Я собирался домой. Отвел лодку к мельнице для присмотра, уложил в заплечный мешок вещи, смотал удочки. А вместо той, на которой любил сидеть зимородок, воткнул длинную ветку лозы. Под вечер как ни в чем не бывало прилетела моя печальная царевна и доверчиво уселась на хворостину.
- А я вот ухожу домой,- сказал я вслух, завязывая рюкзак.- Поеду в город, на работу. Что ты будешь одна делать? Смотри, ястребу на глаза больше не попадайся. Полетят твои оранжевые и голубые перышки над рекой. И никто про то не узнает.
Зимородок, нахохленный, недвижно сидел на лозинке. На фоне полыхающего заката отчетли-во вырисовывалась сиротливая фигурка птички. Казалось, она внимательно слушала мои слова.
- Ну, прощай!..
Я снял кепку, помахал моей царевне и от всей души пожелал отыскать серебряный ключик.
КОВАРНЫЙ КРЮЧОК
Уклейку - эту вездесущую крошечную, не больше пальца, рыбешку, считают самым веселым и беззаботным существом в наших среднерусских речках. Глядя, как уклейки смело шныряют у ног купальщиков, устраивают шумную возню вокруг брошенной корки или, выпрыгивая из воды, всплескиваясь и сверкая, наперегонки гоняются за мошкарой, говоришь себе: "Вот кому весело живется!"
И вид у уклейки тоже легкомысленный: хрупкая, плосконькая, в зеркально-сверкающем наряде, с большими черными зрачками в радужной оправе. И клюет-то она с какой-то веселой беспечностью: с налету, не разобравшись, берет на самую пустяковую удочку из катушечной нитки, кусочка пробки и даже без грузила. Несерьезная рыбка! Селявка!
А между тем судьба у нее самая незавидная. Одни только ребятишки сотнями нанизывают на кукан, так просто, ради озорства. Принесут домой да и швырнут низку в угол: мол, кошка съест. А сколько других неприятностей поджидает уклейку на каждом шагу!..
Плывет она мимо затонувшей коряги, плывет - ничего не подозревает. Да вдруг ожившее бревно как метнется наперерез! Шелкнула щучья пасть - и конец.
А то окуни налетят. Эти полосатые разбойники не прячутся в засаду, как щука, а нападают целой шайкой - с шумом, гиком, стараясь побольше паники нагнать. Залучат табунок мелочи в какой-нибудь заливчик да такой погром учинят, только брызги летят в разные стороны...
И серая цапля, и зимородок, и утка, и даже ворона не прочь пообедать уклейкой, и каждый по-своему промышляет ею.
Вся эта прожорливая братия особенно наседает на уклейку в мае, когда та начинает метать икру и набивается в мелкие травянистые протоки, рукава и заливы. В это время ее даже руками можно наловить: иная так запутается в тине, что только жабрами шевелит. А то невзначай выскочит на пухлую подушку водорослей и танцует на ней, стараясь поскорей до воды добраться. Бывает, сразу по нескольку рыбок на тине бьется. Подходи и бери руками. Ну, а цапля и подавно не упустит такого случая: шасть-шасть по воде на своих ногах-ходулях, подойдет к тине и позавтракает готовеньким. Или налетят вороны, наскочат утки.
Но страшнее всех для уклейки белизна. Может, видели: идут против течения рыбешки стайкой, торопливо работают плавничками и вдруг как метнутся испуганно врассыпную! Это неподалеку прошла белизна. Нет, она не погналась, она только проплыла стороной. И то уже какой переполох! А вот ежели подкрадется да ударит серебристо-голубой молнией в самую гущу - тогда беда! Раздается резкий и хлесткий удар, будто по воде со всего маху веслом полоснули. Взметнется в небо фонтан, закипит вода воронкой. Обезумевшие от ужаса уклейки чуть ли не на полметра выбрасываются наружу. Иногда даже на берег выскакивают и, пожалуй, только благодаря этому остаются целыми. Попрыгав на берегу, они кое-как скатываются в реку. А белизна уже подбирается к другой стае.
