Натаниэль подошел к изрубленному стволу, в сердцевине которого обнаружилась черная гниль, и попытался подсчитать годовые кольца, пока работники отдыхают и пьют сидр. Глядя на то, как он ведет пальцем по неровному срезу ствола, шевеля губами, Тоби Корбет не смог не поддеть его:
— Это, знаете ли, называется дерево, господин Деллер.
Понимая, что над ним насмехаются, Натаниэль резко развернулся и быстрым шагом направился прочь. Томас ждал его возле рощи. Они направились к хижинам.
— Так сколько лет было этому дубу?
— Не знаю, — ответил Натаниэль.
В их с Томасом хижине он стал собирать нужное для рисования: бумагу, свежеочиненное перо, бутылочку с тушью, кисти, коробку с красками и «Книгу о художниках» ван Мандера 57, служившую ему одновременно планшетом для листов. Томас расставил на своем тюфяке баночки с какими-то снадобьями; сел и снова принялся работать пестиком. Снаружи послышался шорох. На пороге появился мальчишка, и Натаниэль почувствовал разочарование от того, что это не Сюзанна.
— В чем дело, Сэмюэл?
— Пожалуйста… — Мальчишка ловил ртом воздух, стуча себя по ребрам острыми локтями. — Там… с маленькой…
Ни о чем более не спрашивая, Томас быстро сунул в сумку несколько бутылочек и выскочил из хижины. Мальчик помчался было, держась за руку Томаса, но почти сразу выяснилось, что бежать снова он сейчас не в силах, и Томас взял его на спину.
Когда они пропали из виду, Натаниэль отправился со своими принадлежностями через пустошь, по той самой тропе через орляк и вереск, на свое любимое место для рисования.
Он смотрел на ландшафт, но не чувствовал желания рисовать его, заполняя формами пустоту чистого листа. Взамен вдохновения его охватило желание гораздо менее возвышенное. Так уже не раз бывало: если творческий порыв обманывал его ожидания, тело пыталось утешиться чувственным порывом. Хотел бы я знать, подумал он, сколько бастардов обязаны своей жизнью подобному сочетанию похоти с высочайшим стремлением творить. И бесцельно блуждая взглядом, он задумался, где сейчас может быть Сюзанна. По крайней мере он мог быть уверен, что Тоби Крокет в это время был занят делом; иной пользы от отношения Тоби к деревьям ждать было нечего.
Он положил на колени книгу и открыл коробку с красками. Сидя под узорчатым навесом березовых ветвей, он смотрел вдаль, словно через весь Суррей. Потом начал рисовать — но не простиравшийся перед ним вид, а портрет Сюзанны, насколько он мог вспомнить ее лицо. Линия щеки и очертания пухлых (даже слишком пухлых) губ дались ему легко, но глаза не выходили. Какого они были цвета? Да смотрел ли он в них по-настоящему? То ли память, то ли талант подвели его.
Он перевернул лист и принялся рисовать край пустоши, блеск извилистой реки и обреченные дубы (теперь в их рядах зияло пустое место). Некоторое время он водил кистью почти механически, но затем вдохновение все же пришло к нему. Он задышал мерно и глубоко, как во сне. Вид перед ним волшебным образом ложился на бумагу легкими мазками, словно сам собой.
На лист упали влажные крапинки. Сжав зубы, Натаниэль глянул вверх, на скопление облаков (для туч они были слишком светлыми). Да, заморосило, но едва-едва, словно над ним порхали страдающие недержанием насекомые. Натаниэль вытянул руку ладонью вверх, стараясь поймать на нее хоть одну настоящую каплю. В этой позе попрошайки его и застал Томас.
— Какие новости? — спросил Натаниэль друга.
Обычно веселое лицо Томаса было сейчас угрюмым, грозовым.
— Я должен был предупредить ее, что этого делать нельзя. Я уже видел, как дети умирали от этого.
— Господи боже мой, что случилось?
