— Уже прочел памфлет, который я тебе дал?
Побледневший Натаниэль перевел глаза на молодого аптекаря. У него было красивое загорелое лицо, в котором светились надежда и приязнь. И еще ум.
— Который написал Уинстенли, — пояснил Томас.
— Господи ты боже мой, да он нам этим памфлетом уже все уши прожужжал, — встрял Корбет, макая еще одну лепешку в тряпичный узелок с медом. — Счастливчик ты, брат. У тебя то он только в башке звучит.
Томас, привыкший к грубым манерам своего брата, с улыбкой ответил ему жестом из двух вскинутых пальцев и снова посерьезнел.
— Нам нужны ученые люди среди нас и художники, которые смогут говорить за нас в мире власти, — сказал он Корбету. — Ты думаешь, что это чепуха, но Уинстенли — наш баптистский…
— Словами-то делу не поможешь.
— …и он призывает весь мир присоединиться к нашему великому делу. «Разве не можем мы создать небеса на земле, дабы жить достойно здесь и попасть на небеса же после?» — процитировал Томас на память.
— А все потому, — отозвался Корбет, облизывая пальцы, — что люди вроде него, — он вскинул локоть, указывая на Натаниэля, — такого ни в жизнь не допустят.
Натаниэль заметил тычок локтем в свою сторону и в возмущении вскочил на колени:
— Это не так, и ты это знаешь. Я служил нашей свободе, потому что…
— Да тебе и разок пальнуть-то не суметь.
— Есть и другие пути борьбы, господин Корбет.
— Грязью поливаться?
Сюзанна с набитым ртом вслушивалась в их спор, забыв даже жевать.
— Да, я работал памфлетистом, — ответил Натаниэль. — Мои услуги свободно предлагались…
— А, то есть вот как мы победили!
Натаниэль прикусил язык. Он слышал о том, что Тоби дезертировал из Армии Нового Порядка 43, когда пламенные ораторы, рьяно старавшиеся перевернуть весь мир, подняли возмущение в полках. Эти люди говорили солдатам: день Апокалипсиса уже совсем близко; день, когда рухнет прежний порядок. Да, вы солдаты, вы цвет Англии, вы убивали врагов и гибли сами — и благодаря вам один из видов тирании уже пал. Но когда вы вернетесь домой, кто здоровым, кто увечным, вас встретят рано постаревшие жены и голодные дети. И никто из вас не станет свободнее или зажиточней, чем при короле.
— Не надо злиться на меня, друг. — Натаниэль старался говорить примирительно. — Я пришел сюда учиться у тебя. Ибо мне учить тебя нечему. И я понимаю всю ценность того, что ты здесь делаешь.
— Вы бы не так по-доброму смотрели на это, господин Деллер, если б мы свой лагерь у ворот вашего поместья разбили.
— У меня нет своего поместья. Мой отец умер. Поместье унаследовал мой брат. Я жил в Лондоне, но этот город мне отвратителен.
— Ну вы посмотрите на него — мученик, да и только.
Томас резко швырнул на землю между ними полную горсть песка, словно разнимал дерущихся собак. Корбет от неожиданности отшатнулся.
— Хватит! — сказал Томас. — Натаниэль — наш друг, и он верен нашему делу. У тебя нет причин для раздора с ним.
— Особенно когда у нас опасность под боком, — снова вмешалась Маргарет. Девочка у нее на руках проснулась и начала лопотать. — Да и новых ртов у нас сейчас много, и всем еда нужна.
— Ага, — подхватил Корбет, — вот и еще причина, чтоб без этого рта обойтись.
— Замолчи, — сказал Натаниэль повелительным тоном, который не в силах был сдержать. — Маргарет права. Если нам обязательно надо ссориться, давай займемся этим завтра, на досуге.
Тоби Корбет напоказ улегся на бок, выставив зад в сторону остальной компании, и зажал руки между бедер, чтоб не мерзли.
— На досуге… досуг-то только у тебя бывает, — проворчал он.