Сильная, стремительная, осторожная и красивая эта рыба. Внешне она совсем не похожа на хищника. Даже беззубая. Но зато какой хвост! Ширины и силы необыкновенной. Им-то белизна и глушит рыбу. Налетит да как шарахнет какую сразу наповал, какая, ошеломленная, бестолково вертится. В это время и хватает их хищник - и живых и полумертвых.
В мае белизна тоже подходит к местам нереста уклеек и здесь жирует, нападая на беспомощных, обессилевших рыбок.
Однажды я пошел поискать нерестилища, чтобы вблизи них поохотиться на белизну. В эти дни она бывает не так осторожна и смелее берет приманку.
Река, вырвавшись из глинистых крутояров, поросших лесом, широко разлилась в низких песчаных берегах. Ничем не стесненная, она каждый год меняет здесь русло, намывая в половодье острова и оставляя протоки. Дул легкий южный ветер. По небу торопливо плыли разрозненные округлые облака. Их тени проносились по еще не кошенному лугу, и яркие краски цветущих трав на мгновение гасли, а вода в луговых болотцах темнела, наливалась холодным свинцом. Над песчаной отмелью летали крачки. Плаксиво перекликаясь и тяжело взмахивая узкими обвислыми крыльями, они медленно пробивались навстречу ветру. Потом, словно устав бороться, шарахались назад и снова тянули над рекой, жалобно всхлипывая.
Я понял, почему крачки так упорно держатся именно этого места. Здесь собрались уклейки на икромет. Значит, и белизна ходит где-то поблизости.
И верно: перебираясь вброд на маленький островок, я услышал шумные всплески, будто кто-то невидимый бросал в воду тяжелые комья земли. Мелочь испуганно шарахалась, рябя поверхность реки. Это делала свое лихое дело она - гроза уклеек.
Не упустить момента и подбросить блесну как раз тогда когда хищник после удара хвостом крутится и хватает оглушенную мелочь,- основное в охоте на белизну. Я торопливо собрал спиннинг, выждал, когда белизна сделает очередной всплеск, и метнул. Но заброс не удался: блесна, задержанная встречным ветром, упала с опозданием. Новые попытки тоже не принесли успеха. Я давал блесне тонуть, пускал ее в полводы, заставлял вращаться у самой поверхности, даже делать короткие скачки по воде, чтобы вызвать хватку хищника, но он не обольщался моей металлической рыбкой. Мол, знаем, что это за штука! Не обманешь! И вызывающе поднимал фонтаны брызг то справа, то слева, то почти совсем рядом с моим островком. Однажды я даже увидел эту неуловимую разбойницу. Она на какое-то мгновение вывернулась из глубины у самого берега. Широкое серебристое тело, темная спина, острый, как парус яхты, спинной плавник и страшный хвостище, упруго и гибко сверлящий воду. Даже холодок внезапной оторопи пробежал по спине, как бывает всегда при неожиданной встрече с серьезным противником. Белизна круто развернулась, сверкнув полированным боком, и растворилась в зеленоватой толще воды.
Когда у охотника из-под носа срывается куропатка, он вздрагивает от неожиданности и беспорядочно палит вслед. То же самое бывает и с рыболовами. Хотя было и бесполезно, но я замахнулся, и... Всегда вот так, когда торопишься Блесна полетела не в ту сторону и унесла чуть ли не все сто метров лесы. Досадуя, я стал тотчас выбирать шнур. Узкоперистая блесенка, борясь с течением, шла у самой поверхности воды. Издали она походила на маленькую рыбку, с трудом пробивающуюся навстречу речной струе.
И вдруг неизвестно откуда появилась крачка. Задержав крылья на замахе, она упала на воду в том месте, где сверкала никелем блесна. Я машинально рванул лесу. Птица неестественно дернулась и, разбрызгивая воду, забила крыльями. Взлетев, она тут же с размаху кувыркнулась в волну. Я понял, что птица засеклась на крючок...
Крачка отчаянно барахталась, взлетала, рвала из рук удилище, снова падала, а я, растерявшись, никак не мог сообразить, что же делать. Да и что можно было придумать? Я - на острове, а птица на крепкой жилке бьется метрах в тридцати от меня на воде. Не обрывать же лесу. Крачка взлетит и, запутавшись жилкой где-нибудь в кустах, погибнет. Тащить птицу к себе тоже нельзя: она будет биться и повредит себя. Единственное, что показалось мне разумным,- это выключить на катушке тормоз.
