегтем. Пока та угощается овсецом, он ее всю до копыт выскребет, все репьи из челки вытеребит, а если найдет болячку или от хомута натертость, то и деготьком смажет. Скучает он без нее, душой томится. Все мнится ему, что не тот ездок запряжет, не так оглобли подпружит, лишку на телегу покладет да еще и гиблую колею не объедет, примется кнутом полосовать за то, что увязла. Чужой разве пожалеет? Иной раз жалуется: вот, говорит, уже и телегу растрепали, спицы рассохлись, громыхтят при езде. По-доброму оно бы клинушки подбить, колесо и еще сколь бы побегало. Да где ж теперь эти руки, коли все не свое?
      - Тогда зачем же он отдал Буланку? - Я тоже почувствовал щемящую жалость к дедушкиной лошади, которой теперь одиноко и скучно на чужом дворе.
      - Разве ж он сам Буланку отдал? Уполномоченный, отнимая повод, даже в грудь его ударил... Но это не только у нас коня забрали, а и у всех, кто тягло имел.
      - А зачем?
      - Чтоб не пахали и не сеяли своего. А заодно и земли лишили. Вон, вишь полевые ворота заперты стоят? Прежде за ними дорога в поле тянулась, потому и полевыми звались. А теперь ехать некуда. За воротами огород только.
      - А тогда зачем они стоят?
      - Так просто... Загорожа от ветра...
      - А я на них тоже лазил! - похвастался я.
      - Что удумал!
      - А посмотреть, что там дальше.
      - А ежели упадут? Вереи совсем трухой взялись. Притронуться боязно.
      - А дедушка отпирает. Давеча через них пошел...
      - Что с него спрашивать? Он иной раз сам не свой. На него будто что накатывает. Особенно когда с поля талой землей повеет. Да и в сенные недели, в хлебную косовицу. В такие дни слова из него не вытянешь. В окно уставится, немой и глухой, и все глядит, как сорока на поилке колечком бренчит. А ночью, слышу, не спит, с боку на бок ворочается, вздыхает. Думаю про себя: может, душно ему в хате? Тихо покличу: "Леш, а Леш, шел бы ты в амбарик, там сейчас прохладно". Молчит, не отвечает... А то выйдет до ветру - нет и нет... Гляну в оконце - пошто так-то долго? А он в исподнем сидит на колоде - весь белый при луне... Даже оторопко становится. Какое уж тут спанье... И тоже лежу с пустыми глазами. А думки как тучи: ползут и ползут это ж сколь люду с привычного дела сорвали, так-то вот душой маются? Он у меня какой: землей да небом жил. За порог выйдет - ночью ли, днем, - первым делом на небо глядит: какая погода, откуда ветер, будет ли дождь ай ведро. Все это небочтение он тут же на землю перекладывал: как на урожае скажется на сенах, на хлебе. А теперь одним болотом живет. Чуть что - он уже там, на Букановом займище: то лозу на кубари режет, то сами кубари плетет. Иной раз и домой не приходит: у него там шалаш состроен. Бороду не стрижет, весь зарос - чистый леший. Разве в складчину Россию прокормишь? Складчина - оно как: тут отщипнут, там отсыпят, тут недопахали, там - рукой махнули... Ой, не миновать нам голодухи... Ну ладно, - продолжала свою исповедь бабушка, оглаживая меня по голове и уже не смиряя голоса. - Свели со двора коня со всей упряжью, закинули на полок борону, прихватили запасной колесный ход всю мужицкую державу забрали. Одну только соху оставили с оброненным сошником. Ан не! Это еще не квиты. Вот тебе Авдошка-дурочка с того краю бежит. Запыхалась, воздуху нет слово сказать. Только попивши, выдала. "Там, - говорит, - по дворам полномоченные ходят. Во главе с Терешкой Зуйковым. Переписывают, у кого чего лишнее имеется. Кажись, кулачить будут. Так что прячьте, пока еще далеко. К Прошихе только зашли". Я так и охолодела. Ноги подломились, руки плетями повисли. Самого дома нет, на Буканово ушел вентеря трясти. А без него разве я знаю, что тут лишнее? Куда прятать? "Девки! - кличу я. - Давайте делайте хоть что-нибудь. Вон уж от Прошихи вышли да к Акулиничевым пошли. Хватайте "Зингера", тащите в огород, кладите плашмя в картошку".
      "Зингер" - это бабушкина швейная машинка, купленная сразу, как нарезали землю. Бабушка называла те везучие года "нэпом". Я понимал это так, будто был такой царь, по имени Нэп. "Мы ее еще при нэпе купили, - подтверждала она. - Хлеб тогда во как славно удался! Дедушка лишку в город свез. Решили взять швейную машинку: семья-то эвон какая, только успевай обшивать. Тогда у нас уже пять девок накопилось. Это каждой-то по платьишку! Да подавай им лавочное, набивное".
