Но вот где-то далеко, должно быть, в лесистой долине перед склоном бесплодного холма, ухающей сове откликается другая. Сад погружен во тьму. Смутные очертания подстриженных кустов, обваливающиеся стены, деревца лаймов и стволы ясеней под тяжестью летней кроны — все словно зачарованы этой скорбной песней. Да можно ли назвать ее песней? Поэт ошибался, сумев расслышать лишь «ух-их, у-ху» 22. Совы не просто ухают, они ведут разговор. Словно подтверждая это, ближняя сова снова кричит, и на сей раз Синтия понимает откуда: с разросшегося дуплистого дуба, который она в детстве звала волшебным деревом, завороженная множеством отверстий от жучиных ходов, которые испещряли весь ствол. Синтия воображает, будто сад держит на широкой зеленой ладони и этот дуб, и птицу на нем. Она накрывает огарок свечи глубокой миской, чтобы свет не нарушал очарования ночи. Близкий перерывистый звук обращает ее внимание в сторону грядок. Похоже, в зарослях крапивы возятся то ли крысы, то ли мыши. Где-то возле заросшего пруда пронзительно кричат спаривающиеся лисицы. Наконец Синтия закрывает окно и возвращается на свое обычное место у стола.
Плащ Уильяма Страуда висит на спинке стула, где он и оставил его. Она тянется было счистить с его кожаной поверхности присохшие глину и грязь, но, опомнившись, оставляет плащ, не трогая. Хранит ли этот плащ его тепло, думает она. На столе — его шляпа для верховой езды, она поглаживает ее, будто спящую кошку. Хранит ли она память о том, кто ее носит? Она воображает Уильяма и как он сейчас беседует наверху с ее отцом, тогда как ей приходится обойтись обществом en верхней одежды.
Вдруг Синтия прижимает руки к груди. Она и не заметила, что сидела затаив дыхание — о том, что надо дышать, ей напомнила боль в груди, усиленная корсетными пластинками из китового уса. Она уже жалеет, что разбудила Лиззи, чтобы та затянула ее в корсет. Переодеваясь, она всецело доверила себя рукам служанки. Лишь заливалась краской волнения, когда Лиззи туго затягивала шнурки, делая вид, будто не замечает, как у Синтии перехватывает дыхание. Синтия быстро и осторожно в третий раз поправляет сахарные булочки на оловянном блюде, проверяет чистоту бокалов и пересчитывает вишенки в бутылке шерри…
Там, у двери в кабинет отца, Уильям почти коснулся ее руки. Она видела, как он потянулся к ней и как почти немедленно изменил свое намерение. Хвала небу, она сумела скрыть испуг. А может быть, увы, что сумела.
Сегодня ночью, как и всегда, она проводит много времени в молчаливом ожидании на кухне. Отыскивает среди горшочков самшитовый гребень, который принесла вниз как раз перед приездом Уильяма, — говорят, самшит возвращает прядям их красоту. Она причесывается насколько можно хорошо, принимая во внимание отсутствие зеркала и горничной. Ощупав скрученный на затылке пучок, она чувствует, что он вот-вот рассыплется, словно ветви растущего в саду дикого лавра. Ничего, это все суета.
Неожиданно на нее наваливается глубочайшая усталость, даже перед глазами все плывет. Она садится к столу и, сложив на нем руки, ждет, пока стены перед ней перестанут медленно кружиться. Плита пыхтит и хрипит. Наконец оправившись, она поднимает нагруженный поднос и поднимается по лестнице для прислуги, стараясь не споткнуться и ничего не расплескать.
Потом она идет по длинному коридору со скрипящими половицами, преодолевая пустоту и полумрак. Приблизившись к двери отцовского кабинета, Синтия самым неженственным образом упирается одним коленом в стену, ставит на него поднос и стучит. Изнутри слышны торопливые шорохи, словно она явилась в тайный орден в разгар совершения обрядов. Члены его убирают алтарь, прячут потиры и курильницы. Прислушавшись, она различает свистящий шепот отца, отдающего приказания, шорох быстрых движений повинующегося ему Уильяма Страуда и не может сдержать улыбку.
— Минутку! — доносится из-за двери.
Синтия ждет, пока за дверью прячут некие таинственные и запретные предметы; затем входит и застает Уильяма отступающим от завешенной картины, а отца — сидящим на своем месте с выражением по-детски упрямого простодушия на лице. «Так вот она», — думает Синтия, старательно избегая смотреть в сторону картины. Ставя поднос на стол, она придает себе безмятежный вид и, склонившись, начинает разливать шерри. Теперь каждый в этой небольшой комнате притворяется перед другими. Уильям возвращается к своему креслу и смотрит на нее. Она спиной чувствует его неотрывный взгляд, не ледяной, как смотрят незнакомцы, а теплый, как его дыхание. Ей приходится сделать над собой усилие, чтобы не пролить вино мимо бокала.
— Ваш сад… — Уильям Страуд откашливается. — Вы хотели бы запечатлеть его на холсте?
— Hortusconclusus23 В переломные времена, времена раздоров сад означает порядок, покой, изобилие. Он всегда был для меня убежищем от безумия этого мира.
Не говоря ни слова, Синтия берет отца за руки и подводит его раскрытые ладони к тарелке с сахарными булочками. Она надеется, что он хоть немного поест. Неделю за неделей его аппетит все хуже; он непрестанно жалуется, что от еды его мутит. Сегодняшний kandeel и сахарные булочки, равно как и голландские бисквиты, и прочие потворства его любви к сладкому, — она старается почаще радовать его хотя бы этим. Потаканием его вкусам она надеется задержать его в этом мире еще хоть ненадолго.
— Спасибо, моя милая.