Ответа на этот выпад не последовало. Натаниэль взглянул на сгрудившихся вокруг угрюмых лесорубов и подумал, что наверное, страх перед дезертиром поселили в них слухи о приближающихся солдатах, зудевшие по всей общине, точно комары. Он, Натаниэль, был свободен от самых тяжелых работ — это было правдой. Он с самого начала пытался добиться расположения диггеров своим искусством; но едва им стало ясно, что, как бы он ни старался, ему не хватает ни умения, ни выносливости работать целый день (хотя бы возиться с домашним скотом или строить хижины для общины), и его, не похожего на других, стали всего лишь терпеть. Правда, женщинам нравилось, что с ними рядом на пустоши живет джентльмен — тот, кто увидел сияние новой зари и при этом сохранил старомодные манеры и учтивость.
Лучше всех к нему относились дети. Они часто прибегали посмотреть, как он работает, а он позволял им вырывать листы из его записной книжки. Время от времени, по их же просьбе, он рисовал их портреты, после чего они с радостным визгом мчались искать зеркало, оставленное на земле дождем. Старшим он рассказывал о «Nieuwe Doolhof» 44, восхитительных садах Амстердама, и описывал занятные предметы, что хранились в мастерской его учителя. Он по памяти рисовал для них чучела циветт 45, укрепленные на подгнивших палках, и лисы-вонючки (она была как живая — до того искусно мастеровой справился со своей работой). И ребята хранили эти рисунки. Отдаваясь воспоминаниям об учителе, он рисовал бронзовую чернильницу в форме дельфина, статуэтки слонов и львов, бюсты слепого Гомера и Сенеки, найденный возле Рима торс Венеры и турецкую саблю, выщерблина на которой, по словам Кейзера, появилась от столкновения с черепом некоего крестоносца.
Склонность к нему детей завоевала ему и признание взрослых. Впрочем, Тоби Корбет был не единственным, кто не доверял ему. И он знал об этом. Его отделяли от других и произношение, и манеры, и даже одежда, хоть она и стала уже изношенной и грязной. Он почти никогда не понимал шуток, которым смеялись диггеры, но непременно растягивал губы, изображая широкую улыбку. Натаниэль был одним из немногих, кто умел читать, но во время вечерних чтений Писания библию общины ни разу не передавали в его руки. Натаниэль читал бегло и выразительно, но диггеры предпочитали ему одного из своих — похожего на тролля рыжего парня с влажными губами, который водил по строкам грязным пальцем, то и дело запинаясь. Иногда им читал Томас. Молодой аптекарь был единственным, кто понял и принял со спокойствием, что Натаниэль не может всецело принадлежать общине, что высшая цель пребывания художника на пустоши заключается в чем-то ином. Натаниэль же чувствовал, что тайный, особый язык кивков и знаков, которым бессознательно пользовались все остальные, ему недоступен. Он приехал в Суррей в поисках чистых душ, которые будут восхищаться его искусством, — но нашел простых честных людей, подобных которым давно уже не встретишь в городах. Он жил рядом с ними, но не был одним из них.
Однажды вечером, когда Тоби Корбет, Уилл Таннер и одноглазый Хэйл, бывший сержант, ужинали пирогом с крольчатиной в общественной хижине, Натаниэль попытался вовлечь их в разговор. Он спросил их: разве не радуются они тому, что король-тиран обезглавлен, а истинная вера торжествует?
— Нам-то что? — ответили ему. — Нашей-то доле с чего бы переменится? Это фригольдеры 46 воевали, и раз уж они одолели, так теперь от своих выгод уж точно не отступятся.
— Но ведь для всех англичан сейчас многое изменилось к лучшему.
— Зато прав арендаторов у нас как не было, так и нет, и не будет… — сержант Хэйл вперил в Натаниэля укоризненный взгляд. — Были у нас клочки земли, так и тех нас огораживатели лишили. Они нас с земли погнали в бродяги да побирушки. И в какой округ ни подайся, везде нас судьи под кнут ставили за нашу же беду.
