Некоторое время он молчал, уставившись взглядом в миску с огурцами, потом начал: - Значит, так, товарищи... мы тут собрались знаете зачем... В общем, проводить вот ее, Марьина, сына. Пришел срок и ему итить в наши доблестные вооруженные силы, оберегать рубежи и наш с вами мирный самоотверженный труд. Вот... Два его братана, ну, все тут знают об этим, Севка и Колька, вернее теперь сказать, Сергей Яковлевич и Николай Яковлевич... - оратор оборотился к висевшей на стене раме с семейными фотографиями, напиханными под общее стекло. - Вот они, стало быть, уже с честью сполняют свой долг. На имя матери, чтобы вам было известно, особенно которые молодые, от командования наших войск в Германии получена благодарность за проявленное мужество при несении службы. Что там совершил Николай Яковлевич, нам того знать, гм... не положено. Но зря такое не напишут. Вот, стало быть, каких орлов вырастила для нашего государства простая колхозница Марья Лексевна. Одна, без мужика, подняла таких защитников нашего Отечества. Вот она с нами тут сидит...
Тетка Маня, оцепенело сидевшая рядом, вдруг нагнулась и засморкалась в подол своего платья.
- А через нее и нашему селу, и всем нам, выходит, тоже благодарность и уважение, - прокашлявшись в кулак, продолжал Иван Поликарпыч. - А ты, Санька, учти это, ну и, как говорится, умножай традицию, помни, что мы все тут на тебя надеемся.
Сашка, напрягшись, глядел куда-то в распахнутое окно.
- Ясно тебе?
- Все ясно, дядь Вань, - готовно отозвался Саша. - Не подкачаем.
- Ну вот так вот... - Иван Поликарпыч поднял свою чарку. - Счастливо тебе послужить, сынок!
- Спасибо, дядь Вань! Все будет в норме.
За столом враз задвигались, зацокали стаканами, загомонили.
- Не-е, этот не подведет!
- Санька малый сполнительный!
- Да чего там!
- Верно ты, Иван Поликарпыч, сказал: таких ребят взрастила, да в какое время, не дай повториться...
- Теперь уж свой крест вынесла, пусть отдохнет баба!
- Кушайтя, кушайтя! - счастливо и взволнованно вознеслась голосом тетка Маня. - Вон рыбка, вон картошечка. Я ее с консервами да с лучком сделала. Закусывайте вволю.
Питье, чем-то подкрашенное под коньяк, весело полоснуло по желудку, и я, проголодавшись после ночного бдения у мельничных омутов, молча набросился на еду.
- Ты ешь, ешь, - подбадривала Маня, выделяя меня из всех особо, как городского, привилегированного родственника. Сама она, тоже выпив и уже пунцово загоревшись, ни к чему не притрагивалась, озабоченно и ревниво поглядывая, чтобы ели другие. - Не знаю, хорош ли?
- Окунь? Очень хороший! - похвалил я.
- Да не-е, не окунь. Змей-то, змей! - засмеялась Маня.
- Ага, - наконец дошло до меня. - Ничего вроде. Толкает.
- Должон толкать!
- Ну-ка, ну-ка... - ухватился за разговор Сима. - Проверим, та ли марка.
- А чево мене проверять? - ревниво загорелась Маня. - Мое ты знаешь, без всякого одману. На, гляди!
Она рванула от какой-то бумажки на столе клок, проворно макнула его в свой недопитый стакан.
- Подай-ка спички.
Я достал коробок.
- Э, не-е! - протестующе хохотнул Сима. - Так дело не пойдет! Бумажку и дурак запалит. Я ево во как...
Сима сунул в Манин стакан желтый, прокуренный палец.
- А теперь зажигай!
Все, оборвав разговоры, заинтересованно следили за этой процедурой.
- Жги, давай!
- Ну на! Ну на! - горячилась Маня, впопыхах ломая о коробок спички. Проверяльщик нашелся.
Под одобрительные возгласы палец пыхнул фиолетовым сполохом, несколько огненных капель скользнуло по волосатой руке. Сима, выставив горящий палец перед носом, будто церковную свечку, внимательно созерцал, застыв в скептическом смешке.