Выждав, когда птица снова поднялась над рекой, я отжал тормозную кнопку на катушке. Не чувствуя больше сопротивления лесы, крачка взмыла в небо. Катушка быстро завертелась, сбрасывая шнур. Глядя, как сквозь кольца удилища со свистом улетала жилка, я испугался: "Сейчас кончится последний метр, птица с разлету дернет, разорвет себе клюв или, остановленная резким рывком, кубарем полетит вниз и разобьется о воду".
И, до того, как леса окончательно сошла с катушки, я начал снова притормаживать барабан, слегка прикасаясь к нему пальцем. Почувствовав сопротивление, птица тяжело замахала крыльями. Я надавил на катушку сильнее, и крачка, не в силах преодолеть сопротивление, стала разворачиваться на кругу, постепенно снижаясь. Вот она уже поравнялась с берегом, вот летит над зарослями лозы, задевая крыльями верхние ветви... На ходу сматывая лесу, я перелез через протоку и побежал навстречу.
Она упала в траву меж кустов лозняка и лежала на спине, раскинув ослабевшие крылья. С никелированной блесны, свисавшей из полураскрытого клюва, капала кровь...
Чувствовал я себя преотвратительно. Так, будто непоправимо сломал чужую вещь. Эту вещь - частицу природы - нельзя трогать грубыми руками, как нельзя прикасаться к жемчужной капле росы в чашечке цветка, к пыльце на крыльях бабочки, к серебристой головке одуванчика, сотканной из пуха и воздуха, пронизанной солнцем... Всем этим можно только любоваться. Тронул и все испортил...
За спиной слышались печальные вскрики крачек да тяжелые, глухие всплески. Это вскидывалась белизна - гроза беззаботных уклеек. Жизнь шла своим чередом.
РЕПЕЙНОЕ ЦАРСТВО
Тропинка, протоптанная рыболовами, вела нас по обрывистому крутояру. Начиналась Кулига, некогда знаменитая своими глубокими коряжистыми омутами, изобиловавшими всякой рыбой. Река, капризно петляя, подтачивала берега, над водой то здесь, то там нависали деревья. Они судорожно цеплялись за край обрыва, было видно, как их корни напряжены от усилий, как жадно они нащупывали каждый клочок земли, чтобы вцепиться в него и продержаться еще хоть бы день. Иногда слышался глухой грохот обвала. Глыбы земли вместе с деревьями и кустиками ежевики, густо усыпанными темно-синими ягодами, сползали в глубь омута, и тогда в этом месте тропа внезапно обрывалась. Ее продолжение уже там, на дне.
Мы останавливались у свежего надлома земли, еще влажного, в прожилках оборванных корней, и с опаской глядели вниз, где в воронках кружили мусор, сухие листья, ветки - следы недавней катастрофы.
Встречались и старые обвалы: из воды торчали мрачные скелеты деревьев, на ветвях которых пауки развесили серебристые сети. Порой среди скрученных побуревших листьев ярко сверкала на солнце блесна. Какой-то рыболов угодил блесной в сухое дерево, торчащее из воды. Снять ее оттуда без лодки невозможно. Рыболов после тщетных попыток в сердцах обрывал лесу и уходил прочь.
Мой приятель - добродушный толстяк, недавно произведенный в спиннингисты,- уже порядком устал, а тропа все вела и вела нас непролазными береговыми зарослями ивы, мелколистного клена, карагача и густой щетины подлеска. Непривычный к таким переходам, грузный и неловкий, он продирался сквозь чащу, как слон: слышно, как позади трещали ветки, беспокойно шумели листвой раздвигаемые кусты.
- А, ты черт!
- Что такое?
- Чуть было удочку не сломал!
У него поднят воротник куртки, глубоко надвинута кепка. На лбу багровела свежая царапина.
- И какой чудак ловит в этой чащобе? Ни к реке не подойти, ни удочку забросить...
- Это еще цветочки! Ягодки - впереди!