Воспоминание о том разговоре всколыхнуло в Натаниэле неясный стыд. Он поднялся и без всякой цели направился в заросли вереска. Оглянувшись, он увидел, что молодые родители уже устроились на ночлег прямо на земле. Хнычущая малютка лежала между ними и сосала палец матери. Тоби Корбет, хорошенько приложившийся к дешевому рому, уже храпел. Сюзанна, покончив с лепешками, неприкаянно сидела возле него.
Добрый, порывистый Томас уже пробирался за ним через высокий вереск.
— Натаниэль, не таи обид, — окликнул он друга. — Просто он соперничает с тобой за чувства этой девушки. Тем более что, осмелюсь заметить, ты в этом продвинулся гораздо дальше него.
— Так его тревожит только?..
— А что же еще?
— Оставь. Эти слухи слышали все. Может, сейчас и кажется, что все хорошо, но дурные предчувствия просто витают в воздухе.
Томас, улыбаясь, покачал головой:
— Мы сильнее, чем ты думаешь. С каждым днем нас становится все больше.
— У тех, кому наше дело не по душе, достаточно сил, чтобы справиться с нами. Семья из Эштеда, что прибыла сегодня утром, видела солдат на дороге. В трех милях отсюда.
— И что же?
— Возможно, они направляются именно сюда.
Томас поджал губы. Он служил в парламентском войске в качестве аптекаря и хирурга и считал, что знает, что такое армия. Он отказывался верить в надвигающуюся опасность.
— Среди нас самих много солдат, — ответил он. — Многим не раз доводилось сражаться. Пусть армия и близко. Но ее составляют такие же, как мы. Возможно, именно те простые честные люди, рядом с которыми мы уже молились и страдали.
— Солдаты будут выполнять приказы.
Томас начинал злиться, выслушивая все эти предчувствия. Он шутливо потянул Натаниэля за плечо:
— Пожалуйста, пойдем обратно. Ты ведь не собираешься спать в хижине? Сегодня такая теплая ночь, что можно лечь и на воздухе. — Он озорно подмигнул: — Да и Сюзанна будет тебя ждать.
— Ну хорошо, пойдем.
Они вернулись сквозь заросли вереска, сухого, словно кетгут 47. Всеми покинутая Сюзанна лежала на боку и словно не заметила возвращения своего возлюбленного. Или уже спала.
Томас по-кошачьи устраивался на земле, пока не улегся удобно, потом подсунул под голову свернутую куртку и затих.
Натаниэль растянулся на спине, подложил руку под голову и стал смотреть на холодные мерцающие звезды.
С неожиданно острой тоской по родным краям он вспоминал дом своего учителя на Лорьерграхт. Там была такая сырость, столько плесени — по сравнению с ломким вереском и жарким засушливым летом там был словно иной мир. Николас Кейзер был слишком честен, чтобы скрывать, что стены мастерской изъедены грибком. Однажды на его неоконченную картину свалился с потолка ком побелки. Натаниэль закрыл глаза и отправился мыслями в Амстердам, город, в котором зимние туманы скрывали очертания домов и превращали людей в призраков, а летом стояло чудовищное зловоние, потому что каналы были забиты нечистотами, и милые личики горожанок прятались за носовыми платками или мешочками с душистыми шариками.
