«Большинство друзей и знакомых, — вспоминает он, — помогали мне справиться с моим смущением, заявляя, что они поддержат мой авантюрный план, потому что он принадлежит мне».
Вряд ли эти шутливые оговорки избавляли его совсем от мучительной неловкости, которая ощущается даже в крайне сдержанном его рассказе: «...должен признаться, что я замечал также, как ощутимо менялся самый тон моего приема, когда обнаруживалось, что я пришел не просто как гость, а как нищий».
Правда, он тут же оговаривается, что профессора Страсбургского университета проявили трогательную щедрость по отношению к подданным какой-то французской колонии; что доброта, с которой он встретился во время этого унизительного обхода, «перевешивает в сотни раз те унижения, с которыми ему пришлось примириться».
Это действительно была немалая щедрость и терпимость со стороны либеральной страсбургской профессуры. Националистические предрассудки, вспоминает Швейцер, глубоко проникли в среду интеллигенции в эти предвоенные годы раздора. Страсбургское общество уже было разбито на германофильские и франкофильские группировки. Даже кружок интеллектуалов, в который входили Елена и Швейцер, не избежал раскола: Элли Хейс, урожденная Кнапп, не дружила больше с Пьером Бюхером, редактором «Эльзасского обозрения», проявлявшего «непатриотические» французские симпатии. Элли и ее муж проявляли «непатриотические» немецкие симпатии. В ту пору, отмечал Швейцер, человека легче было подвигнуть на националистические страсти, чем на щедрость во имя добрых дел. Тем больше чести страсбургским профессорам, которые в последние предвоенные годы, когда в Европе уже «тлел пожар», жертвовали на лечение подданных далекой французской колонии. Право же, дело, затеянное Швейцером накануне решительных сражений, должно было выглядеть странно для всякого воинственно настроенного человека.
Довольно значительную часть всех средств собрали прихожане его любимого прихода — паства церкви св. Николая. Деньги поступали и из других уголков Эльзаса, где были сейчас его ученики.
Парижское Баховское общество и его хор вместе с органистом Швейцером и солисткой Марией Филиппи дали в Гавре концерт, сбор от которого пошел в пользу будущей больницы. Концерт прошел с успехом, и, кроме концерта, в Гавре была с той же целью прочитана лекция о Бахе.
Некоторые состоятельные друзья (может, также не очень верившие в успех этого странного предприятия) пообещали помогать Швейцеру и впредь, если станет совсем худо. Он получил большую поддержку в Страсбурге от фрау Анни Фишер, вдовы университетского профессора хирургии, которая взялась быть его банкиром и делопроизводителем — гигантская работа, за которую Швейцер никогда не уставал ее благодарить (первая же книга, начатая в Африке, была посвящена фрау Анни Фишер). Сын фрау Фишер, закончив университет, тоже стал врачом и позднее уехал в тропики.
Финансовая проблема была близка к разрешению, нужно было браться за покупки. Но для начала требовалось точно определить количество и ассортимент необходимых ему предметов. Это была совершенно новая, незнакомая и чуждая ему работа. Он обложился каталогами и стал с упорством составлять, уточнять и выверять списки. Вскоре он объявил друзьям, что, судя по каталогам большинства фирм, составление их поручают какой-нибудь жене грузчика, той, у которой нет более важных дел. Однако мало-помалу он пришел к мысли, что его новая работа находится в полном соответствии с духом самоотдачи, которым он был движим. Он даже научился получать «артистическое удовольствие» от тщательного ее выполнения.
Весной 1912 года Швейцер вручил заявление об отставке — и в церкви св. Николая, и в университете. У него было в этот момент тяжело на сердце.
«Не читать больше проповедей и не читать больше лекций, — писал он через два десятка лет, — было для меня большой жертвой, и до самого своего отъезда в Африку я, проходя мимо, всегда, когда было возможно, старался обходить стороной церковь святого Николая или университет, потому что самый вид этих зданий, где я занимался трудом, которым мне уже не придется никогда заниматься, причинял мне боль. Даже сегодня я не могу спокойно видеть окна второй лекционной аудитории, что к востоку от входа в главный университетский корпус, потому что я часто читал лекции в этой аудитории».
В ту же весну он уехал в Париж, где должен был изучать тропическую медицину, делать закупки для Африки и вести окончательные переговоры с Парижской миссией.