      - Ну, сволокли машинку, сдернутым пыреем притрусили. Поярковую шаль цветными клетками да кое-что шубное из сундука вынули и в сено закопали. На дне осталась одна пасхальная посуда: тарелки да чашки, этого прятать не стали. А еще в погреб на вожжах спустили большой трехведерный самовар: леший знает, что этому Зуйку в голову взбредет. А вдруг скажет: "Не положено иметь, нет в нем такой уж надобности. Он больше для артельного чаепития пригоден. Для этой цели и заберем..." А нам он каждую субботу нужен: воду для купания греем, постирушки устраиваем - эвон сколь народу. Ну, глядим, что еще спрятать? Дедушкины ходики? Да убоялись с настроя сбить, не стали прятать. Слышу, в сенешную дверь пинают: вот они, гостюшки дорогие... Сельсоветчик Терешка Зуйков с лабазной книгой под мышкой, с ним - милиционер Федька Пузырь с кобурой на ремне. И еще какие-то двое, небось нездешние. При таком сурьезном деле им бы напустить на себя строгости, а они явились уже ухмылистые, в румяной испарине, а на Зуйке и картуз не по чину сидел, весь переиначился, лакированным козырьком на левое ухо сверзился. Поди, они этак завеселели, еще по первым дворам шарясь.
      "Ну, Ионишна, давай показывай, что можешь пожертвовать в общественный фонд. - Зуек смаргивающе обозрел прихожую. - Хозяин-то где?"
      "На Буканово ушел".
      "Небось прячется?"
      "Не от кого..."
      "Так уж..." - усмехнулся тот.
      Больше всего поразил Зуйка дедушкин усадебный стул с суконной обивкой. Он шуранул с подстилки кота и с подпрыгом плюхнулся в него, разбросав руки по подлокотникам.
      "Во! - хохотнул он. - Никогда не сидел барином. Вот откудова Леха твой царством своим правил!"
      "Не правил он, а всю жизнь работал", - обиделась я.
      "Гляди-кось, а лежанка-то какая! - еще больше удивился он. - Сроду такой не видал. А ты, Хведор, - обратился он к участковому, - видал такую?"
      "Не-ек", - икнул Федька.
      "Сделаем выводы". - Зуек постучал привязанным карандашом по лабазной книге.
      Лежанка наша и впрямь всем нравилась. Стоит она тоже с самого нэпа. Вот эту комнату тогда прирубили и ее поставили. Вся она была из белого кафеля, и на каждой кафелиночке выступал фиолетовый картофельный цветок с желтым носиком посередине. На ярманке покупали. В те года в городе при каждом празднике ярманки устраивались. На маслену - своя, на Красную горку - своя, на Троицу - покосная ярманка. Народу съезжается! Гармошки, ряженые! Кафель всякий прямо на рядне разложен. Тут и с лебедями, и с ангелочками, и с позолоченными лилиями. "Выбирай, - говорит мне Лексей, - какая на душу ложится. Я бы, - говорит, - взял вот эту. Люблю, когда картошка цветет". А оно и вправду вон как красиво. Он у меня разборчивый, всегда любил все красивое. Новый хомут сперва обойными гвоздиками околотит, упряжная дуга и так бы вошла - непременно ее покрасит. Ореховый хлобыстик для кнута - и тот по коре ножиком развеселит. Кабы знать наперед, что станет в осуждение такая лежанка, кто бы с ней и связывался. Известкой побелили бы - и вся тебе красота.
      "Так, Ионовна... - Зуек почесал карандашом в загривке. - На креслах сидите, на глазурованной печи спите... Выходит, не тем духом дышите... Новую власть, видать, не почитаете".
      "Да как же не почитаем? - не согласилась я. - Вот и лошадь с телегою отдали. Себе нужна, а мы отдали..."
      "Лошадь-то отдали, - пересунул картуз Зуек, - да совесть небось припрятали. А ну-ка, отопри сундук, посмотрим, что тама..."
      Отворила я ему сундук, а там у меня одно только столовое: прошвенные скатерти еще в приданое давали, стопка накопленных рушников - это когда за столом гости, чтобы колени укрывать, и так еще кое-чего тряпичного... Остальное все посуда, за годы собралась: тарелки большие и малые, блюда тоже большие и поменьше, ложки с вилками да еще чайное - все как есть гостевое, доставали только на большие дни, сами-то мы по-будничному так, кое-чем обходилися, горячее - щи, кулеш - и доси в общий прихлеб едим... А теперь, если Бог даст, свадьбы начнутся. Две уже сыграли- матушку твою да Маруську спровадили, а другие вон уже на картах гадают, короли на уме, не заметила, как и заневестились, следом друг за дружкой идут.