Но учителя не волновало даже зловоние, словно обоняние давно перестало тревожить его, как и все остальные чувства. По словам самого Николаса Кейзера, он как портретист был не способен состязаться с великими художниками Антверпена или Италии. И утешался лишь тем, что у него был точный, верный глаз. Не открывая глаз, Натаниэль улыбнулся звездам, подумав, что Николас Кейзер умер от нужды именно из-за кальвинистского презрения к приукрашиванию (высшей добродетели!) — на своих портретах он изображал каждую морщину, каждый изъян, считая их не извращением правды или платонической красоты, но скорее чертами внутреннего лика, письменами, что рассказывают самую суть души. Он считал, что у живописца есть лишь одна задача: передать в картине сущность, то есть то, что делает предмет неповторимым. Не бывает двух одинаковых деревьев, запальчиво говорил он и показывал, что этот булыжник в мостовой испещрен совсем другими пятнами, нежели соседний, и совсем иначе попорчен. Когда же старик не философствовал о бренности и несовершенстве мирского, он ходил по городским распродажам имущества и покупал эстампы (чаще всего копии), рисунки пером и тушью, а порой и более дорогие работы, если они не находили другого покупателя. Именно в таких походах с учителем Натаниэль познакомился с ван Лейденом 48, Гольциусом 49 и фламандцем Рубенсом. Николас Кейзер восхищался их работами, но сетовал на отсутствие души в натурах. Такие люди, на этих полотнах, никогда не ступали по земле, говорил он.
Натаниэль старательно копировал манеру своего учителя в живописи и затверженно повторял за ним его догмы. Но в этих долгих подражаниях рука ученика наконец обрела собственный ритм, а разум — собственные предрассудки. И лишь тогда Кейзер наконец-то начал хвалить его этюды: «naer het leven» 50. В те дни Натаниэль чувствовал, себя так, будто ему ничего не стоит взметнуть вихрем пыль, именуемую жизнью, и обратить ее в золото одним движением руки.
Для юноши настало время обретения истинного мастерства. Ему было велено подолгу гулять с альбомом по городу и окрестностям и зарисовывать только то, что действительно захочется перенести на бумагу.
На память Натаниэлю пришла одна из таких прогулок. В тот день его наблюдения за природой болот были прерваны рявканьем мушкета неподалеку. Было воскресенье, и погода как нельзя лучше подходила для охоты. Вздрогнув от звука выстрелов, он с сожалением подумал, что в такой день, пожалуй, следовало остаться в своей каморке на чердаке. Но тут ивняк перед ним дрогнул и расступился, и местный проповедник едва не сбил его с ног, спеша вынуть из челюстей своего охотничьего пса мертвую выпь. И сейчас, лежа на земле, слушая стрекот козодоев, Натаниэль вспоминал, как омерзительно было ему убийство в воскресный день. Однако он старался говорить с проповедником вежливо и даже выразил лицемерный восторг по поводу удачного выстрела. Асам смотрел на изломанный веер соломенно-смуглых перьев, на пестрый рисунок на грудке, на грязный острый клюв. Он хотел было купить птицу, чтобы дома сделать рисунки акварелью и маслом, но проповедник уже ощипывал ее и хвалился будущим ужином, бросая на землю легкие перышки. Раскланявшись, Натаниэль выбрался на место повыше и погрузился в грустные думы о том, как грубо порой действительность рушит истинные радости жизни — так выстрел из мушкета прерывает птичий полет…
Отчаянный детский рев вернул его к настоящему. Малютка, у которой резались зубки, проснулась и зашлась в непрерывном крике. Натаниэль открыл глаза и увидел, что луна скрылась за облаками. Джон и Маргарет уже не лежали, а сидели: Джон качал дочурку на руках, а Маргарет высвобождала из-под рубашки грудь. Остальные упрямо делали вид, что спят; только Томас на четвереньках быстро полз к родителям девочки. Судя по живости его движений, он проснулся уже некоторое время назад — возможно, когда девочка еще только начала хныкать. Натаниэль расслышал шепот их разговора. Мало-помалу малютка перестала плакать, но продолжала судорожно икать. Натаниэль повернулся на бок, уткнулся лицом в теплый сгиб локтя и попытался еще раз вернуться в прошлое. Все, что уже прошло, казалось ему сейчас счастливыми временами.