Он знал уже, что ему хватит денег на то, чтобы организовать свою маленькую независимую больничку в джунглях Габона; и он мог увереннее вести переговоры с Парижской миссией о том, чтобы работать под ее эгидой на миссионерском пункте, не требуя за это, впрочем, никакого вознаграждения. Он уже выбрал место — далеко от центральной станции, в самых дебрях, на реке Огове.
Когда-то, лет сорок тому назад, здесь жили американский миссионер и американский врач доктор Нассау. Позднее Габон стал французским, и американским миссионерам пришлось уехать, потому что они не могли вести службу на французском языке. Во французской миссии врача не было вовсе.
Миссия без устали взывала о помощи страдающим африканским братьям, о помощи самой миссии в ее делах милосердия. И если Швейцер не понимал, почему же при этом миссия может отказаться от добровольных, квалифицированных и совершенно бесплатных услуг человека, откликнувшегося на ее призыв, то это показывает лишь, что он не до конца осознал всю силу организаций современного западного общества, хотя общий их дух он уже неплохо уловил и передал в своих первых философских трудах о цивилизации. Наиболее ортодоксальные члены комитета, ведавшего делами миссии, возражали против неортодоксальных взглядов нового доктора. Было решено вызвать его на заседание комитета и там проэкзаменовать в отношении его взглядов и верований. Этого вольнолюбивый воспитанник либерального Страсбургского университета допустить не мог.
Швейцер направил комитету письмо, где заявлял, что если бы комитет следовал завету Иисуса «кто не против нас, тот с нами», то он не имел бы права отказать даже магометанину, который предложил бы свои услуги для облегчения страданий африканцев.
Надо сказать, что в своих отношениях с миссией Швейцер проявил не только твердость, но также и мудрость, практическую сметку, которой были теперь отмечены все его действия на пути осуществления донкихотского замысла. Как и составление списка необходимых предметов, все практические дела следовало отныне осуществлять с практицизмом, и это соответствовало духу самоотдачи, духу служения, который им двигал. И если цивилизованное общество в своем организационном энтузиазме препятствует облегчению страданий самых угнетенных из его членов, он проявит здравый смысл и практицизм, постарается быть не только умнее, но и хитрее общества и его организаций. Швейцер отказался прийти на заседание комитета. Дело не только в том, рассуждал он, что глупо и унизительно отвечать на вопросы о том, как ты веришь и во что ты веришь: один человек ни при каких условиях не имеет права спрашивать об этом у другого. Швейцер не пошел на заседание комитета еще и потому, что это было опасно для дела. Он знал, что совсем недавно миссия отказала священнику, научные взгляды которого не позволяли ему ответить утвердительно на вопрос о том, признает ли он апостола Иоанна автором четвертого Евангелия. Ответы Швейцера содержались в его уже изданных книжках, и это была ересь пострашнее сомнений в авторстве апостола Иоанна.
Итак, Швейцер не пошел на заседание комитета. Но зато он предложил навестить лично каждого из членов комитета, чтобы они в личной беседе могли убедиться, представляет ли он столь ужасную опасность для душ африканцев и для репутации миссионерского общества. Они согласились, и он убил на эти визиты несколько своих ценных вечеров. Но это был гениальный ход. Они признались ему, что опасаются, во-первых, чтобы он не совратил там с истинного пути отцов-миссионеров, а во-вторых, чтобы он не начал там читать проповеди. Он заверил их, что он будет там врачом, и только врачом, и что он будет нем, как рыба, точнее, как карп, (muet comme une carpe). Образ молчаливого карпа их окончательно успокоил, и со многими из них он расстался в самых сердечных отношениях. Вывеска миссии делала его в дальнейшем, по существу, совершенно независимым.
Теперь он мог спокойно осваивать тропическую медицину и делать закупки для Африки. Он понимал, что все эти тревоги, мелкие хлопоты, организационные хитрости — все это уже начало, а может, и продолжение избранного им тяжкого пути практического служения. И он решил относиться ко всему этому с серьезностью, приправленной, впрочем, изрядной долей эльзасского юмора.