— У дочки Маргарет режутся зубки.
— Да, я знаю.
— Для малютки это болезненно, но так почти всегда и бывает. — Томас ударил себя кулаком по бедру. — Это же просто глупо! И все равно так везде делают, как ни отговаривай, как ни объясняй! — Он заметил вопрошающий взгляд Натаниэля и пояснил: — Она разрезала девочке десны.
— Это так плохо?
— Очень; сейчас у малышки жар. Я опасаюсь самого худшего.
— Но твое лекарство…
— Дети в этом возрасте еще недостаточно разумны, чтобы быть настолько легковерными.
Натаниэль не мог придумать, что сказать. Он впервые видел своего друга в таком отчаянии.
— А ты беспокоишься о своих деревьях, — осуждающе сказал Томас; но почти сразу же попросил прощения за резкие слова. Он вытащил из кармана два обкрошившихся по краям флидкейка 58 и протянул один Натаниэлю.
— Не знаю, как ты, а я всегда голоден, — сказал он.
Натаниэль взял лепешку и принялся грызть ее. Она была давнишней, и оболочки свиных внутренностей на изломе были неприглядно серы. Но оба съели все до крошки — им была в радость любая еда.
Натаниэль краем глаза наблюдал за своим молодым другом; Томас же смотрел на пустошь. Ветер ерошил его прямые темные волосы, но он даже не пытался пригладить их. В этом юноше не было тщеславия. Впрочем, Натаниэль в первый же день их знакомства понял, в чем его страсть. Их взаимопонимание коренилось в сходстве надежд на будущее. Преданный своему идеалу — миру без классов и собственности — Томас мог бы быть весьма тягостным товарищем. Но надежда на близкое счастливое будущее придавала легкость общению с ним. Натаниэль ничего не знал о каких-либо иных его желаниях, возможно, более низменных или более плотских. Казалось, страсти чужды Томасу или, точнее, их затмевают в его душе преданность общине и вера в людей.
— А скажи, за картины хорошо платят?
Вопрос застал Натаниэля врасплох. Наконец он ответил:
— Можно выручать хорошие деньги, если готов поступиться искусством ради лести. — Натаниэль не стал говорить, что Николас Кейзер порой запрашивал по пятьдесят гульденов с каждой фигуры на групповом портрете. — Но меня богатство не прельщает. Я хочу стать ученым живописцем, назовем это pictordoctus. Хочу принести людям настоящее искусство.
— А-а.
Натаниэль пустился в описание своих методов (хотя об этом Томас не спрашивал): что где бы он ни был, он всегда зарисовывает то, что видит; что всегда носит при себе бумагу, планшет и карандаш, чтобы делать наброски видов, а позже отрисовывает их пером и кистью.
— Если всю жизнь просидеть дома, не научишься видеть то, что вокруг тебя. Всегда наблюдать. Помнить Аристотеля. Искусство любит случайности, а случайность любит искусство.
— Ты рисуешь все подряд, все что угодно?
— Все то, на чем останавливается мой глаз. И до тех пор, пока это творение божье существует.
— Что, это может быть даже муха?
— В Голландии есть художники, которые сделали свое состояние на мухах. А также улитках, мотыльках и цветках.
— Мухи и улитки — не очень-то возвышенный предмет.
— Но они, как и мы, созданы Господом Богом, Томас. Но дело не в них. Пойми, на картине нельзя запечатлеть то, что невозможно увидеть или ощутить иначе. Настоящему художнику должно постоянно подвергать свои чувства испытаниям и пренебрегать, когда нужно, чужими взглядами и мнениями.
— А как же херувимы и эта твоя прекрасная Венера?
— А они — не мои.
Томас призадумался, вычищая ногтем застрявшие между зубов крошки. Похоже, он понял, что хотел сказать Натаниэль:
— Тогда что есть твой предмет в живописи?