Память услужливо перенесла его в комнату, где он обычно обедал с учителем и его женой. Господин Кейзер всегда, до последних дней, оставался для него сэром. Госпожа Кейзер — дело: стоило Натаниэлю заслужить доброе мнение в глазах хозяина дома, как она потребовала, чтобы он звал ее Грет. Она была на редкость некрасива, и изо рта у нее дурно пахло (как бывает у жен рыбаков), но Николас Кейзер обожал ее — что служило еще одним свидетельством того, что наружная красота ничего для него не значила. И действительно, познакомившись с хозяйкой дома ближе, Натаниэль перестал замечать торчащий вперед подбородок и рябинки, усыпавшие ее лицо, — зато разглядел, какие у нее веселые и живые глаза. Он очень сдружился с доброй huysvrou51 своего учителя, и не в последнюю очередь из-за того, что господин Кейзер буквально преклонялся перед нею. Она родила мужу семерых детей, из которых до взрослых лет дожили четверо. И каждый из них, когда приходила пора покидать родительский дом, селился на расстоянии лишь короткой пешей прогулки от него, чтобы чаще видеться с родителями.
Но Натаниэль всей душой стремился в Англию, где шла война. Когда он, даже не завершив учения, объявил о своем отъезде, Грет Кейзер горько расплакалась, а ее муж, пытаясь поколебать решимость ученика, не только отговаривал его, но и выложил на стол гравюры «Бедствия войны» 52. Но — Англия; Натаниэль жаждал увидеть Англию. Он устал от однообразия Амстердама, где в каналах плавали трупы коров, а вонь сыромятен почти сводила его с ума. Поняв бесплодность своих попыток, Кейзер рухнул в кресло в позе глубочайшего отчаяния. Он считал желание ученика безумием. Сам-то он знал, о чем говорил: он сражался и был ранен при осаде Хертогенбоша.
Нет в битве славы, твердил он Натаниэлю. Лишь милосердие может исцелить раны общества; насилие на это не способно. У построенной на костях республики нет и не может быть благоденствия.
Вдохновленный памфлетами сосланных патриотов Натаниэль пылко говорил о свободе и истинной вере.
— Глупец! — прервал его Кейзер. — Чрезвычайные средства подавляют беспорядки, сами становясь бедствием. Все равно что положить конец болезни, убив больного.
Он рассказывал о долгих фламандских войнах, дьявольской кровожадности герцога Альбы 53 и опустошениях, которым подверглась Германия еще до рождения Натаниэля.
— Слишком мало нас, тех, кто не считает пролитие крови своим credo54. Я видел, с каким трудом умеренные скрепляли перемирие аккуратными стежками, — и видел, с какой легкостью рвались эти швы под напором фанатиков. И как алчные правители облекались в шитье из окровавленных нитей. Ты поступишь гораздо лучше, мой мальчик, если поедешь в Рим и продолжишь учение. Тебе следует стать одним из тех, кто трудится, зашивая прорехи. Что бы ни говорили священники, практичность и терпимость угоднее всего другого глазам Господа.
Однако Натаниэль отправился в доки и сел на шхуну, которая шла в Харвич. Поднимаясь на мерно раскачивающейся палубе, он и думать забыл о словах Кейзера. Ему пришлось увидеть войну собственными глазами, чтобы понять правоту и мудрость учителя.
Его зоркий глаз живописца не пропускал ничего — ни надежд, ни беспорядков. Он много рисовал солдат — водивших пальцами по строкам карманных библий в поисках предопределений и предсказаний, спящих, дрожащих от страха, изнуренных скукой. Не в меньшей степени его внимание приковывали мертвецы. Ему и ранее приходилось видеть мертвых: он был на похоронах матери, обоих дедов и бабушек. Но они были приготовлены к погребению: тела одеты в саваны, лица напудрены, челюсти туго подвязаны, руки чинно сложены. Погибшие в сражении выглядели совсем иначе. Их тела были скручены, ноги ужасным образом вывернуты, руки словно изломаны. На похоронах близких он с простодушным любопытством вглядывался в их лица, но его терзал подспудный страх: что, если закрытые глаза откроются; что, если ноздри шевельнутся, впуская воздух? Что, если это не смерть? Когда же он видел убитого солдата, смотрел в его открытые глаза, запорошенные пылью, подобные мысли ему и в голову не могли прийти.