Когда он вернулся из Парижа, они с Еленой поженились. Она давно выбрала свою судьбу. Она сама полна была стремления отдать себя служению людям. Может, ее самоотречение было еще большим, чем его: она была женщина, и она отрекалась от себя не только во имя дела, но и во имя мужчины, так, во всяком случае, она представляла себе идеал немецкой женщины. Через сорок лет, на ее похоронах, цюрихский пастор сказал о ней: «Она обручилась не только с человеком, Альбертом Швейцером, она обручилась также с работой, к которой побуждало его призвание».
Она еще до замужества много помогала ему в его литературной работе. И сейчас, сразу же после женитьбы, они уехали в Гюнсбах работать над новым изданием его труда о поисках «исторического Иисуса». Издательство Мора собиралось выпустить второе издание книги, а Швейцеру очень хотелось переработать и, главное, дополнить ее. Со времени выхода в свет первого издания появились интересные работы, оспаривавшие существование «исторического Иисуса», и Швейцер с увлечением погрузился в этот новый материал. Он доказывал теперь, как, в сущности, нетрудно утверждать, что Иисус никогда не существовал вообще, — свидетельств о нем мало, да и то некоторые из них явные интерполяции христианских переписчиков. Однако это, по Швейцеру, еще ничего не дает само по себе. По мнению Швейцера, доказать существование Иисуса все-таки в тысячу раз легче, чем дать убедительное доказательство того, что он не существовал...
...Начиная примерно с 1910 года, когда эта книга Швейцера впервые вышла за границей (в Англии), теологи не переставали спорить о ней. Мы не будем вдаваться в подробный ее разбор из опасения, что он будет и скучен и сложен. Один из биографов Швейцера писал об этой книге: «Как ни увлекательно здесь швейцеровское описание духовного исторического процесса, она вряд ли пригодна для широкого чтения и для неосведомленного читателя; во всяком случае, не второе издание книги, которое удлинило ее от 418 до 659 страниц».
Осень и начало зимы прошли у Швейцера в напряженной работе над «Бахом» и в сборах. В феврале он закончил свою диссертацию на звание доктора медицины и получил диплом.
Он справился с первой трудной задачей. Гуманитарий по склонности и роду деятельности — философ, музыковед и музыкант, — он стал в тридцать восемь лет врачом и мог повторить теперь с полным правом благородную клятву древности, клятву Гиппократа:
«И пока я не нарушу эту Клятву, пусть позволит она мне радоваться жизни, практикуя свое Искусство, уважаемое всеми народами во все времена! ...С чистой совестью и со святостью буду я проводить свою жизнь и практиковать свое Искусство».
Весной он был снова в Париже. Он получил разрешение практиковать на французской территории с немецким дипломом. Путь в Африку был открыт.
Он собрался уезжать в беспокойное время. В доме его парижских знакомых о войне говорили как о чем-то решенном.
Швейцер видел, что в массе ни французы, ни немцы не питают ненависти друг к другу. Сам он всю жизнь стремился к сближению этих народов. Да, он видел, конечно, как ловко политиканы оперируют формулами, лишенными и намека на мораль, — вроде пресловутой «реальной политики». Неужели же они угробят сотни миллионов из-за какой-нибудь десятимиллионной прибыли? Неужели они угробят сотни тысяч жизней?..
Ему трудно было поверить в хрупкость буржуазной цивилизации. И все же он предвидел возможность войны. Как человек, одержимый идеей служения, он должен был думать о тех, кто теперь зависит от его уменья, от его возможностей, от его практицизма. С 1911 года немецким служащим перестали выдавать заработную плату золотом. Золото изымали из обращения. Швейцер считал, что страждущие жители Габона не должны расплачиваться за безумства европейцев, если они все-таки начнут войну. Он решил вывезти с собой часть средств в виде золота, что было, конечно, запрещено. Елена была против этого риска. Он настоял на своем и зашил золото в подкладку пальто. Его духовное служение начинало предъявлять к нему много самых неожиданных и непривычных требований. Он должен был вынести и это.
Семьдесят мест багажа были заранее отправлены в Бордо товарным поездом. В воскресенье супруги еще были в Париже, где слушали старый добрый орган в церкви св. Сульпиция. За органом сидел сам Видор.
В поезде Швейцер еще читал корректуру нового издания книги об Иисусе. Один из теологов говорил о швейцеровском Иисусе, что он уместен как раз своей неуместностью, то есть видимым безумием своих поступков, их донкихотской неразумностью, непостижимостью их цели. Именно такая цель смогла привлечь здорового рационалиста и отчаянного эльзасского Дон-Кихота.