— Мой учитель, голландец, — Натаниэль обвел рукой изнемогающую от зноя пустошь, людей, упорно трудящихся среди пыли, — уговаривал меня отречься от всего этого. Он говорил мне так: «Оставь этот мир и этих твоих людей, мой мальчик. Поезжай в Рим».
Глаза Томаса вспыхнули, и он уставился на Натаниэля. На миг он забыл даже о папистах и Антихристе.
— Ты правда мог уехать в Рим?
— Да, но зачем? Чтобы освоить ненатуральную манерность? Чтобы рисовать мифологических блудниц и героев? Нет, Томас, свой храм я заложу именно здесь. — Он повел рукой вокруг себя. Белозубые чумазые ребятишки в одних рубашонках замахали им в ответ с равнины, от хижин. Оттуда тянуло запахами дыма, навоза и спекшегося песка. Мимо рубщиков вспышкой промелькнул зеленый дятел. — Я хочу искусством сохранить вот этот мир, — сказал Натаниэль. — Запечатлеть его на холсте и тем спасти от исчезновения в глубинах времени. Я считаю это своей святой целью.
— А меня ты можешь нарисовать?
— Тебя?
Томас залился краской, как школьник:
— Конечно, это суетное тщеславие…
— Я буду рад сделать твой портрет.
— Правда? Может, мне лучше переодеться?
— Дай мне нарисовать тебя таким, какой ты есть. Каким тебя видит Бог.
Томас поглядел на небо:
— Надеюсь, Он простит меня за это.
— Это не грех.
Натаниэль положил на песок неоконченный пейзаж и придавил лист камешками, чтобы его не унесло ветром. Доставая чистый лист, он почувствовал желание работать, желание творить. Томас был для него настоящим, а вот те деревья, похоже, лишь символами чего-то неопределенного. Первый штрих лег на бумагу.
— Что мне надо делать?
— Сидеть спокойно. Ничего не делай. Или делай что хочешь.
— А читать можно? — Из оттопыренного кармана передника Томас вытащил небольшой молитвенник в черном кожаном переплете. Натаниэль впервые видел эту книгу и подумал, что, видимо, удостоен доверия присутствовать при личной молитве друга.
— Только сядь, пожалуйста, вот здесь, у этого дерева.
— А это-то зачем?
Это был еще один дуб. Он долго укреплялся и рос здесь, в этой песчаной почве, но так и не достиг величия своих родичей с равнины.
— Твой портрет удастся намного лучше, если задний план будет именно таким, — настаивал Натаниэль.
Томас сморщил нос, глядя на дерево, и шутливо провозгласил:
— Вот она, Новая Республика, юная и голодная! — Усевшись под дубом, он вытянул ноги и снял потрепанную соломенную шляпу.
— Нет-нет, оставь ее, — сказал Натаниэль.
— Что, ты будешь рисовать меня с этим коровьим завтраком на голове?
— Оставь, пожалуйста, так будет лучше.
Перед тем, как приступить к рисованию, Натаниэль по устоявшейся привычке некоторое время потирал щеку. Потом углем набросал абрис лица друга и листву на заднем плане. Когда основные контуры рисунка были готовы, он взялся за перо и бутылочку с тушью. Мало-помалу Томас начал ерзать. То привставал, чтобы убедиться, что не сидит на муравейнике; то дул на страницы молитвенника, сгоняя с них песок или какого-нибудь благочестивого комара.
— Расскажи мне о своем учителе, — попросил Натаниэль с отменным спокойствием и скрытой целью, тоном хирурга возле постели больного. — Только не двигай руками.
— О моем учителе? — Томас надул щеки, подбирая слова. — Он ушел добровольцем в Армию Нового Порядка. Врачей и хирургов там не хватало — почти всех завербовали сторонники короля.
— И ты отправился вместе с ним?
— Да.
— А отец отпустил тебя?
— К тому времени он уже умер.
— Мой отец тоже уже мертв. — Поглощенный наложением теней на лицо Натаниэль не смотрел на Томаса. — Скажи, он был хорошим человеком?