Натаниэль непоколебимо верил, что душа человеческая есть сущность, которая возвращается к Богу после того, как разбивается сосуд ее бренного тела. Он рисовал мертвецов: запечатлевал пустоту некогда оживленных лиц, старательно вырисовывал черты, что когда-то вызывали нежность у тех, кто любил этих людей. Ему удавалось передать (и неплохо) то, что осталось от них, но не то, что навеки покинуло их тела. И все же он считал такое занятие богоугодным делом.
Каждый солдат с одинаковым уважением отдавал должное павшим — и своим, и врагам. При всей жестокости, проявляемой в сражениях (Натаниэль видел по большей части последствия этой жестокости), к телам убитых солдаты относились с почтением. Каждый думал: кто знает, может, эти гниющие останки — это был твой двоюродный брат или дядя. А завтра на их месте можешь оказаться ты сам. Кто знает?
Натаниэль вспомнил, как однажды (это было возле Оксфорда) в строящихся для боя шеренгах «круглоголовых» распространился ропот смятения. Взглянув, он увидел сороку, что выклевывала глаз у лежащей на земле овцы. Судя по слабому блеянию, овца была еще жива. И кто-то вопреки приказу капитана соблюдать тишину выстрелил в сороку из мушкета. Однако наказания солдату не последовало. А спустя три дня, когда сражение окончилось, на поле боя стали спускаться вороны — и победители с криками бегали по неровному полю, полные решимости спасти от птиц глаза своих павших товарищей.
Вспоминать об этом было страшно. Натаниэль поторопился перейти к воспоминаниям о том, что было после войны, стараясь не замечать непрерывного хныканья ребенка.
Он сумел оказать парламенту ряд услуг. Отец простил ему, что он бросил учение. Но вернуться в Амстердам он отказался. Для него настало время для настоящей жизни, время начинать заново под сенью стольких смертей.
Он зажил в Лэмбете жизнью ремесленника. Он жил за счет отцовской щедрости, рисовал эскизы гобеленов для мануфактуры в Мортлейке, делал по заказу копии картин других художников. Он занимался этим все время, пока шел суд над королем, вплоть до небывалого исхода этого процесса. Отправиться к эшафоту возле Уайтхолла 55 ему не позволила чудовищная головная боль, но даже такая боль не могла заглушить крики провидцев, узревших в казни короля предвестие грядущего Нового Иерусалима. Он ходил слушать проповедников и левеллеров, которые на запруженных толпой улицах вдохновенно рассказывали о небывалых переменах.
Растревоженный и воспламененный речами таких ораторов Натаниэль однажды заговорил о них с отцом. В то время господин Деллер-старший был тяжело болен, силы покидали его, но разум был ясен. Он считал, что разумное переустройство при наступивших новых порядках невозможно. Тем более что на стороне республики было слишком много горячих голов.
— Может быть лишь один новый путь, — сказал отец. — Если беднота Англии вскинется против мелкопоместных землевладельцев. Но тогда настанет конец всякому порядку и закону.
Тем не менее, едва осиротев, Натаниэль запер свое наемное жилье и пустился в путь. Он шел в общину. И может быть, тем самым предал память об отце и его воззрениях.
В животе возникла резь, и он пустил ветры. Это был стыд, терзавший его внутри. И все же он был совершенно прав — прав в том, что искал убежища на этой пустоши, несмотря на насмешливое хмыканье комиссионера Джийка при виде этой красоты. Где могло расцвести истинное искусство, как не здесь? Во всем остальном мире искусство было предметом презренной торговли либо тщетной суеты аристократов. Впрочем, здесь оно покамест ничего не значило; но Натаниэль верил, что диггеров можно привести к пониманию искусства, что они, люди с простыми ясными суждениями, смогут увидеть сотворенную художником красоту и принять ее как дети — всем сердцем и без предрассудков.
А чего искал он здесь для себя? Ему нужно было обрести свою цель: создать в новой Англии новое искусство. Когда-нибудь эта земля даст миру бесчисленное количество гениев. Но пока что он продолжит постигать суть вещей через свои работы, созданные в этом втором Эдеме.