- Гляди-ка! Горит, зар-раза... - признал он с напускным удивлением. - А когда пил - вода водой.
- Ой, брехло! - Маня потянулась за моей спиной, норовя стукнуть кулаком по Симиному горбу. - Брехать - не пахать...
- Ей-бо, чтой-то с первой не разобрал. Можа, я не из той посуды? Ну-ка, спробовать из другой.
Это послужило поводом выпить еще, и все опять оживленно задвигались, забубнили обычное: "Ну, побудем!", "Дай-то не последнюю...", "Здоровья хозяюшке!".
Маня тоже отпила, сыпнула в рот щепоть капустки и, счастливо оглядев застолье, наклонилась к моему уху:
- А я столь уже не затворяла. А тут думаю: счезни оно все, малый в армию идет, пущай люди погуляют. Да и взяла грех на душу.
Сима услышал-таки шепоток, загремел во весь голос:
- Какой такой грех? Никакого тут греха нету. Произведено ради дела, не для баловства. Народ собрался проводить с почестями, все по-хорошему. Какой грех, верно, Карпыч?
Иван Поликарпыч, не ухватив суть, потянулся к Симе:
- Ты про чего?
- Грех, говорит, на душу взяла. - Сима звякнул ногтем по бутылке.
- А то не грех, - засмеялась Маня. - Коли запретно, то и грешно. Ох, гореть мне синим огнем, вот как твой палец давеча. И уже горела б, кабы не вот он, отпусти ему Бог здоровья. - Она обхватила участкового за плечи и, растроганно сунувшись лицом в его ухо, несколько раз сочно чмокнула. - Вот кому век в ножки кланяться!
- Ладно, ладно, - бурачно налился Иван Поликарпыч. - Не то говоришь, Марья.
Он достал аккуратно свернутый носовой платок, промокнул взмокшие залысины, крутую шею и лишь потом обтер нацелованное ухо.
- Нет, ты мне скажи, - домогался Сима какой-то своей истины. - Не понимаю я этова...
- Чего тебе сказать?
- А вот то: почему нельзя?
- Симка, не козюлься, не охальничай, - весело пригрозила Маня.
- А он пущай даст мне понятный ответ, ежели к этому приставлен.
- А, брось ты! - отмахнулся Иван Поликарпыч и отгородился от Симы кулаком, подпершим бритую защечину.
Сима обиделся:
- Ага, власть слушать не хочет...
- А чево слухать-то, - поспешила наперерез Маня. - Слухать-то чево? Слухать и нечево. Давай, Иван Поликарпыч, споем, молодость спомним.
И, опять приобняв участкового, качнув его боком, поманила за собой тихо, для ближних только:
Скакал казак через доли-и-ины...
- Эк стелется, лиса! - Сима осклаблил в ехидном смешке свой единственный бивень. - Два друга - узда да подпруга.
- Симка, тяни давай... - кивком пригласила Маня.
Через Маньчжурские края-а...
- Во бугай! Ничем его не отговоришь, глянь-кось, рога выставил. Иди вон пересядь к Аполлону, не замай человека.
Сима и впрямь поднялся, перекинул ногу в галоше через лавку, но пересел не к Аполлону, а, бесцеремонно отодвинув мужиков, примостился рядом с Иваном Поликарпычем, с другого от Мани бока.
- Ох, мать пресвятая! - маня завела глаза под лоб. - Слухай теперича одново ево, никому рта не даст разинуть.
А Сима уже гремел своим неприятным, жестяным голосом:
- Вот ты говоришь, дескать, дело противозаконное. Ладно, согласен! Я и сам могу это понять, потому как казенная винополия, и тут всякий не лезь, не вмешивайся. Оно и в старину эдак-то было. Казна есть казна, с этим все ясно, и никто спору не ведет. Тогда ты мне скажи, как мне, крестьянину, быть, ежели выпить надо?
Мужики захохотали.
- А чего вы регочете? Бывает такое - надо, и все тут. Ну, не по-дурному, об этом разговору нет, а вот так, как сичас, к случаю.
- К случаю тоже можно по-дурному налопаться.
- Погоди, Аполлон, не перебивай... Я што имею в виду, какой случай? Ну, праздник там подоспел, дите родилось или вот как ноне. Спокон веку это заведено, и никто этова доси не отменял. Не было такого указу, верно?