- Неужели будет еще хуже?
- Будет! - безжалостно подтвердил я.
- Разыгрываешь? - Приятель взглянул на меня, стараясь угадать, шучу я или говорю правду.
Но вот лес поредел. Впереди завиднелось открытое пространство. Мой товарищ, облегченно отдуваясь, достал платок и вытер потное просветлевшее лицо.
- Дешевый розыгрыш! - усмехнулся мой приятель.
Тропа вынырнула из-под сумеречного полога лесной глухомани, и мы зажмурились от брызнувшего в глаза августовского солнца.
Здесь, на открывшейся полянке, густой рыжей стеной стоял репейник. В человеческий рост, жесткий, жилистый, весь в цепких шапках, слепившихся в большие лепешки, он встретил нас, будто огромное войско, молчаливо и враждебно.
- Держись! - на ходу крикнул я другу и поднял высоко над головой удочку, будто собирался переходить вброд бурный поток.
Стена сорняков нехотя подалась, сухо зашуршала, у самого лица устрашающе закивали головки репьев. Из бурой чащи повеяло пыльной, застоявшейся духотой.
Прощупывая ногами тропинку, я с трудом продирался, наваливаясь всем телом на пружинистую сетку переплетенных стеблей. И с каждым шагом чувствовал, как моя одежда обрастала комьями колючек. Они назойливо цеплялись за кепку, за рукава, за штаны, к ним тотчас прилипали другие репьи и свисали виноградными гроздьями. Хотелось высунуть голову из этого хаоса, глотнуть свежего воздуха, поскорее освободиться от неприятных объятий лопухов.
Позади глухо шуршали кусты, слышались проклятия.
- Скоро там конец? - кричал он мне.
Так продирались мы добрых полчаса. Усталые и истерзанные, с ног до головы облепленные репьями, свалились на траву.
- Тьфу! - сплюнул мой спутник.- Никогда не встречал подобной гадости. И откуда они только тут взялись? Главное, растут как раз вдоль тропы. Как нарочно!
Приятель стащил с себя куртку, штаны и с яростью начал обрывать с одежды репьи, отшвыривая их подальше от себя.
- Что ты делаешь? - схватил я его за руку.
- А что? Что ж, мне так в репьях и идти домой? - удивился он.
- Ты вот спрашиваешь: откуда, мол, они взялись на тропе. А сам же и разбрасываешь семена. Выбрался на чистое место и давай скорей обираться. А сорняку только того и надо. На другой год приди на это место - и не узнаешь. Все зарастет лопухами. А сколько за осень пройдет здесь нашего брата? И каждый, выбравшись на поляну, начинает чиститься. Так постепенно и обрастет наша рыбачья тропа дикими джунглями сорняков.
- Гм... А ведь верно.
Я набрал сухих веток, разжег костер и положил в огонь собранные репьи. Потом, взявшись за руки и притопывая босыми ногами, мы закружились в торжественном танце, посвященном сожжению злодея.
НЕСПЕШНЫМИ ПРОСЕЛКАМИ
Уже кончалось лето, когда я освободился от городских дел, уложил свои походные пожитки и отправился на базар разыскивать попутную подводу до облюбованной мной деревеньки с красивым названием Отрада.
Те места и в самом деле отрадные для художника и рыболова. Я их знаю по прошлому году, и меня снова потянуло туда.
Отрадненский возница, широкоскулый, ясноглазый парень в потрепанном артиллерийском картузе, из-под которого торчали лихие рыжие вихры, приехал продавать подросших кочетков с колхозной птицефермы. Он сразу узнал меня и, кивнув на плетушку, где оставалось еще штук пять белых леггорнов с большими ярко-красными гребнями, сказал:
- Вот распродам остачу - и поедем.
Торжище шумело, пестрело суетой летнего базарного дня. На возах и грузовиках, все в радостных бликах, разомлевшие от солнца и внутреннего жара, пламенели помидоры. С ними соперничали вороха всевозможных яблок и груш. Лукошки и кошелки гнулись под тяжестью слив и истекали багряным соком. Тут и там пестрели египетские пирамиды арбузов в полосатых тельняшках. И над всем этим плавал пестроголосый людской гомон и дрожал и струился полуденный зной, настоенный запахами сена и спелых яблок.