      Зуек посопел, понюхал сундучный дух, запустил руку под рухлядь, ничего не нашел и принялся потешаться над посудой: дескать, и тут не как у людей:
      "Картоху, что ли, с вилок едите?"
      Поднес вилку к носу, повертел туда-сюда, хмыкнул:
      "Ну господа!"
      Было похоже, будто он сам вовсе вилок в руках не держал... Да и не держал! Я ихнюю Зуйкову породу от самого корня знаю. Старый Зуй свою землю еще когда продал. Оставил только вокруг хаты маленько - картошки, луку посадить. Сам же все по хохлам жестяным делом пробавлялся. А малые зуята, один другого меньше, сопатые да золотушные, все, бывало, к окошку липли, отца с отлучки выглядали. Двое померли, а этот вот и еще девка уцелели. В революцию Терешка - уже усы под носом зачернели - подался в Юзовку, на шахты, видать, там и научился горлопанить, а уж сюда вернулся готовым начальником, ворот на шее не застебается. Теперь вот ходит по деревне, людей судит: кого направо, кого налево. А у самого и доси хата картошечной ботвой покрыта, репьи перед окнами по самую застреху.
      Ну дак сила солому ломит, а власть - человека. А Терешка теперь власть. Хочешь не хочешь, а кажи почтение. Стояла у меня в запечье бутылка самогонки, держала про неровен час. Ну, думаю, нечего больше беречь...
      Пока сельсоветчики ходили по двору, заглядывали в закуты - а глядеть там было не на чего: корова с ягнушками на лугу, гуси на речке, поросенок еще малый, только заведенный, одни куры на виду да на колу сорока, - я тем временем шепнула девкам, чтоб забили десяток яиц, да чтоб старое сало не жалели, ломтями, ломтями в зажарку нарезали и чтоб в самой горнице раскидной стол распахнули. Девки у меня сообразительные, расторопные, закивали головами, дескать, все ясно и понятно, быстро спроворили, как я просила.
      Взяла грех на душу, нутром изогнулась перед охальником, шепнула под картуз, не желает ли он, Терентий Савелич, передохнуть, чем Бог послал. По его разомлевшим помощникам было видно, что они уже томились своим присутствием, небось давно ждали какого-нито разнообразия. Зуек в знак раздумья, как и тогда, почесал карандашом сзади, пониже околыша, и, будто отрубая данные ему запреты, секанул воздух ребром ладони:
      "Ну что, товарищи, есть мнение передохнуть малость. Как вы на это смотрите? Солнце уже вон где, а мы все на ногах и на ногах..."
      Повела незваных гостей в горницу. Вижу, девки мои перестарались: стол покрыли белой праздничной скатертью, даже складки от лежки в сундуке еще не расправились. Каждому гостю поставили по личной тарелке, ложка с ножиком под правую руку, вилка - под левую, напротив - граненая рюмочка в талию. А посредине стола - как большое оранжевое солнце - сковорода с яичницей, разлившейся по ломтям сала с прожилками, посыпанной укропом. В тон рюмкам шестигранный лафитничек с первачом, процеженным сквозь печные уголья и настоянным на смородиновых почках. Берегла про нечаянный день, а он - вот он, и впрямь нечаянный. Рядом - жбан белого ржаного кваса, веевшего вокруг себя погребной прохладой. Не забыли мои рукодельницы начерпать и квашеной капусты и обложить блюдо по кругу половинками моченых яблок. Тут же, в глиняной полумиске, чернявые опята - что твои гвоздики. Стояла в самый раз троица, ничего такого с грядок еще не было, окромя укропа да лука, вся закуска - погребная, прошлогодняя, но шельмы-девки так все разложили-расставили, что куда с добром! А еще у соседей сломали ветку сирени и возвысили ее над яичницей. В самой горнице тихо, прохладно, лампадка млеет в святом углу, будто осеняет все вокруг миром и благоденствием.
      Гуськом вошли мои гости, и вижу: замешкались у двери, вроде оторопели не ожидали такого, чтоб на белой скатерти...
      "Проходьте, проходьте!" - подбодрила я.
      Засмирело, будто на цыпочках, пошли они к раскинутому столу и молча принялись рассаживаться вокруг сковороды, уступив Зуйку место под самыми образами. Я, однако, заметила, что сели они за стол, не перекрестившись, как полагается, видно, им не велено, только Зуек снял картуз, повесил его на колено и пригладил ко лбу взмокшие волосы.
      Молча, не проронив ни слова, а только переглянувшись и покивав друг другу, выпили по первой. Согласно засопев носами, следом за Зуйком неловко взяли по половинке моченой антоновки. И только после второй, выпитой также в натянутой тишине, взялись за ложки и принялись кромсать яичницу.