Путь их лежал через родные Вогезские горы.
Последнее прощание. Последние разговоры с родными и близкими. Последняя прогулка с матерью. Может, она пыталась отговорить его, а он ответил: «Кто Матерь Моя?» Может, они просто молчали, потому что характеры у них были похожие, в Шиллингеров. Мы никогда не узнаем этого, потому что Доктора уже нет на свете, а нежно любимая его мать не дождалась возвращения сына из первого странствования на Черный континент.
«В страстную пятницу церковный колокол на колокольне моей родной эльзасской деревушки Гюнсбах, в Вогезах, едва кончил звонить к вечерней службе, когда поезд наш показался из-за кромки леса и путешествие в Африку началось. Мы махали с площадки последнего вагона и в последний раз увидели шпиль на церковной башенке, маячившей среди деревьев. Когда же мы увидим все это снова?..»
Так начинает Швейцер главу своей новой книги — книги об Африке. И нам тоже пора начать новую главу в истории этой необычной жизни.
Глава 9
Пароход шел в Африку. Доктор Швейцер и его жена плыли навстречу неизвестности. Одно они знали наверняка — что легко им не будет. На борту парохода было много белых. Все они уже бывали в Африке, теперь возвращались туда, надо сказать, без особого энтузиазма. Конечно же, доктор Швейцер и Елена не могли удержаться от расспросов: как там, что там?
Лейтенант ругал африканцев-магометан. Он считал, что именно они враждебнее всего к прогрессу. Колониальный доктор рассказывал своему эльзасскому коллеге о положении тропической медицины. Доктор Швейцер слушал, повторяя про себя как некий абстрактный парадокс фразу из учебника тропической медицины: «Там, где солнце печет жарко, надо особенно опасаться простуды». Когда Швейцер любовался берегами, стоя у борта, к нему подошел служащий какой-то крупной фирмы, африканский старожил.
— Даже когда не жарко, — сказал он, — смотрите на солнце, как на злейшего врага — в зените оно или у горизонта, облачное небо или чистое.
В Дакаре была стоянка. Швейцер впервые сошел на африканский берег. Город располагался по холмам, и доктор с ужасом увидел, как погонщики избивают мулов на подъеме в гору.
— Ха, если вы не выносите, когда при вас избивают животных, лучше не ездите в Африку! — сказал лейтенант. — Здесь вы не таких ужасов насмотритесь.
Во время обеда в кают-компании Швейцер поймал себя на том, что внимательно изучает пассажиров.
«Всем этим людям уже приходилось работать в Африке, — думал он, — но с какой же целью они приезжали? Каковы их идеалы? Сейчас они кажутся все такими приятными и приветливыми, но какими они бывают там, на своем месте, на службе? Ощущают ли они ответственность? Через несколько дней три сотни пассажиров, вместе отплывших из Бордо, сойдут на африканский берег... Если бы записать все, что за эти годы совершит каждый из плывущих сейчас на корабле, что за книга получилась бы! Но не будет ли в этой книге страниц, которые нам захочется перевернуть поскорее?»
О чем это размышление? О собственном долге и о долге европейца вообще? О долге перед угнетенным и страдающим континентом? В словах этих звучит мотив мучительной неуверенности в себе, потому что задача, которая предстояла ему, была непривычной: активное действие в незнакомой стране, в контакте с незнакомыми людьми. Он говорил, что знает себя, что уверен в себе. Но все ли он знает о себе, все ли «углы своего характера» удалось ему сгладить? Забегая вперед (ведь и приведенные выше размышления были отредактированы им позднее), можно сказать, что опасения были не совсем напрасны.
Швейцер ощущал на плечах тяжкое бремя долга. Он часто говорил в это время о долге просвещенного человека в джунглях, об искуплении того, что было совершено в отношении Африки «цивилизованными» державами. Но его долг белого — это не киплинговское «бремя», что очень точно подметил в своей книге «Понимание Швейцера» Джордж Маршалл:
«Швейцер ехал в Африку не для того, чтобы нести бремя белого, а для того, чтобы отречься от колониализма, воспеваемого Киплингом. Он был, наверно, одним из первых великих антиколониалистов».