На соседнем грузовике дочерна загорелый парень в красной майке и широченном брыле артистически вертел над головой два полупудовых арбуза и хрипло выкрикивал:
Вот арбузы - полоски узкие:
Не ростовские, а курские!
Мой попутчик с завистью и враждой косился на парня в красной майке, который фокусами и прибаутками стянул к машине чуть ли не полбазара.
- Черт его принес со своими арбузами! - ворчал он и, виновато улыбаясь, добавил: - Я сейчас, мигом распродамся...
Часа через полтора кочетки, за исключением одного, хроменького, были, наконец, проданы. Возница взвалил плетушку на телегу, поправил поладней сено, и мы поехали ко мне домой за вещами.
Скоро наша пароконка, попетляв по тихим тенистым улочкам пригорода, выбралась на большак, и лошади, почуяв привычный простор, дружно и размашисто зарысили.
- Тебя, кажется, Дмитрием зовут? - обратился я к своему спутнику, ощущая неловкость от долгого молчания.
- Митькой,- не оборачиваясь, подтвердил парень.
- Ты, что ж, в колхозе торговой частью заправляешь?
- Да нет! Я птичником работаю. А это по случаю. Весной полторы тысячи цыплят завезли, теперь вот сортируем. Много петухов получилось. Которых в закуп свезли, а которых вот на базар. От петухов-то какая польза? Дармоеды. Перевод зерна. Наклюются и прямо с утра в драку. Насмерть друг друга забивают. Вот и бегаем с метлой, разнимаем.
Ехать было жарко. Из высоких созревающих хлебов тянуло печной духотой. Разогретый пахучий деготь вязко капал со ступиц на ярко-синие невянущие цветы цикория, облепившего обочины. Над конскими спинами надоедливо кружились слепни, и казалось, что зной исходил от их звенящего гула. Лошади, отбиваясь от насекомых, секли по бокам хвостами, вскидывали мордами, фыркали.
До Отрады можно было доехать и на автобусе: село - километрах в трех-четырех от шоссе. Но мне не захотелось трястись в переполненном душном кузове. Есть какая-то ни с чем не сравнимая прелесть путешествовать в обыкновенном возке.
Позади оставлены житейские заботы, душа расстегнута на все пуговицы, и в нее, как встречный освежающий ветер, вливается струя безотчетной детской радости. И сама езда, и мерный топот копыт, поскрипыванье телеги, неторопливое струение под колесами бесконечной дороги, и мысль, что ехать еще далеко, и синее-пресинее небо над головой, и парящий на фоне одинокого облака коршун, и запах сена, на котором так удобно устроился,- все это волнует, будто уже было начинающие тускнеть ощущения ребяческих, светлых, восторженных лет. Хорошо, честное слово! Если бы я ехал один, я загорланил бы песню. Но я немножко стыдился своего праздничного настроения перед этим угловатым деревенским парнем, который сидел впереди меня и изредка сонно покрикивал: "Но-о, пошевеливайся!" Для него езда - пожалуй, обыкновенная, давно привычная работа.
- А, поди, за петуха ругать будут? - спросил я Дмитрия, вспомнив, что парень из-за меня поторопился и не продал птицу.
- Не будут. Трактористы съедят. Им на обед все равно петухов выписывают.
И вдруг, оборачиваясь ко мне и оживляясь, сказал:
- Этого петуха лисица инвалидом сделала. Они к нам на ферму частенько заглядывают. Одна была до того хитрая! Не поверите, даже в людях разбиралась: знала, в чье дежурство можно идти на птичник, а в чье поостеречься.
- Это что ж за лиса такая?
- А вот была, проклятая! Я из-за нее с птичницей Дарьей каждый день ссорился. Бывало, стану от Дарьи дежурство принимать, ну и, как положено при этом, кур пересчитываю. Они выскакивают из курятника в узкий леток, а я в тетрадке палочки ставлю, чтоб не сбиться. Сколько кур в курятнике, столько, значит, палочек в тетрадке. Так вот, стану эти самые палочки ставить, а Дарья смотрит через плечо и говорит:
- Одну откинь...