- Вроде бы не было.
- Да што я, басурман какой - не угощу людей, когда это надо, когда обиход жизни требует? Угощу! Разобьюсь, а людей привечу! Не стану же я один кофей подавать, позор на себя брать. Вот так-то ежели собраться да сказать: "Ну, товарищи хорошие, дюже рад, што пришли, счас я вам кофею налью". Согласные?
За столом закхекали, запереглядывались.
- Ага, не согласные! - возликовал Сима. - Тогда чем же мне вас угощать?
- Ну дак ясное дело, чем...
- Вот тут-то вся и закавыка! Тут-то я и припер вам всем дамки.
Сима кочетом выставил кадыкастую шею и победно зыркнул направо-налево.
- Кабы б я в городе жил да кажный месяц получку получал, ну тогда што ж... Тогда иной коленкор. Подоспела нужда - пошел в магазин да и взял чистенькую в сургучике. Или там две, глядя по гостям. И казна не в обиде, поскольку сполна наличными заплочено, и я рук не замарал, закон не нарушил. Все чин чинарем. Верно я говорю?
- Да вроде пока складно, - подтвердил кто-то.
- А меня мать сподобилась в деревне родить, и я никуда отсюдова не убег и бежать не собираюсь. Да и всякого человека возьми, кто землей живет. Я вот в тем годе триста ден заработал, триста палочек. А на ту палочку два рубля деньгами дадено, по двести грамм, считай, по стакану, хлеба. А сколько сургучная головка стоит?
Сима склонил голову и замер, ожидая ответа.
- Да вы и не знаете, отродясь ее не покупали. И я не покупал. Но я вам напомню: ежели простая, то двадцать один двадцать. А ежели особая, то двадцать семь рубликов и двенадцать копеечек.
- Ну, это-то нам известно! - оживились мужики. - Это и дураку ведомо.
- А коли известно, тогда и считайте: выходит, всего моего заработку в день - на пачку "Беломора". Да и то ишо двадцать копеек доложить надо. Пойди-ка на такой капитал вот он, Аполлошка, разгуляйся, когда у ево восемь душ пацанов. Или вот она, Манька. Откудова ей собрать этот стол? Гляди-кось, тут вон и рыбка, и колбаска, и консервица, все как следует. Мы пили не пили, а уже пять поллитров опорожнили. Где же их взять, эти поллитры? На какие тети-мети? Вот и получается: или человеку надо што-то украсть, или заводить бачок со змеевиком, то бишь деньгопечатную машину, поскольку бачок и есть фальшивомонетное приспособление.
- Господь с тобой, чего говоришь-то! - перекрестилась Маня.
- Вот над чем я бьюся! Ты и скажи мне, Карпыч, ты и разъясни, как с этим быть, коли у закона стоишь.
- Да чево ты от человека добиваешься? - опять вскинулась Маня. - Чево лезешь на дышло? Наливай вон да пей, кто тебе запрещает? И человеку дай посидеть. Человек пришел с уважением, ничем тебя не задевает, а ты ему ноздри рвешь, дыхнуть не даешь. Воитель!
- Да погоди ты, миротворица! - сверкнул диковатыми глазами Сима. - Тут об камень головой стучишь, а ты солому стелешь. Меня, можа, за это завтра куда след позовут... Ежели мне за мой хлеборобский труд такую малость дают, то пускай сообразно и цена товару такая же. Ан нет! Цена товару красненькая! А в сельпо ишо и с накидкою. В городе ботинкам или там картузу одна стоимость, а в деревне за тот же картуз дороже просят. Опять же спросить: почему с наценкой? По какому такому размышлению крестьянин, у которого нигде не звенит, не брякает, должон переплачивать? Ну дак ясно дело, никто не будет сбавлять цену до мово трудодня, до моих медяков. Дак тогда набавляй мне заработок, чтобы все сходилося. Оценивай мою работу по товару, и вся недолга.
- Ну шустер, Серафим! - задвигались мужики. - Ну бреет! Где ты только насобачился?
Сима горделиво покашлял и, одобренный похвалой, задал неожиданный вопрос:
- Кто тут Маркса читал? Только без брехни. Карпыч, читал Маркса?