...Он стоит у борта, смотрит на проплывающие мимо зеленые берега — Берег Слоновой Кости, Золотой Берег, Берег Рабства — и думает при этом:
«Если бы кромка леса на горизонте могла рассказать нам обо всех жестокостях, свидетелем которых она была! Здесь вставали на стоянку работорговцы, здесь они грузили свой „живой товар“ на суда для доставки в Америку».
Старожил, работник торговой фирмы, говорит ему:
— Ведь и сегодня... перевешивают ли блага, приносимые туземцам, все зло, которое сопровождает эти блага?
Итак, этот человек, которого позднее называли «приемным сыном Африки» и ее героем, впервые ступил на землю Габона. Доктор и Елена оказались в Кейп-Лопесе (Мыс Лопеса). В самом конце XVI века католические миссионеры-португальцы, среди которых был и Эдуард Лопес, высадились здесь, на габонском побережье. Португальцам нужны были рабы для их «новых индийских колоний». Из Кейп-Лопеса отправлялись корабли с «живым товаром», и берега эти оглашались воплями осужденных. Доктор Швейцер читал записки дю Шайю, который еще в середине прошлого века застал здесь португальские бараки — «баракун», где держали рабов, скованных цепью по шесть человек. Дю Шайю рассказывал и о меновой стоимости человека — женщины, мужчины, ребенка... В 1820 году английские и французские власти запретили работорговлю на западном побережье Африки; тогда здесь и была создана морская база Либревиль («Город свободы») — нынешняя столица маленького Габона с полумиллионным населением, одной из четырех республик, возникших сейчас на месте бывшей Французской Экваториальной Африки. Португальские миссионеры хотели нести этим непонятным для них народам неведомых стран слово божие. Результаты подобного экспорта, даже производимого с добрыми намерениями, как часто бывает, оказались плачевными. Вослед миссионерам европейские торговцы и воины завезли сюда алкоголь, табак, венерические заболевания, туберкулез, грипп, оспу и десятки других губительных для африканца недугов. Они вывозили отсюда габонцев — в рабство...
Пришельцы долго держались побережья, не решаясь уходить в глубь континента. Только в 1862 году французский офицер Сервиль снарядил экспедицию по Огове и обнаружил, что река расходится на множество рукавов общей протяженностью больше тысячи километров. Вероятно, Сервиль и был первым европейцем в Ламбарене. Сейчас по пути французского офицера отправлялся доктор-эльзасец, душу которого терзали воспоминания о несправедливостях, совершенных европейцами по отношению к жителям этой страны.
От Кейп-Лопеса доктор и Елена плыли вверх по могучей реке Огове на пароходике «Алемб», и живое чувство природы, отличавшее Швейцера с самых ранних лет, пробудилось и возликовало при виде этой первозданности, так импонировавшей его извечному стремлению к изначальному, фундаментальному, первоосновному — будь то в ландшафте, в искусстве, в мысли:
«Река и лес... Кто смог бы описать впечатление, которое они производят? Нам казалось, что это сон! Доисторические пейзажи, которые в любом другом месте показались бы творением фантазии, окружали нас со всех сторон. Невозможно было сказать, где кончается река и начинается лес, потому что мощное переплетение корней, опутанное какими-то яркими вьющимися растениями, свисало прямо в воду».
Они видят купы пальмовых деревьев, какие-то огромные, растопыренные веером листья, гниющие великанские стволы. Вода, вода... За каждым поворотом то новый приток, то рукав изобильной Огове. Да это же не река! Это целая система рукавов, а три или четыре из них не уступают Рейну по величине и раздолью. Непостижимо, как находит здесь путь рулевой!
Вот маленькая негритянская деревушка на пути. На берегу сложены бревна: главная и, наверно, единственная отрасль габонской промышленности — лесная. Учетчик-африканец считает бревна, ставя на бумаге крестики и палочки. Разыгрывается бытовая сценка, которая больше говорит наблюдательному доктору, чем целый сборник статей о прогрессе в джунглях:
«Капитан бранит старосту деревни за то, что бревна не были приготовлены в срок. Староста оправдывается с самыми патетическими жестами и возгласами. Наконец они приходят к соглашению, что за работу капитан уплатит не деньгами, а вином: вождь убежден, что белым спиртное продают дешевле, чем неграм, и он, таким образом, сможет выиграть на этой сделке...»
Доктор и его жена уже увидели сегодня в действии многих из своих приятных попутчиков-европейцев. Размышления доктора об идеалах были не беспочвенны.