- То есть как это - откинь? - спрашиваю.
- А так. Вчера лиса еще курицу съела.
- Как так съела? Ты это брось - съела! Почему у меня не ест?
Ну, понятно, Дарья в слезы. Кричит на меня:
- Выходит, я их ем, да? Провались они, эти куры, вместе с тобой, рыжим чертом!
И начинает грозиться в звено уйти. Она чуть что - сразу в звено. Ее оттуда по болезни сердца перевели.
- Успокойся,- говорю,- Даша. Тебе волноваться доктора запретили. А насчет того, что я тебя в краже подозреваю,- это ты брось. Я только о том, чтобы ты по сторонам не зевала... У меня ведь почему-то лиса не ворует.
Плюнет она и убежит.
Долго эта история тянулась. Как Дарья выгонит кур на выгон, так вот она - лиса. Выгоню я - тишина и спокойствие. Я и ружье с собой брал, думал: "Ну вот выскочит под мушку". И ничего.
"Что за петрушка? Боится меня, что ли?" - размышлял я над той задачей. Прикинул так, этак и говорю Дарье:
- Дай-ка сегодня я за тебя подежурю.
- Это с чего ж ты такой добрый?
- Хочу лису перехитрить. И одежу мне свою давай.
Дарья потрогала у меня затылок - мол, не горячий ли, хмыкнула и пошла в курятник переодеваться. Натянул я ее юбку, блузку, подвязался платочком, на плечи белый халат набросил, а под полой ружье спрятал. Вышел в таком виде на выгон - глядь, председательский "Москвич" подкатил. Кричит председатель:
- Здравствуй, Дарья Ильинична! Как лиса, больше кур не крадет?
"Ну,- думаю,- раз сам председатель во мне Дарью признал, значит, лиса и подавно с панталыку собьется"
- Я ей нынче, Петр Игнатьич, поворую! - кричу председателю, а сам с головы косынку сдернул.
Расхохотался Петр Игнатьич, хлопнул дверцей, укатил. А я присел на пустое ведро, покуриваю, на кур поглядываю, а палец на курках держу.
Вот тебе от овражка куры метнулись. Гляжу: из-за куста лисья морда. Ушки торчком, нос так и вертится. Потянула она воздух и на меня уставилась: то ли цигарку увидела, то ли махорку до нее ветром донесло. Долго на меня смотрела, все, видно, гадала, что, мол, нынче за Дарья такая с папиросой? А потом все ж решилась. Осторожно прокралась по кустам бурьяна, поближе к курам и залегла. Бурьян рыжий, и она рыжая, едва приметна глазу. Присмотрелся я получше, вскинул ружье, да как шарахнул сразу из обоих стволов...
Дмитрий хлестнул лошадей концами вожжей, повозка дернулась, покатилась быстрее, поднимая за собой ленивое облако горячей пыли.
Наконец кончилась однообразная полевая дорога, и мы выехали на холмистое левобережье Сейма. По крутым склонам, спускавшимся к реке, лепился орешник, а в лощинах, то и дело разрезавших береговые холмы поперек, густел лес из стройных русских кленов, молодых дубков, диких груш и бересклета. Местами среди густой зелени белели известняки, когда-то размытые бежавшей по оврагам вешней водой. Теперь овраги уже поросли лесом, и только самые крутые их склоны, на которых не держится почва, оставались обнаженными.
С крутояров, порой вздымавшихся метров на сорок над петлистой лентой реки, открылось широкое пойменное приволье, млеющее в знойном мареве. Горизонт сразу отодвинулся километров на двадцать пять, а то и больше, куда-то за самые дальние полоски леса, голубеющие у края земли. Отсюда, с берегового обрыва, небо казалось выше и как-то особенно яственно чувствовалась его прозрачная, жутковатая своей бездонностью глубина. Парящие над долиной облака не скрадывали этой глубины, не казались плоскими, какими их видишь обычно снизу. Они двигались величавыми бело-кипенными громадами, а в это время их тени мчались наперегонки по заливным лугам, уставленным стогами сена, и закрывали собой целые деревни. Было видно, как под ними тускнела, будто отпотевшее стекло, зеркальная гладь стариц и озерков, как наливались свинцом янтарные волны спеющей пшеницы. И до чего же отсюда, с высоты Засеймья, простор-ной кажется земля! Видишь сразу несколько селений со всеми подробностями: безошибочно находишь колхозные подворья, школы, клубы, молодые сады-первогодки.