— Кто, мой отец?
— Аптекарь, твой учитель.
— Ну, он искренне верил в силу всех своих снадобий. Так ему было легче назначать их.
В голосе Томаса второй раз за сегодня зазвучали угрюмые нотки. Натаниэль с тревогой подумал, что если он и дальше будет касаться этой раны, то вскоре уже не сможет рисовать.
— А сам ты в сражениях участвовал? — перевел он разговор.
— Нет, за все время я ни разу не выстрелил. Учитель вскоре разбился насмерть, упав с лошади. Я занял его место и продолжал его работу. Моим делом на войне стало выискивать пули в чужих внутренностях и штопать раны. Об этом он тоже говорил с горечью.
— А потом ты приехал сюда?
— Куда же еще мне было ехать? О диггерах я слышал еще в Лэмбете. Уже тогда я думал, что из парламента ничего хорошего не выйдет.
— Почему ты так решил?
— Потому что врачи-галенисты 59 сохранили всю свою власть и богатство. Они изо всех сил противятся каким бы то ни было нововведениям, особенно тем, что могут уменьшить их доходы. Девять человек из десяти мучаются и страдают от болезней, но их страданиями пренебрегают, потому что им нечем платить. А ведь можно было поделить достояние Англии между всеми, и тогда у людей была бы достойная во всем жизнь.
Натаниэль пожалел, что своим вопросом вызвал у Томаса гнев — черты молодого аптекаря исказились, на лице обозначились будущие морщины.
— Но здесь у нас все иначе, ведь так? Я знаю, ты не принимаешь добрых слов в свой адрес, считая их лестью, но я искренне восхищаюсь тем, как преданно ты, Томас, заботишься о здоровье живущих в общине.
— Они — мои братья и сестры во Христе. Игольное ушко не станет для них серьезным препятствием 60. Здесь, — широким жестом он указал на пустошь, — царит естественная простота. Принцам стоило бы поучиться у нас этому. И проповедникам тоже.
— Аминь.
— Христос учил, что бедность — это высочайшая из добродетелей, но люди давно забыли об этом.
Натаниэль кивнул. А про себя подумал, что любой из братьев, разбогатев, станет вести себя точно так же, как те, кого Томас презирал.
Воцарилась тишина, нарушаемая лишь шорохом пера по бумаге. Она длилась долго. Томас смотрел в книгу, но перелистывал страницы быстрее, чем успевал бы читать. И оба сделали вид, будто не слышали падения наземь второго дуба, каждый по собственным причинам.
Настала очередь Томаса спрашивать:
— Что привело тебя к нам?
Натаниэль прервал рисование и снял с острия пера волосок.
— Любопытство, — ответил он. — И, наверное, гнев.
— Против всеобщей несправедливости?
— Против презрения к живописи. И из-за коллекции картин, принадлежавших казненному королю…
— Из-за чего?
— Томас, я видел эти картины. Однажды мне довелось побывать в Уайтхолле, я сопровождал одного оценщика. Так называют того, кто назначает цену на товары и занимается их продажей.
— И ты для этого приходил туда?
Натаниэль понимал недоверие друга. Он еще ни разу не рассказывал ему о случайном знакомстве с торговцем-посредником, который устанавливал стоимость бесценных произведений искусства и всегда ошибался.
— Этого оценщика звали Джийк.
— Джийк?
— Я познакомился с ним в таверне и прижал к стенке. Ну и заплатил за его портер и пирог с ягненком.
— Ох, пожалей. — Томас шутливо похлопал себя по животу.
— В обмен он взял меня с собой, когда отправился на осмотр картин, предназначенных к продаже.
У Валентайна Джийка было своеобразное мнение о предстоящем аукционе: с восхитительным пренебрежением к здравому смыслу он вообразил, будто покойный король при жизни состязался с Бекингэмом («наложником его отца») в том, у кого богаче коллекция искусств, а теперь лорд Арундел проматывает то, что могло бы стать достоянием всей страны. Джийк тыкал пальцем в шедевры, словно это были кустарные изделия, а Натаниэль смотрел на все это, пряча свои чувства за неопределенной полуулыбкой.