«Путешествие продолжается. На берегах развалины заброшенных хижин. „Когда я приехал сюда пятнадцать лет тому назад, — сказал мне торговец, стоявший рядом, — в этих местах были процветающие деревни“. — „Почему же они исчезли?“ — спросил я. Он пожал плечами и сказал тихо: „Алкоголь“.
И еще чуть дальше, то есть чуть выше по реке, продолжение этого же разговора:
«Если бы мы пристали здесь днем, — сказал мне торговец, — все пассажиры-негры... сошли бы на берег и стали покупать спиртное. Большая часть денег, которые приносит этому краю лесоторговля, тратится на спиртные напитки».
Ощущение вины растет по мере продвижения в глубь Африки. И если Швейцер даже и не понял в дальнейшем каких-либо сложнейших проблем современной Африки (а кто в Европе может похвастать, что понял их во всей сложности?), то это чувство огромного сострадания к угнетенным и обобранным людям Черного континента, это желание помочь им он пронес через все полстолетие своей африканской деятельности.
Путешествие по Огове продолжается, но изобильный, цветущий край производит на чуткого путешественника все более тревожное и гнетущее впечатление, которое он очень выразительно передает в своих записках:
«Так к возвышающим душу впечатлениям здешней природы начинают примешиваться страх и ощущение горя; с наступлением первых наших вечерних сумерек на Огове сгущается тень страданий Африки. Сквозь сумерки плывут монотонные, как звон колокола, мелодичные выкрики: „Ставь один!“, „Ставь крест!“ — и я сильней, чем когда бы то ни было, ощущаю, что пользу в этой стране может принести человек, который никогда не поддастся отчаянью».
Однако все сомнения и смутные предчувствия отступают на задний план, как только они прибывают в деревню Ламбарене. Здесь их встречают молодые учителя миссии. У них хорошие лица, умные и одухотворенные. «Очаровательные юные лица!» — восклицает Швейцер. Учителя приплыли в лодках. Лодки эти неустойчивы, но гребцы умелы, а до миссии не так далеко.
В Ламбарене супругов ждет торжественная встреча. В домике с верандой для них приготовлено жилье. Швейцер выходит на веранду: «Вид потрясающий: под нами поток, здесь и там переходящий в озерцо, а на горизонте синеет гряда холмов».
Он ведь стремился к этому всю жизнь сознательно и неосознанно, к изначальной красоте творения, к не расчерченной дорожками чащобе леса, к могучей стихии воды, к простоте жизни на земле. Он и сам из маленького Гюнсбаха, из страны виноградников и трудолюбивых крестьян. Нет, не случайно он попал в это Ламбарене, приютившееся «между водой и девственным лесом»! (Он так и назвал свою первую книжку об Африке.)
Вечером чествовали нового доктора и его жену. Под неумолчный стрекот кузнечиков маленькие чернокожие школьники спели в честь супругов гимн. За ужином миссионеры много рассказывали о здешней жизни. Они старались развеселить его, как могли, ибо первое разочарование, которое ждало его, было не из малых: обещанный дом для клиники построить не удалось, потому что совсем не было рабочей силы. Миссия не могла платить много, а тех немногочисленных (и это было для доктора первым довольно существенным открытием) рабочих, которых здесь можно было добыть, забирала лесопромышленность, где заработки были выше, чем в миссии. Итак, помещения нет, но об этом завтра, а пока они развлекали его рассказами о здешних местах, анекдотами из миссионерской жизни, нехитрыми шутками.
Зашел разговор о христианской религии, которой приходилось здесь уживаться с древней языческой магией и многобожием. Из этого разговора доктор Швейцер понял, что догматические вопросы, так занимавшие Парижскую миссию, здесь вообще не встают на повестку дня.
В районе было сейчас две сотни белых и неизвестно сколько африканцев — десятка два племен, говорящих на разных языках и диалектах. Больше всего галоа — тысяч восемьдесят. Но из глубины материка, гонимые голодом, выходят фанги, они же пахуаны. Еще совсем недавно, до прихода белых, это были каннибалы, пожиравшие галоа.
— Теперь процесс этот как будто приостановился, — сказал с надеждой молодой учитель.