- А это Кузино,- тыкал кнутовищем Митя.- Видишь, ветродвигатель за садом? Недавно построили. А вот то, дальше, Сухой колодец...
Только к вечеру добрались до переправы. Красное отяжелевшее солнце окунулось в прохладную темень леса, что теснился над крутояром; тот на минуту вспыхнул, пронизанный багряными лучами, и снова погас, налившись сумеречной синевой. Внизу, над лугами, забродил молодой, еще не загустевший туман.
Пока, придерживая лошадей, спускались с горы длинной извилистой дорогой, уже совсем завечерело. Усталые лошади, почуяв воду, свернули с дороги и, не слушаясь больше возницы, потянули возок в реку. Припав мордами к воде, они пили жадно, длинными потяжками, поводя ушами и время от времени поднимая головы, чтобы перевести дыхание.
Плот только что ушел на ту сторону. Сквозь сизую дымку тумана тускло краснел паромный фонарь, подвешенный на шесте. Позванивала перетянутая через реку проволока.
Митя, пользуясь вынужденной остановкой, разделся и прямо с телеги плюхнулся в воду, окатив меня брызгами. Золотистая дорожка, протянувшаяся от фонаря поперек реки, рассыпалась на мелкие осколки, и они, подхваченные круговыми волнами, закачались, заиграли веселыми отсветами на темной воде.
- Хороша, черт, водица! - отфыркиваясь, крикнул Митя.- Как парное молоко!
Он легко, свободно поплыл от берега, и его тело при каждом взмахе руки чуть ли не до пояса высовывалось из воды.
Снова зазвенела проволока, и красный огонек фонаря стал медленно разрастаться. Из темноты окликнули:
- Митька, ты?
- Я, дед Маркелыч.
- То-то, гляжу... Наши, отрадненские, уже давно повертались. Один ты в городе загулял.
- Да вот гостя привез.
- Гостя? Кто ж такой?
- Художник. В прошлом году у мельника квартиру снимал, помнишь?
- Ядреный якорь! Как же!
Паром глухо ткнулся в бревенчатую пристань. Зазвенела цепь, накинутая на крючья. Митя, не одеваясь, повернул лошадей к берегу.
Осторожно ступая по настилу, лошади взошли на паром.
- Опять, значица, в Отрадную? - подошел под фонарь дед - невысокий, тощий, с клокастой щетиной под носом, из которой, как опенок во мху, выглядывала короткая трубка.- Понравилось у нас, выходит? Это нам похвально. Да что уж и говорить, местность хоть куда. Супротив нее нигде лучше нету. Что землю взять: родит невпроворот. Давеча бежит комбайнер, какую-то шестеренку на палке тянет. Давай, кричит, дед, перевози на ту сторону. Комбайн стал, зубья порвало. Вот, выходит, какой хлеб родится, сила какая: железо и то не выдерживает. А дичи сколько поразвелось! А всякой ягоды-малины сколько, грибов да орехов! Лоси появились, сам видел. Набрели, видать, откуда. Мне уже, считай, за осьмой десяток перевалило, можно сказать, пора и совесть поиметь, а и то, ядреный якорь, жалко расставаться с жизней здешней.
Паром незаметно отчалил. За кормой зачернела, все расширяясь, полоса воды. Казалось, не мы, а берег с белеющими меловыми обрывами, с дремлющим на крутых склонах лесом тронулся и тихо-тихо поплыл на волнах вечернего тумана.
Вокруг фонаря, чуть покачивающегося от движения плота, метелицей кружились ночные бабочки. Откуда-то из темноты с мягким трепетом крыльев в полосу света ворвалась летучая мышь. Лошади пугливо всхрапнули и нетерпеливо застучали копытами по дощатому настилу.
- Тпру-у, окаянные! - крикнул на них дед.- Паром опрокинете... Что ж, опять у мельника поселишься?