— А-а-а… А-а-а-а…
Малютка все не унималась, и ее родители оставили надежду заснуть. Они пошептались (хотя плач ребенка давно разбудил всех), потом поднялись и, забрав девочку, ушли подальше в заросли вереска. Остальные вздохнули и поворочались, избавленные наконец от помехи сну. Воздух был тих и спокоен. Натаниэль глубоко вдохнул, чувствуя легкую тошноту и резь в желудке. Это оттого, что он устал как собака. Лишь сон мог избавить его от этой усталости. Так пусть он придет. Прочь, мысли. Завтра придет время новых забот.
Он пробудился, когда почувствовал на своем плече голову Сюзанны, подобравшейся к нему, и услышал ее сонное дыхание. Но он сдержался и, вместо того, чтобы коснуться ее (к чему звало его вожделение), притворился, будто крепко спит. И все то недолгое время, пока настоящий сон сменял притворный, он слышал где-то вдалеке непрерывный детский плач.
— Озяб?
Натаниэль открыл глаза и, поморщившись, взъерошил рукой волосы. Уже почти рассвело. Сюзанны рядом не было.
— Который час?
Томас пожал плечами и кинул ему сухарь. Натаниэль приподнялся на локтях и огляделся. В предрассветные часы похолодало, и два диггера, Уильям Шо и еще один человек (его Натаниэль не узнал), разводили костер на остывших углях. Из-под ладоней того, что не был ему знаком, уже поднималась тоненькая струйка дыма. Сложив руки чашечкой, будто рассматривая пойманную под ними мышь, он осторожно дул на растопку. Потом развел ладони в стороны и высвободил пламя.
Натаниэль с удовольствием смотрел на разжигание костра. До прихода в общину ему никогда не доводилось видеть, как горит дрок. А горел он так, словно само это растение было огнем — огнем усмиренным, очищенным и закристаллизованным в острых зеленых шипах; бросив головню в это застывшее пламя, рубщики словно размораживали его. Потому что дрок дрожал, трещал и таял. Жар усиливался, от костра исходили щелканье и свист, и наконец лишь кучка золы оставалась на месте, где дрок был предан погребальному огню.
После того, как разгоралась растопка, диггер подкладывал в огонь все более крупные сучья и ветки, которые тут же принимались трещать и сипеть — все пересохло из-за стоявшей в последнее время жары. От костра потянуло запахом готовящейся овсянки, от которого у Натаниэля потекли слюнки.
— Чем сегодня собираешься заняться? — спросил сидевший неподалеку Томас, растирая что-то пестиком в ступке.
— Пейзажами.
— Видами с холма?
Натаниэль кивнул и пригляделся к тому, что делал аптекарь. Наверное, готовит какую-нибудь мазь для малютки, решил он.
— Должен предупредить тебя насчет деревьев. — Томас не отрывал взгляда от дна ступки.
— Каких деревьев?
— Тех дубов у реки. Да ты сам знаешь. Это были великолепные дубы: пять древних, но крепких старцев, что, должно быть, были желудями, когда Альфред сражался с данами 56.
Натаниэль восхищался ими с первого же дня переезда в Кобхэм. Другие были слишком заняты возведением убежищ или кормежкой скота, чтобы разделять его восторги. В хижине, которую Натаниэль делил с Томасом, уже хранились несколько рисунков этих дубов, сделанных пастелью и бистром. И — да, именно они должны были стать его натурой сегодня утром.
— А что с ними такое?
— Вчера вечером было собрание, пока ты бродил где-то со своей любовницей.
— Она не любовница мне.
— Все дело в том, что нам нужно топливо. К тому же за хороший строевой лес на рынке можно выручить неплохие деньги.
— Бьюсь об заклад, это Корбет придумал. — Натаниэль поднялся резко, но неуклюже — ноги во сне затекли и еще плохо повиновались ему.