      Поглядывая со стороны, я нечаянно вспомнила, что не подала утиральников, и, быстренько принеся стопку расшитых красным рушников, принялась одарять каждого, чтобы те застелили себе колени. И только тут Зуек впервые проговорил:
      "Это ты зря. Этова нам не надо. Мы ить не в гости пришли сидеть. На службе находимся. Мы это из одного одолжения. И чтоб по-быстрому... Так что засиживаться нам некогда. Еще вон сколь осталось дворов".
      Лафитничек все-таки усидели... Не замарав тарелок, начисто выскребли сковороду, разметали грибки и капусту, и к выпитому и съеденному допрежь мое угощение пришлось в самый притык. Гостюшки снова разрумянились, сладко зажмурились, по-домашнему расслабились плечами. Зуек даже расстегнул верхние пуговицы на черной сатиновой рубахе, тесно блестевшие на груди, как на баяне. Он потянулся было за квасом, но от неловкого движения фуражка соскочила с его колена и закатилась под низко свисавшую скатерть. Отяжелевший Зуек грузно спустился на четвереньки, норовя головой поддеть мешавшие ему складки настольного покрывала, но милиционер Федя оказался проворней, он первым изловил беглянку и передал хозяину. Зуек, конфузливо смаргивая, обеими руками принял головной убор и, вернувшись за стол, плотно насадил фуражку на залысины, чтоб впредь больше не терялась, поскольку он, наверно, понимал и берег ее как единственный знак своего возвышения. Вот уж верно: без фуражки он - букашка. Было видно, что всем сделалось хорошо и что проверяющие на классовую надежность товарищи были не против посидеть еще малость.
      Но Зуек вдруг спохватился:
      "Ух ты, ё-моё! Половина четвертого! А у нас еще сколь дворов не охвачено. - И, поворотясь в мою сторону осведомился: - А твои часы не брешут?"
      "Им Алексей Иванович не дает сбрехать".
      "Как это?" - не понял Зуек.
      "По харьковскому поезду сверяет. Ровно в полдень перед мостом гудок подает".
      "Ну, и дока твой Алексей Иванович! Уж и тут поспел... Теперича мы и свои, сельсоветские, так-то сверять начнем. А что? Ежели чево хорошее, дак и себе хорошо взять... - И, уходя, уже в прихожей, минуя лежанку, похлопал ее по фиолетовым цветам. - Да, Ионовна, хороша у тебя печурка! Прямо красавица! А на телегу не положишь..."
      Зуек ушел, так ничего и не записав в свою осургученную книгу, зато потом, когда в сельсовете объявлялся кто-либо из заезжих гостей, он присылал нарочного с запиской: "Ионовна! Придем смотреть твою лежанку. Устрой яишенку и все такое, как тогда. И чтоб на белой скатерти!"
      Несколько разов так-то с гостями наведывался Зуек. А в прошлом годе его и самого увезли на таратайке со связанными руками. По его левому боку сидел какой-то незнакомый в штатском, по правую - Федька Пузырь, прежний собутыльник. Федька охлестывал лошадь веревочными вожжами и этак охально понукал: "Но-о, кодла сухоребрая! Вот я т-тя..."
      "Ой, не Буланка ли? - выглянула я из-за фуксии, когда телега прогромыхала мимо уличных окон. - Нет, не она..." - удостоверилась я и только, грешная, опосля лошади пожалела самого Зуйка: видать, где-то он промахнулся...
      * * *
      С конного двора дедушка Алексей воротился уже под вечер. Снял кожух, повеявший на меня остудной волей, повесил на гвоздь свою тяжелую, тоже исхолодавшую шапку, похожую на сорочье гнездо, ладонью огладил влажные, податливые волосы на правую сторону и, коротко перекрестясь, с облегчающим вздохом, будто свалил с себя тяжелую ношу, опустился в уютную промятость своего кресла.
      - Ну, как она? - потаенным шепотом спросила бабушка, зажигая керосиновую лампу и вправляя в зубчатый венец горелки чистое, протертое ламповое стекло.
      - Да как... Увидела - ушами заходила, даже гоготнула тихонько, признала, стало быть, и сразу - к торбе, давай теребить, губами ущипывать. Ну, угостил ее овсецом. Ей этого теперь не приходится. Вот как радуется угощению, хрумкает, будто жерновами мелет, торбой мотает, на переносье подбрасывает! Пока она занята, потрогал холку, бока огладил - все такое родное, памятное... Хотел было к животу притронуться, а она сразу напряглась, в сторону отступила, не дается. Кажись, жеребая она...

  • Страницы:
    1, 2