Иван Поликарпыч не ответил. Отвалясь на спинку стула и опустив веки, будто ставни от непогоды, в этом своем как бы отсутствии он терпеливо перемогал Симу.
- Не читал! По лицу вижу, что не открывал даже. А я заглядывал. Я, брат, полистал, была такая охота. Понять, конечно, многое не понял, не про меня писано, но кое-што ухватил. Там как сказано? Ежели ты работник, стало быть, за эту свою работу ты должон и сам поесть, и детев своих накормить, сам обуться-одеться и чадов обуть-одеть, да еще и делу своему выучить, потому как они после твоего износу место твое займут. А коли работодатель этого не соблюдает, то затея его непрочная, недолгая, одного только укосу.
- А насчет выпить ничего не написано? - подмигнул дядя Аполлон.
- Дак и это, надо думать, предусмотрено для нормального развития, поскольку без этого трудящему человеку тоже нельзя, душа у него сморщится, как сапог немазаный. Ну-ка, налей, Марья Алексеевна, к слову сказать.
Сима, не дожидаясь Мани, сам же и разлил по стаканам и, подняв свой, провозгласил:
- Так што, участковый, ежели люди запрета не блюдут и сургучную не покупают, стало быть, есть какая-то причина. Запрещай, не запрещай - тут уж ничего не сделаешь. Тут, брат, помимо писаного, неписаный закон себя кажет. Все одно как если б тебе не нравилось, что у собаки хвост крючком. Ты можешь отрубить этот хвост, собака станет куцая, а все одно кутята от нее опять народятся с хвостом.
- Понес, понес! - всплеснула руками Маня. - К какому тыну тут собачий хвост, царица небесная? - И, подскочив, весело запричитала: - Ой, да хватит вам, мужики! Пейтя, гуляйтя! Молодежь, вы там тоже не скучайтя. Может, кому чево надо, дак не молчитя.
- Всего хватает, теть Мань, - дружно отозвались с другого конца.
- Вот и ладно! - закивала Маня. - Чтоб все по-хорошему.
Она вылезла из-за стола, сходила куда-то и, воротясь, выставила еще три бутылки, на этот раз простых, без виноградных лоз на этикетках. И содержимое их было тусклое и будничное. Одну бутылку она передала на Сашкин конец, остальные поставила перед мужиками.
Иван Поликарпыч встал, однако, засобирался уходить. Он приложил ладони к груди и чинно покивал всем тыквенно блестевшей лысиной:
- Благодарю за компанию, товарищи. Марья Лексевна, спасибо.
- Да што ж так-то! - всполошилась Маня, тоже вставая. - Уже и уходишь, гостюшко дорогой.
- Надо итить.
- Иван Поликарпыч! - тоже зашумели мужики. - И не посидел как следовает.
- Посошок хоть давай.
- Не, предостаточно.
- Да брось ты!
- Не могу, не могу. Ну, значит, Александр Яковлевич, неси свою службу исправно, как браты твои.
Санька поднялся, поправил чубчик.
- Ну и возвращайся потом в деревню. Будем ждать, в общем.
- Спасибо, дядь Вань! За мать спасибо!
- Ну ладно, ладно.
Маня проводила Ивана Поликарпыча за калитку и, воротясь, тут же набросилась на Симу:
- Это все ты, балабол! Распахнул ширинку. Так стыдно, так стыдно, ушел человек.
- Не велика шишка.
- И долбит, и долбит, все темечко проклевал, осмодей беспонятливый.
- А чево я такова особеннова? - Сима возвысил голос и в сердцах отшвырнул вилку. - Гляди-кось!
- И глядеть нечево. Вот же не хотела тебя звать, дак сам отыскался, за версту чует. Ох!
Маня цапнула себя под левой грудью, болезненно поморщилась.
- Оно, конешно... тово... не надо бы... - изрек рассудительный дядя Федор. В продолжение всего недавнего спора он, народитель восьмерых Федоровичей и Федоровен мал мала меньше, сидел, младенчески приоткрыв рот, переводя тягуче-задумчивый взгляд то на одного, то на другого, не принимая ничьей стороны. - Про это... гм... тово... не надо бы, говорю...