- Поеду к нему.
- А то давай у меня, а? Хочешь, в курене, а нет - валяй в избу. Хата у меня, почитай, зазря пустует. Одна бабка живет. А я в ней только зимую. Оставайся, а?
- Так куда везти? - переспросил Митя, когда паром причалил.
- Куда-куда! Закудахтал, курощуп! А ну, дай сюда вожжи.
Я больше не возражал, боялся обидеть гостеприимного старика.
Повозка, съехав с пристани, бесшумно покатилась по сырой упругой луговой дороге.
На потемневшем небе высыпали звезды. От реки тянуло терпким запахом рогоза. Где-то, должно быть в луговом болотце, укутанном туманом, нехотя, будто сквозь сон, квакали лягушки. В лугах поскрипывал коростель, и было похоже, будто не птица кричит, а какой-то полуночный плотник пилит тупой ножовкой сухую упругую дранку.
Село, спрятанное туманом, угадывалось лишь по одиноким огонькам да по звукам. Было слышно, как торопливо тарахтел движок: должно быть, сегодня в отрадненском клубе показывали кино. Где-то одиноко брехала собачонка да взлетела вспугнутой птицей голосистая девичья песня, чтобы внезапно снова оборваться, упасть куда-то за садами...
Мы ехали на одинокий огонек, что маячил чуть в стороне от деревни.
ПОД СТАРЫМ ОСОКОРЕМ
Маркелычева изба уже лет сто подпирала бугор над речкой и за долгий свой век окончательно вросла задней стенкой в землю. Избу укрывал широкой зеленой полой не менее древний осокорь, запустивший корни под завалинку. В иные весны половодье подбирается к самому порогу, а примерно раз в десятилетие вода загоняет деда на крышу. И если бы не старый осокорь, торчавший у правого угла, льдины уже давно своротили бы хату.
Перед снегопадом дерево начинало ронять листья. Они засыпали соломенную кровлю, двор, огород, сбегавший к самой реке. Дед сгребал листья в большие вороха и зимой сжигал их в лежан-ке. Кроме осокоря, в хозяйстве паромщика ничего не было, не считая маленькой плоскодонки. Правда, по берегу бродило с десяток кур. Но это уже бабкино имущество, до которого Маркелыч не касался.
Когда старуха была покрепче, держали корову. Но потом бабка что-то занемогла, и скотину отдали в колхоз, а вместо нее завели коз. Только с ними хлопот не убавилось. Весной, в бестравье, козы забирались на крышу хаты, которая с одной стороны застрехой как раз приходилась вровень с бугром, и объедали молодые ветки на осокоре. Как-то коза провалилась на чердак, и дед в сердцах порешил всех до одной.
- Экак безалаберно живешь! - покрутил головой председатель сельсовета, когда по случаю назначения Маркелычу пенсии от колхоза к нему пожаловала целая комиссия.- Хоть бы избу поправил, что ли... Лесу выпишем, плотников пришлем.
- А ты, ядреный якорь, лесом не больно расшвыривайся. В колхозе своих дыр хватает. Я и в такой свой век доживу. Вот за пензию покорно благодарим.
В молодости Маркелыч служил во флоте, плавал на угольщике и участвовал в Цусимском сражении. С тех пор прошло более полусотни лет, а душа у деда так и осталась морской. Не терпел он ни якорей, ни берега. Не любил дотошной мужицкой оседлости. Потому и хозяйством не обзаводился. И хотя отрадненская речка не Великий океан, а колхозный паром не морской транспорт, Маркелыч продолжал считать себя на флотской службе. И по особенно торжественным случаям облачал свое усохшее тело в парадную форму старой балтийской эскадры.
В обиходе дед придерживался флотской терминологии. Отогревая зимой бока на лежанке, он кричал старухе: "Задрай дверь, ядреный якорь! Не чуешь, холодом потянуло!"
Мне отвели "кают-компанию" - небольшую горенку с кривым скрипучим полом и двумя окнами на реку. Жена Маркелыча, маленькая нешумливая старушка, прибрала комнату и, как бывало по праздникам, развесила над окнами старинные льняные рушники с красной русской вышивкой.