— Нельзя считать искусство хорошим, — вещал оценщик, — если то, что изображено на картине, — просто чудовищно, — непрерывно морщил бескровный нос, словно галерея полнилась зловонием. — Только посмотрите на всех этих сводников и блудниц.
Натаниэль слушал Джийка вполуха, не переставая восхищаться собранными здесь полотнами, право на которые король-тиран потерял вместе с головой. Работы Ван Дейка, грандиозные холсты Рубенса (в том числе аллегория Мира с леопардами, херувимами и брызжущим из сосков молоком), сумрачные картины Тициана (в том числе Аполлон, сдирающий кожу с яркоглазого Марсия 61); и множество портретов чванливых особ королевской крови.
— Хотите знать, господин Деллер, где Карл Стюарт приобрел вкус ко всей этой распутной роскоши? — с гримасой отвращения спрашивал Джийк. — Я могу вам сказать. В Испании. В этом рассаднике папизма.
Натаниэль с трепетом откинул завесу с очередной картины — женщина в мехах. Он чувствовал себя молодым супругом, снимающим свадебный покров с новобрачной. Как притягательны были ее огромные глаза! Полунагота, возвышенная одеянием до целомудрия!
— Взгляните вот сюда: это подарок кардинала, племянника самого Папы. Сколько же тут никчемных вещиц — и все, чтобы придать Риму лишний вес!..
Рассказ Натаниэля занял не очень много времени; набросок тоже, хоть он и вышел не слишком удачным. Натаниэль решил подправить его цветом, и он поднял из травы коробку с красками. Едва он открыл ее, Томас восхищенно ахнул.
— Это учитель подарил мне на прощание, — сказал Натаниэль.
— Это что, настоящая слоновая кость?
Натаниэль кивнул.
— Вещь, должно быть, ценная.
— Для меня — очень.
— А что ты сейчас будешь делать?
— Хочу добавить цвета. — Натаниэль пристально рассматривал рисунок, покусывая нижнюю губу.
— Вообще-то мне надо идти обратно, — сказал Томас. — Можно посмотреть, если ты закончил?
Портрет Натаниэлю не удался. В нем не было души.
— Этот эскиз послужит мне основой для дальнейшей работы, — ответил Натаниэль. — У тебя хватит терпения подождать еще денек? Завтра к вечеру ты будешь существовать уже в цвете.
— Да ведь я и без того существую. — К Томасу вернулось доброе расположение духа. Он поднялся, потянулся, размял ноги и с лукавой улыбкой попытался украдкой глянуть на рисунок, но Натаниэль перевернул лист. — Что ж, хорошо, doctorpictorus62. Придется, видно, запастись терпением.
— Здесь терпения полно, целая пустошь.
— Не слишком удачный каламбур.
— Ты идешь к Маргарет?
— Я должен навестить малышку. — Он отвесил Натаниэлю поклон, шутливо-напыщенный и в то же время серьезный. — Благодарю за то, что подарил мне бессмертие в веках.
— Томас…
Все еще дурачась, молодой человек развернулся на каблуках:
— Милорд?..
— Будет ли все это идти так же и дальше? — Задавая этот вопрос, Натаниэль чувствовал отвращение к самому себе, но продолжал: — Вот республика, которой служишь ты, — она воплощает твои чаяния? Она и твои идеалы — это одно и то же?
Томас сурово сдвинул брови: мол, как можно сомневаться в этом?
— Возможно, она — лишь мечта, — Натаниэль.
— И эта мечта сможет воплотиться, если достаточно много людей разделят ее и будут мечтать вместе с нами. — Томас поправил соломенную шляпу и зашагал вниз по склону; весь воплощение веселья.