Неожиданно в распахнутую уличную створку постучали, и все враз примолкли...
- Маня, а Мань! - позвал старушечий, ломкий голосок. - Дома ли?
- А ктой-та? - отозвалась Маня.
- Да я это, я.
- Ты, баб Дусь?
Над подоконником высунулся белый платок бабки Денисихи, одинокой старухи, обитавшей где-то на другом порядке, за огородами. Мокроватые глазки шустро обежали гостей и закуску.
- Чего тебе, баб Дусь?
- А и ничего. Вижу, не ко времю я. Опосля зайду.
- Да тут все свои, Саню мово провожаем.
- Н-но? Далече?
- В армию. Двое-то у меня уже тама, а этот младшенький.
- Н-но! Уже обсолдатился? Ерой! А я слышу от себя, у Мани гармошка. Што за причина - не святая неделя, не Троица, а гулянье? А оно вон дым-то откудова. Ну-к што ж, нехай пойдет послужит, нехай. Теперь не война, служба не чижолая, сытная да чистая. Мой-то внучек Васеня пошел да насовсем и остался, понравилося. Сперва действительную отбыл, а после в училишша на командира, а щас - эполеты носит, пояс золотой, рукавицы белые. Карточку прислал - прямо красавец! А теперь оженился, квартира, пишет, хорошая, с водопроводом. Нутя... Одно токо худо - домой не кажетца, пишет, не пущают. А я-то привыкла к ему, без отца, без матери рос, вот как прилипла, пока выходила. Ну, дак зато ему теперь удача выпала, и то мене радость большая негаданная. Ступай, ступай, соколик, служи, не сумлевайся, добрый час тебе.
- Да ты заходи, баб Дусь, - позвал Сашка, обласканный ее словами, благами предстоящей службы. - Посиди с нами.
- Спасибо, Санюшка, спасибо, болезный. Што ж я пойду-то мешать, юбка рваная, с огороду я. К себе побреду, хата брошенная.
Денисиха, однако, не уходила, все толклась у окна, белый хохолок ее платка дрожливо застил дальний заречный лес.
- Ну хоть так, рюмочку выпей! - настаивал Сашка и, не дожидаясь согласия бабы Дуси, протиснулся по-за лавками, выставил на подоконник полстакана, кусок рыбы на хлебушке.
- Ох да голубчик белый! Да разлюбезный ты мой! Не в мои годки пить-то, да ради такого случая, так и быть, оскоромлюсь.
Денисиха потянулась сухой курьей лапкой, взяла с подоконника стакан, на какое-то время ее платочек исчез из виду. Но вот сыренькие глазки снова объявились на уровне подоконной доски, часто смигивая красноватыми веками.
- Хороша-ай! - с веселым испугом перевела она дух и отщипнула от окуня хребтинку. - А это кто ж такой сидит, не признаю никак? Рядом-то, рядом.
- Племяш мой, - представила меня Маня. - Полькин сын.
Денисиха, соображая, с пытливой мукой уставилась на меня.
- Ну Полянкин, сестрин, которая в городе. Иль забыла?
- Н-но! Полянку-то помню. Как же! Дак сынок ее? Нутя-нутя... Носами-то схожие, носы у вас у всех заметные. Ага, ага. Племянник, стало быть... Ну, коли все тут свои, то и скажу, Маня, зачем пришла. Да зачем...
Денисиха, кряхтя, забралась на завалинку, отодвинула стакан в сторонку.
- Гонит давеча Лаврушка трактор с плугом, пахал здесь на деревне, думаю, дай допытаю, может, и мне одним обиходом перевернет огород. А то шутка ли лопатою-то копать, силов вовсе не стало. Нутя... Остановил, хохочет пострел: а это, мол, будет? А у меня, как на грех, и не оказалось. Была одна запрятанная, на черный день берегла: заболею али и вовсе помру - ямку выдолбить, кто ж меня за так туда определит, одна я... Берегла-берегла, а под май и стравила...
- Одна пила? - хохотнул Сима.
- Чево? - Денисиха оттопырила платок возле уха.
- Одна, говорю, опорожнила?