Доктора интересовали африканцы. Каковы они? Пастор говорил о них снисходительно и нежно, как о детях. Как, впрочем, вообще пожилые пасторы привыкают говорить о своей неразумной пастве. Что с них взять? Настоящие дети. Дети природы. Да, они не привыкли трудиться постоянно, но ведь так они работали тысячелетиями. Таковы условия. Многоженство? В миссии немало споров об этом. Доктор убедился сам, что многоженство здесь только разумно. Фетиши, магия? Но ведь они так беззащитны перед природой, а колдуны так страшны и всемогущи. Любовь? Но ведь у них не было своих Тристана и Изольды. У них своя традиция, освященная тысячелетиями. А вообще-то доктор уверен, что можно понять душу другого человека до конца?
Доктор с едва заметной усмешкой в глазах ответил, что он намерен врачевать тела, а не души. Тогда они вспомнили о каких-то предупреждениях миссии по поводу его недогматической теологии. Впрочем, в том, что говорил сейчас пастор, тоже было немного от догматического христианства.
Все вдруг встали и заторопились, потому что доктор с супругой действительно очень устали с дороги. Им надо отдохнуть, а уж утром...
Доктор с женой ушли в свое новое жилище. Надвигалась габонская ночь. Тень паука металась по стене. Какой-то стон послышался из чащи. Ночь рождала страхи, подрывала решимость.
Но если в ту первую ночь на непривычном месте, под шорохи и таинственные вскрики джунглей, под всплески то ли диковинных рыб, то ли крокодилов, то ли гиппопотамов на реке ему еще думалось о трудностях и странностях этого мира, то с утра у него были тысячи забот... И так пятьдесят два года, включая 1913-й — год первый от основания Ламбарене.
«На следующее утро в шесть часов зазвонил колокол; вскоре стало слышно, как дети поют гимн в классе; и мы стали готовиться к началу работы на новом месте».
Итак, он «начинал с нуля»; и впоследствии биографы немало потрудились, подбирая сравнения для того, что совершил в одиночку или почти в одиночку этот человек. Один говорил, что это было все равно как переплыть Атлантический океан в латах; другой сравнивал его труд с бесконечным трудом Сизифа; третий говорил, что ему понадобились при этом изобретательность Робинзона Крузо, отвага и организационные способности штабного офицера, бдительность полярного исследователя, который ищет предмет, затерянный в полярной пустыне.
Можно умножить число этих сравнений и все-таки не дать представления об огромности, будничности и необычности того, что он делал. Он просто остался без помещения и едва начал распаковывать вещи, как ему объявили, что прибыл первый больной. За ним второй, третий... И тогда Швейцер начал прием. Здесь же, во дворе. Палило солнце... Духота изнуряла... Он не знал еще ни страны, ни климата, ни пациентов, ни даже своих возможностей. А больные все прибывали и прибывали в своих пирогах по реке, сверху и снизу, а также из лесу, по невидимым тропам. Одни ковыляли сами, других несли родные.
К вечеру он едва держался на ногах от усталости, но все же отметил с удовлетворением, что место он выбрал удачно: больные добираются сюда по реке. Кроме того, в этих местах еще живы рассказы об американском докторе Нассау и о заезжем хирурге-французе; здесь доверяют белому врачу. Он должен закрепить и развить этот первый успех.
Он наказал строго-настрого, чтобы приводили только тяжелобольных, пока он не распакует все инструменты и все лекарства. И все-таки они тянулись к нему без разбора — всякие больные, все больные. Плыли издалека, за сто, за двести и триста километров по реке, полуголодные, осатаневшие от боли. Если бы он не приехал сюда весной, «в сезон дождей» 1913 года, некому было бы облегчить их боль, как некому было утолять ее «в сезон дождей» 1912 года и еще в течение многих-многих лет и столетий. Он помнил об этом, изнемогая от жары и усталости. И только в этом было для него утешение, потому что во всем остальном ему приходилось туго. Ливни часто загоняли его на веранду. Пускать пациентов в жилой дом он боялся: так оставались хоть какие-то шансы избежать инфекции. Потом он решился перейти в старый, дырявый птичник, где некогда держал своих кур уехавший миссионер.
Здесь страшная теснота. Швейцер не отваживается работать без шлема, потому что крыша дырявая, а он уже наслушался рассказов о том, как через дырочку величиной с монетку тропическое солнце ухитряется наносить свои удары. Зато ему не приходится теперь убегать под навес в бурю.