— Значит, ты надеешься на нее? — бросил Натаниэль ему вслед.
— Надежда — это когда есть за что бороться, — донесся ответ Томаса.
Оставшись без натурщика, Натаниэль некоторое время бездумно смотрел на заросли папоротников. Его привел в чувство резкий зуд от комариного укуса на лбу. Он еще раз всмотрелся в портрет, а потом заменил его на книге неоконченным пейзажем.
Два из пяти дубов, изображенных на нем, более не существовали. Погибла ли истина жизни вместе с ними? Деревья ушли из мира, но остались жить на бумаге. Что это — правда или избитая метафора? Ведь изображение само по себе не живет. Более того, чем полнее картина отражает жизнь, тем мертвее она сама. Но тогда выходит, что каждый портрет — это воздвигнутый живописцем склеп. Натаниэль смотрел на людей, трудящихся на пустоши. Ничего не зная об искусстве, они трудились на этой земле во имя будущей жизни. Его же уделом были смерть и прошлое. Единство этих деревьев на рассвете, мерцание их листвы в лунном свете — все это существовало, но прошло. Но если Богу ведомо все и везде и миг Его существования бесконечен, тогда для Него творения Божий существуют вне Времени. И значит, эти дубы никогда не стояли здесь, но раз так, их нельзя было и утратить…
Разум Натаниэля не смог одолеть этого парадокса. Лишь мельком взглянув на божественность, он впал в растерянность и смятение. Это было как слишком долго смотреть на собственное отражение в зеркале: в конце концов кажется, будто видишь, как тело и душа начинают разъединяться, и поскорее отводишь глаза или трогаешь собственное лицо, чтобы удержать их от рассоединения. Тайны бытия следовало оставить мистикам и мудрецам. Он был всего лишь ремесленником, смиренным служителем прекрасного.
И он снова взялся за кисть.
Облако к тому времени уже рассеялось. Течение времени и вызванные им изменения в природе всегда были врагами художника. Стоило сделать эскиз пейзажа — а свет уже стал падать иначе, и тени сместились в сторону. Натаниэль напомнил себе о необходимости упорства и смешал на палитре нежно-зеленый цвет для листвы дубов. Потом вымыл кисть и занялся вереском, что имел цвет свежего кровоподтека. Он наносил мазок за мазком, но рука так и не находила нужного ритма. Вдохновение покинуло его. Мало-помалу его стало клонить в сон: веки все тяжелели, голова опускалась на грудь.
Но тут совсем рядом с ухом басовито прожужжал шмель. Натаниэль помотал головой, разминая затекшую шею. Чтобы не задремать снова, он подпер щеку свободной рукой и принялся возить кистью по палитре. Но сон все же одолевал его. Людские голоса, перепархивание птиц в кустах, трели жаворонка в небе — все это словно отдалялось и терялось в дымке. Наконец кисть выскользнула из пальцев Натаниэля, и он начал похрапывать.
Ему снился один из самых ненавистных его снов, в которых он продолжал рисовать, с трудом водя кистью, что стала вдруг толщиной с морковину, по невероятно грубой бумаге, на которую никак не ложилась краска. Он не мог сказать, что было предметом рисования: завитки и спирали заполняли лист, пока от белого цвета листа не оставались лишь крапинки, похожие на звезды в ночном небе. Он смутно слышал глухой стук и металлические позвякивания — лязг дьявольской машинерии; и еще слабые вскрики, будто множество людей, спящих в одной комнате, разом увидели кошмар и застонали в подушки.
Его пробудили мушкетные выстрелы. Он вспомнил, где находится, и разом понял, что происходит. Тело прижималось к земле, подчиняясь животным инстинктам. Не поднимаясь, он выполз на вершину холма.
Значит, те рассказы не были пустыми слухами. Натаниэль ошеломленно смотрел вниз. Всадники пробирались сквозь высокий вереек, поднявшись на стременах и тыча лошадей шпорами. Пехотинцы, которых было намного больше, чем верховых, уже рассыпались по всей общине. Они сгоняли вместе женщин и детей и угрожали мушкетами упрямящимся мужчинам.