- Подь ты, варнак! Такому, как тебе, и выставила. Хата совсем облупилася, стоит как зебра пятнатая, а тут май вот он, перед людьми совестно. Я и попросила глинки-то привезти, стены обмазать. Ну дак платить-то нечем, какие мои доходы? Да нынче деньги и не спрашивают, знают, нетути у людей трояков, неоткуда им заводиться. Ну дак заместо денег подавай лиходея этого, горыныча распроклятого.
- Все верно, как по-писаному! - согласно тряхнул кудрями Сима. - Как-то оборачиваться надо? Сполнять всякие услуги промеж собой? А коли не звякает, люди сами себе валюту придумали.
- Ага, ага... - закивала Денисиха. - Сенца ли привезти, дровишек подавай окаянного. Без этого с тобой никакой шохвер балакать не станет. Дак которые и не пьют - и те припасают заместо трояков. Нынче это до всего отмычка. Ох ты, Господи! Ну да и отдала я тот свой припас за глину-то. А нынче приспело, Лаврушка с трактором подвернулся, а у меня и нетути. Да пока он там налаживается, побегла спросить. Думаю, у Мани седни гармонь, никак, есть чево, можа, и даст взаймы.
Маня молча встала, сходила на кухню, вынесла оттуда газетный сверток, протянула Денисихе.
- Ну дак вот-то как ладно обернулось! - обрадовалась баба Дуся. - Дай Бог те здоровья всякого. А я, буде случай, отдам.
- Не надо мне ничево, - отмахнулась Маня. - Это уж за Санино благополучие.
- Ну, благодарствую, коли так. Ох, оскудела я, Маня, хозяйство мое совсем никуда низошло. Одна душа, а боле ни шиша. Как дворовые у худого барина. Обносилися, обтрепалися за войну, да и опосля войны уже десять годков прошло. Не знаю, как по другим местностям, а по нашей уже скорее бы государство прибрало землю под свое начало. Да платило б нам хоть помаленьку. Как же крестьянину без копейки-то? Дети у нево, чай, тоже не кутята, не в шерсти родятся, чтоб без всего по улице бегать. Ботиночки, одежку справить. И учить их надоть, ученье тоже живую копейку требует. Со своего двора, с одной картошки нет мочи всю эту справу тянуть. Эдак и от теперешней веры, того гляди, отобьются, пьянство пойдет, от земли побегут, помяни мое слово! Ох, похромаю, девка, чево там Лаврентий без меня наковырял? Еще, варнак, сарайку трактором заденет. А рыбку я заберу, придет охота, скушаю.
Трясучей рукой в темных крапушках Денисиха убрала с подоконника остаток окуня, потянулась опять и взяла хлебный ломоть.
Маня принялась хватать с тарелок что попадется, поспешно заворачивать в газетку.
- На-ка, баб Дусь, еще, а и правда дома поешь без спешности. Тут вот и селедочка.
- Ох! Да, милая! Возьму, возьму гостинчик, пососу солененького, оском собью.
Денисиха пропала в окне, и гости, будто того только и ждали, враз загомонили, загалдели, застолье пошло своим чередом - весело и шумливо.
Сима вылез из-за стола, устроился на подоконнике, задымил газетную косульку, сыто поплевывая в полисадник. Галоши его соскочили с голых пяток и болтались на одних только носках.
Подвыпившая Маня обняла меня за плечи, в наплыве родственного расположения качнула к себе, обмякшей и жаркой.
- Ну вот, племяш, провожу я Саню, и камень с шеи. Теперь я выпуталася! Одна только Нинка при мне. - Маня хохотнула и опять истово сдавила мне плечи. - Рази меня гром, Женька, великая я грешница! Во всем грешна!
- Да брось ты, теть Мань! Что ты так на себя?
- Молчи, малый! - она посмотрела на меня усмешливо, с доверчивой теплотой. - Если тебе по правде, то Саня мой не по годам идет. Вот-те крест! Ему ж, голубю, только семнадцать исполнилося. - Тетка прильнула к моему уху и зажужжала торопко: - Я ему годок лишний выхлопотала. Только ты абы кому не надо, а то не возьмут. Пошла в сельсовет, там у меня одна знакомая в секретарях, так, мол, и так, сделай милость, нехай малый идет... А он, Саня, и правда сам поохотился. Братья пишут, служат хорошо, в хороших частях, учат грамоте, и так, по технике, домой, дескать, придут не с пустыми руками, а со специальностями. А тут эта бумага про Колю подоспела, от его начальства, чем-то он там отличился на ученьях, не знаю я... Ну, Саня и загорелся: "Мам, пусти да пусти. Не хочу больше тут, чего зря время теряю". И пусть себе идет. Ох и набедовалась я с ними, пока выходила, не приведи Господь!