— Осторожней, Нат. Решение принято, и ты уже не можешь ничего изменить.
Все это казалось Натаниэлю чертовски оскорбительным. Не диггерам, отказавшимся от собственности, было принимать такие решения!
— Но они так красивы, — возразил он. — И простояли столько лет, много ли еще таких найдется? — Он широко шагнул в сторону реки, опережая друга.
— Будь же благоразумен, Натаниэль. Ты сам видишь, как растет число людей в общине. И нужды наши растут. Общинных земель в Англии осталось совсем немного, люди вынуждены искать прибежища где только можно. Сюда приходят целыми семьями.
— Но к чему валить эти дубы?! Можно обрубить мертвые ветви, но не трогать самих деревьев!
— Это даст нам слишком мало.
Они уже подходили к рощице, из-за которой ветром доносило звуки идущих работ.
— Мы приходим и уходим, — упорствовал Натаниэль, — а эти деревья остаются в веках. Я буду говорить с людьми.
— Нам очень нужна древесина! Ох, Нат, ради бога… — Но Натаниэль непреклонно шагал дальше. — Брат, у тебя недостаточно влияния, чтобы изменить решение общины.
— Разве я не могу протестовать против него?
— Можешь, — ответил Томас. Его мягкий, примирительный тон мигом заставил Натаниэля почувствовать себя неотесанным позером-пустословом, хотя возмущение по-прежнему кипело внутри него. — Вот только ничего хорошего из этого не выйдет. Ты сам отлично знаешь, что тебя здесь не очень-то уважают. Некоторые из диггеров и вовсе тебе не доверяют.
— Безо всяких к тому оснований.
— Говоря «не доверяют», я имею в виду… подозревают, что ты шпион. — От этих слов Натаниэль застыл на месте. — Тебя никто ниоткуда не выселял, и они не понимают, с чего тебе хочется жить рядом с ними. Наша свобода влечет за собой множество обязанностей, и на первом месте среди них стоят насущные нужды всех нас. Если ты станешь протестовать против того, что необходимо нам, люди решат, что их подозрения не напрасны.
Натаниэлю пришлось признать правоту слов Томаса. Смирившись, он сбавил шаг, но продолжал идти туда, где стояли дубы.
— Не беспокойся, — сказал он. — Я ни слова лишнего не скажу, обещаю тебе.
Его появление никто не приветствовал. Лесорубы уже штурмовали первый дуб. Его ствол, изъеденный столетиями и червоточинами, был пронизан лабиринтом муравьиных ходов, чешуйки коры были толщиной в дюйм; покрытая наростом глубокая трещина наверняка служила жильем многим поколениям сов. Несмотря на почтенный возраст дуба, его широко раскинувшиеся ветви гордились изобилием молодых листьев. Чтобы легче было повалить этого исполина, диггеры уже обрубили самые крупные сучья, и теперь топоры ударяли в ствол. Худые, но крепкие пареньки (сыновья и племянники лесорубов) оттаскивали и рубили на части сучья.
— Скоро оно свалится, как по-твоему? — спросил Натаниэль у одного из этих ребят, стараясь, чтобы голос его звучал дружелюбно.
И тут же получил ответ, но не от людей. Дуб застонал, точно умирающий пес, — все его чрево было в зияющих ранах, сочащихся соками. Через несколько минут Тоби Корбет, заправлявший работами, крикнул паренькам, чтобы они брались за веревки вместе с мужчинами — валить огромное дерево. Мужчины же тем временем продолжали свое дело, морщась от отлетающих щепок, прорубаясь к сердцевине дерева. Натаниэль надеялся про себя, что остальные дубы пощадят хотя бы на то время, что нужно ему, чтобы нарисовать их. Он сел возле куста орешника, обвитого жимолостью, и стал ждать смерти обреченного дерева. И вскоре оно сдалось под напором людей, гулко треща костями. Дуб рухнул с тяжким грохотом, взметнув над собой клубы пыли и листьев, а диггеры завопили от радости, словно обрушили статую тирана.