Конечно, слышались и протесты диггеров, и сердитые окрики солдат; но нельзя было сказать, чтобы солдатам пришлось прибегнуть к насилию. Большинство жителей общины давно покорились судьбе, еще когда отправились через всю страну к бесплодному клочку земли на обрывистом берегу. И мужчины, и женщины, и дети — все они принесли сюда бремя своих несчастий вместе с жалкими пожитками. Между опустевшими хижинами стояли запряженные лошадьми повозки, в которые солдаты собирали топоры и косы. Тони Корбет затеял с толстым сержантом тщетный спор из-за своего топора. Натаниэль был слишком далеко, чтобы расслышать их, но он видел протестующие жесты Корбета.
Значит, мелкопоместные дворяне все-таки добились своего. Они направили армию против общины земледельцев, существование которой не отвечало их интересам. Недаром сердца солдат спокойно бились под тусклыми кирасами — перед ними не было достойного противника. Маленькая босоногая девочка оказалась слишком близко к лошадям, испугалась и заплакала. Марджери, еще крепкая семидесятилетняя старуха, упала и, скорчившись, осталась лежать в песке, словно ожидала удара сапогом.
Натаниэля охватило бессильное бешенство. Он изо всех сил постарался овладеть собой.
Сейчас самым важным было не удариться в паническое бегство. Он заставил себя мыслить ясно. Там, в хижине, оставались рисунки и ценные инструменты, которые обязательно надо было забрать. Натаниэль подумал, что его выговор и манеры на сей раз могут сослужить ему хорошую службу, когда он обратится к офицеру. Но, с другой стороны, кто-нибудь из диггеров может решить, что его подозрения подтвердились, и при первом же удобном случае обрушит на художника всю ярость — как свою, так и остальных. Взгляд Натаниэля скользил по пустоши. Она кишела солдатами — мундиров там было несравнимо больше, чем простых одежд. Томаса нигде не было видно, так же, как и родителей больной девочки. Ох, да ведь если их всех сейчас изобьют и вышвырнут отсюда, малышка почти наверняка погибнет!
Он решил все-таки сойти вниз, представиться достойным образом кому-нибудь из офицеров и, получив позволение, спокойно собрать свои вещи. Возможно, если он сумеет показать, что является джентльменом, его не оставят здесь на произвол диггеров.
Он лихорадочно собрал то, что было у него с собой: кисти, палитру, коробку с красками. Книгу он бросил в сторону, но неоконченный пейзаж и портрет Томаса, немного подумав, взял с собой. Он начал спускаться, стараясь пригибаться как можно ниже, чтобы какой-нибудь не в меру зоркий солдат не выстрелил в мелькнувшую в кустах голову. Натаниэль понимал, что взгляд, которым солдаты смотрят на этот мир, таит в себе немалую опасность для всех остальных.
На середине спуска он приостановился и вытянул шею, ища взглядом офицера с как можно более великодушным лицом.
И увидел Томаса с чем-то белым в руках.
Натаниэль присмотрелся и узнал листы с памфлетами. Томас размахивал ими перед двумя мушкетерами, словно гербовыми приказами, подтверждающими права диггеров. Слов Томаса Натаниэль не слышал, однако легко мог вообразить их: страстный призыв к братству и гимн свободе — в твердолобых головах солдат это должно было звучать призывом к бунту. Один из них выхватил из рук аптекаря памфлеты, швырнул на землю и принялся топтать. Натаниэль с болью увидел, какое замешательство появилось на лице Томаса, когда все его красноречие разбилось о направленную на него сталь и враждебные взгляды солдат. Вдруг за хижинами одна из лошадей, заржав, взвилась на дыбы, и не ожидавший этого всадник свалился наземь. Тут же из зарослей вереска выскочили три диггера с палками (Натаниэль не узнал их) и с мстительными криками набросились на упавшего солдата.