На кухне что-то загремело. Маня неловко, хватаясь за стены, мотнулась туда, турнула набившихся кур и воротилась с миской капусты.
- Ты-то в Казахстан тогда уехал, - подсела она ко мне снова. - Не видел этого (и верно, я не пережил сполна российских сорок шестого и сорок седьмого: в Казахстане в то время было терпимо, помимо карточек, разживались кукурузной мукой и кониной). А у нас только война кончилась, в колхозе ни мужиков, ни тягла, а тут вот тебе еще напасть - сушь хватила.
- Засуху-то я еще застал.
- Ну, все равно в городе тебе не так было заметно. А у на-а-ас! - Маня шумно втянула воздух, округлила глаза. - Земля растрескалась, порвалась глудами, веришь, скотина ходить боялась. Идет, землю нюхает, как будто не узнает. А ветер - што из печи, так и обдает жаром. Отсюдова, из деревни, было слыхать, как лес шумел обожженными листьями. Да и разделся он в тот год рано, чуть ли не в августе. Страх-то какой! Пожары зачались по деревням. Копну-копну под картошечным кустом, а там пусто, пыль горячая. Да и кустов иных уже не найти, иссохли, рассыпались в табак. А хлебушко! Так мы тади старалися, с таким трудом посеяли, а он колос толечко успел выкинуть, а дальше сил у него не хватило, обник, бедный, остался стоять пустой соломой. Глядеть на него больно. Прибегу, бывало, из колхоза, и стою, не знаю, за што браться: в избе пусто, ни маковой росиночки. Ох, лихо ты мое! Не забыть этова... Ну вот. Осенью собрал нас бригадир, Михей Иваныч тогда был, хороший человек, совестливый. И говорит: вот какие дела, бабоньки, сами все видите, хлеба в этом году не будет, давать нечево. А про остальное и говорить не приходится. Но трудодни ваши остаются в силе. Ежели на тот год уродит, тади и рассчитаемся. А пока, если хотите, забирайте на корню солому, может, чево из тех колосьев и налущите, все же не трава... Ну, мы и пошли по домам... И вот, Женя, когда я под весну схоронила девочку - ты ее и не помнишь, - легла я и не встаю. Думаю, не встану, поколь не помру. Пока война шла - крепилась, из последних сил жилилась пережить беду, а когда немца-то одолели, тут-то и расслабилась я, думала, теперь прошли все напасти. А на новую беду, грянувшую голодню, я уже собраться не сумела, кончилось во мне все горючее. Уж и помереть решилась, но дети не дали. Скулят-скулят на печи, душу мою выматывают. Встала я, а ноги в сапоги не лезут, налило их какой-то водою. Ну, поднялась через силу, обтерпелась, помолилась угодникам, собрала деток, Нину маленькую на руки, те трое - за подол, и побрели мы чуть свет со двора невесть куда... Да пошли не по улице, а крадучись, огородами, штоб никто не увидел... А в чужой деревне, в Букреевке, там только сумки надели. Сереже сумочку, Коле сумочку. Перед тем как уйти, всем пошила. Саня только пустой ходил, дак он не только просить, а и говорить ишо не умел...
Маня заморгала, заморгала, прикрылась рукой, но тут же отняла пальцы, рот ее потянула виноватая улыбка, и уже весело, как не о себе, вскинулась голосом:
- Ой, да ладно, чево взялась вспоминать! Я и сама теперь не верю, что это со мной приключилося. Будь бы жив Яша, разве я пошла бы со двора? А то одна - растерялася. Ты-то Яшу помнишь, не забыл?