Более всего Натаниэль опасался чего-либо подобного. Разъяренные нападением солдаты схватились за мечи, несколько из них сразу кинулись на защиту своего товарища. Тем временем Томас, стоявший спиной к этой сцене, продолжал настойчиво доказывать что-то тем двум мушкетерам. Похоже, те расценили его слова как злонамеренное препятствование властям: один из них грубо, с силой оттолкнул молодого аптекаря. Томас отшатнулся назад, взмахнув руками (словно посылал проклятие), и солдаты без всяких дальнейших разговоров сбили его с ног прикладами мушкетов.
Вскрикнув, Натаниэль бросился в заросли. Шипы дрока царапали его лицо и руки. На бегу он услышал топот солдат на той стороне холма и стал ломиться сквозь кустарник еще отчаянней. Когда до выхода на открытую равнину было уже совсем немного, он остановился, перевел дыхание и лишь сейчас почувствовал сильный запах дыма и понял, что он означает.
Солдаты жгли хижины.
Надежда спасти свои вещи оставила его. Рисунки, изображавшие жизнь и труд диггеров, неотправленные письма к брату, в которых он описывал общину, — все это пропало. Свидетельств тому, как он пытался обрести новую жизнь, у него больше не было.
Натаниэль выбрался из зарослей. Судя по доносившимся с другой стороны холма звукам, стычка солдат с диггерами становилась все ожесточенней. Натаниэль бросился бежать на север, подальше от всего этого. Он был перепуган и понимал это. В голове крутились четыре слова — Итогmortisconturbatme63, — и он бежал сквозь спутанный вереск, непрерывно повторяя про себя эти слова. Дважды он падал, запутавшись ногой в сплетении вересковых ветвей. Упав во второй раз, он не стал подниматься. Притаившись точно птица, он вслушивался в доносящиеся крики женщин и ржание коней. Перед глазами снова встала сцена: Томас, падающий под ударом прикладов. Но и гнев на солдат, и боль за друга не смогли вытеснить страх. Напрасно, все напрасно. Дрожа всем телом, он пополз на четвереньках. Трус, подумал он о себе. Трус, передвигающийся по-животному, ползущий в поисках хоть какого-нибудь укрытия.
Каким же тщеславным и легкомысленным глупцом он был! Он отправился сюда, поддавшись порыву чувств, когда оказалось, что отец почти ничего не оставил ему в наследство. И все это время гнал прочь мысли о завтрашнем дне. Высокомерное раздражение и обида притупили его природное чутье, и лишь сейчас он понял, что жизнь в общине, среди диггеров, может стать для него позорным клеймом на всю жизнь. И не только для него, для всей его семьи.
А как же занятия искусством? Как же ему теперь быть? Он попытался рассуждать взвешенно и здраво. Когда он уезжал, среди его лондонских знакомых никому не было дела до того, куда он направлялся, тем более кругом царили такие беспорядки. Да — в Лондон. Там его не найдут.
Он уже пересек пустошь и добрался до оврага, когда три всадника, видимо, заметив одинокую фигуру на краю равнины, галопом понеслись к нему. Он спрыгнул вниз, на когда-то глинистое, а сейчас иссохшее и растрескавшееся дно.
— Натаниэль?
— Сюзанна! Боже мой, Сюзанна!
— Ты ранен?
Она была растрепана, вся в грязи, глаза дико расширены от страха; все ее тело сотрясала крупная дрожь. Он привычно приобнял ее за плечи, пытаясь успокоить.
— Ты не пострадала? Где твои родители?
— Их уже забрали.
— Они приехали арестовать нас?
— Не знаю. Мы должны немедля уйти с этой земли. У нас на нее нет прав, они так сказали. Где ты был?
— Сюзанна! Послушай меня, Сюзанна. Тебе лучше выйти и сдаться.
Она изо всех сил вцепилась в него, явно не понимая.