Дядю Якова я помнил хорошо. Родом он не наш, не толкачевский, а из-под Воронежа, из-под Лисок. Еще в гражданскую мальчонкой подобрал его бездетный дед Кудряш и привел в дом. Парнишка прижился, стал помогать по хозяйству. Кудряш объявил его сыном, а потом, за несколько лет до войны, женил его на моей тетушке. Был он невеликого росточка, много меньше Мани, но живой, непоседливый и мастеровитый. Помню, в их избе всегда пахло сушившимся деревом, клеем, кипела стружка на полу, словно взбитая пена, нежная фуганочная стружка, в которой барахтались ребятишки. В зимнее время ладил он ларцы, сундучки, детские зыбки, прялки, решетчатые колясочки, салазки. Все это празднично смеялось ажурной резьбой и выдумкой. Но особенно было интересно, когда дядя Яков затевал строить лодку, как потом, уже готовую, свеже-белую, выкатывал по весне за ворота и там, под горой, на молодой травке при жарком костре и всеобщем восторге деревенских ребятишек поливал ее смолой. Правда, одно меня в нем отпугивало: он глотал полными ложками соду и, запрокинув голову, что-то закапывал в глаза. А потом стал ходить в черных очках и все реже брался за инструменты... По этой причине на фронт он не попал, а взяли его позже в строительную команду. Там он где-то и загинул...
- Штой-то сердце опять давит... - замерла Маня, не отпуская, однако, улыбки, все еще пытаясь удержать ее на мелко задрожавших губах. - и не давит даже, а как боднет-боднет... Давай, племяш, выпьем, что ли?
- Не надо тебе больше. Валидол есть в доме?
- Не, этим я не пользуюсь. Я, когда, бывало, прихватит, стопочку выпью, оно и отпускает.
- На время и до поры.
- Оно дак и все до поры. Кувшин вон тоже до поры. Когда-нибудь да хряснешь.
- И кувшин у бережливой хозяйки стоит да стоит.
- Э, милай! - засмеялась Маня. - Ежели ево в печку не ставить, дак на хрена он и нужон!
- А все же приляг, послушайся.
- Не-е! Щас пройдет! - упрямо тряхнула куделями Маня. - Я ишо плясать бу...
Маня оборвала слово, закусила губу и удивленно уставилась на меня, и тут же глаза ее начали пустеть и меркнуть.
- Идем, приляжешь. с этим не шутят.
- Да что ж лежать-то я буду. Людей назвала...
- Пошли-пошли. Тут душно, накурено.
Маня, с сожалением окинув стол, вяло поднялась, и я незаметно для гостей, занятых разговорами, отвел ее в кладовушку с маленьким, в лист писчей бумаги, оконцем, где была какая-то постель.
Маня прилегла навзничь. Боковой свет резко вычертил ее грубый мужичий профиль с крупным вислым носом, какой присущ всей нашей породе. Но у Мани эта топорная аляповатость передалась особенно въедливо. Она и в девках не слыла красавицей, и я не знаю, чем приглянулась она дяде Якову, любителю всего изящного, аккуратного. Разве смолистой надежностью только?
Здесь, в тихой полутьме закутка, было слышно, как за стеной отчужденно, занятый своим славным сегодняшним делом, бражно гудел и бурлил переполненный дом, и неподвижно лежавшая Маня ревниво, всем своим существом впитывала это желанное, давно задуманное гудение.
И как раз в эту самую минуту игристо брызнула Сашкина гармошка, и кто-то из девчат, со звонцой в голосе выхватил первый попавшийся куплет:
Вот на четвертом этаже
Окно распахнуто уже,
Еще окно, еще окно, еще одно-о-о...
Остальные обрадованно подхватили:
Эта песня для кварталов пропыленных,
Эта песня для бездомных и влюбленных...
И та, первая, опережая других, вызывающе взвилась, взлетела еще выше и там, на одной только ей доступной высоте, горделиво парила тонким красивым голоском:
И поет ее влюбленная девчонка
В час заката у себя на чердаке...
- Это Санина выводит, - одобрила Маня, глядя в потолок. - Ишь как тоскует.
- Уже завел?
- С самой зимы чуб прилизывает...
Она умиротворенно перевела дух. Видно, ей нравилась эта песня. А может, и не столько сама песня, сколь просто пение за ее столом в ее долго молчавшем доме.
- Ты иди, гуляй, - сказала она.