— Бокал я поставила прямо перед тобой.
— Вложи его мне в руку. Булочку я съем попозже.
— Обещаешь, отец?
Он тут же выходит из себя и в раздражении отталкивает ее руки. Синтия покорно забирает у него тарелку и вкладывает ему в пальцы бокал. Господин Деллер, похоже, недоволен собственной недостойной вспыльчивостью. Он кривится — то ли от стыда, то ли шерри щиплет ему губы. И он поспешно возвращается к прежней теме:
— Мой сад… Жена так любила его. Я часто писал или рисовал его, я сделал много эскизов для собственного удовольствия: буйные кроны лип, аккуратные клумбы. Увитая зеленью беседка, где даже тени становятся зеленоватыми. Вы ведь знаете, рай — это сад. Мы и в последнее время часто гуляли по саду, слушая птиц. Ведь так, Синтия?
— Я вела тебя под руку.
— И рассказывала мне обо всем, что видела вокруг. Парадокс, достойный Ланселота Эндрюса 24. Все говорили, что у Синтии мои глаза, и вот теперь она и вправду стала моими глазами.
Уильям невольно всматривается в лицо старика, ища сходства между ним и дочерью. Трудно решить что-либо определенно, глядя в его невидящие глаза и сравнивая их с живым взглядом Синтии. Уильям пытается вообразить, каково это: не видеть лица Синтии, не подозревать о крапинках веснушек у нее на носу, не знать, что ее волосы, собранные в немодную, но, по его мнению, прелестную прическу, — каштановые с рыжинкой.
— Сад стал единственным моим утешением, — продолжает тем временем господин Деллер. — Синтия называла мне то, что видела, а мои память и воображение рисовали мне знакомые картины. Сад — это единственное, чему я ни за что не позволю прийти в упадок. Я оставил человека, который им занимается. Остальных, кто у меня служил, увы, пришлось отпустить.
— Отец, если я не нужна тебе…
— Синтия, иди. Нам с господином Страудом еще многое нужно обсудить.
Она направляется к двери, Уильям поднимается и склоняет голову, провожая ее уход. Тон, в котором Деллер разговаривает с ней, кажется ему оскорбительным. У них дома было заведено, что в работе на мельнице отец был полновластным хозяином, но домашними делами заправляли женщины, и по этой части главными были именно они.
— Доброй ночи, джентльмены.
Уже выйдя, Синтия замечает, что перед ее юбки завернут и подколот булавками. Она намеревалась отпустить его перед тем, как идти в кабинет, чтобы скрыть это свидетельство ее трудов по дому. Но теперь уже поздно. Она воображает себя: усталая, растрепанная старая дева в пустом коридоре. Душа ее содрогается, но она все не может забыть взгляда Уильяма, которым он проводил ее. Она сердито качает головой. Она боится верить тому, что, как ей кажется, было в этом взгляде.
Уильям, со своей стороны, вслушивается в звук ее удаляющихся шагов. Как он может сидеть тут и жевать, подобно ослу у кормушки, когда она совсем рядом, всего в нескольких ярдах? Лишь когда ее шаги стихают, он чувствует облегчение и способен продолжать разговор.
— Господин Деллер, перед этим вы говорили о наказании…
— Да, говорил.
— Могу я спросить, что вы имели в виду?
Господин Деллер осушает бокал, капли шерри остаются в его бороде. Он протягивает вперед руку с бокалом и ждет.
— Я никогда не поверял вам своих секретов, верно?
Чтобы наполнить бокал старика, Уильям подходит и склоняется к нему, поэтому слова звучат особенно доверительно.
— Когда… когда я был вашим учеником?
— Я полагал, в этом не было нужды. Все свои тайны я держал при себе. Хранить в тайне недостойные или осуждаемые поступки настоящего джентльмена.
Вновь Уильям подавляет желание подхватить слова старика и продолжить их. Но он лишь на цыпочках возвращается в свое кресло.
— Теперь же, — вздыхает господин Деллер, — я такая развалина, что не могу даже…— сжимает и без того тонкие губы в едва заметную ниточку. Но потом берет себя в руки и продолжает: — Несчастен рожденный в достатке, Уильям.
— Ибо он наследует землю?
— А потом теряет ее. При рождении у меня было все. В том числе и богатство, достаточное, чтобы я мог следовать своим склонностям, не оглядываясь на нужду. Как отец угадал во мне страсть к искусству — не знаю. Должно быть, в моих глазах он увидел отсветы его огней.
Уильям хмыкает. Его собственный отец всегда был слишком занят, чтобы искать что-либо во взгляде сына.
— Ребенком я мог в восхищении созерцать природу целыми часами. Меня привлекало все: формы древесных крон; биение сока в стеблях травы; тени облаков на склоне холма. Но созерцания мне было мало, и оно не приносило ни спокойствия, ни умиротворения. Я не мог смириться с мыслью, что восхитительные мгновения и прекрасные виды так мимолетны и вскоре пропадают навсегда. Я хотел запечатлевать благословенную природу на бумаге и холсте, отражать в своих работах хоть малую частичку ее сущности. Когда я видел распускающийся цветок, я чувствовал, что должен, просто обязан сохранить нежную прелесть лепестков до того, как они поникнут и засохнут.
— Почему вы учились именно в Голландии?
— Отец вел торговые дела с представителями Оранского дома в Брабанте. Именно общением с ними он обязан своему восхищению Голландией. Он счел правильным отправить меня туда, а не в Рим. Именно отец выбрал мне в учителя Николаса Кейзера, известного живописца, который к тому же говорил по-английски — выучился у наемников, рядом с которыми сражался в Хертогенбоше 25.
— Он был хорошим учителем?
— Гораздо лучшим, чем я — учеником. Возможно, сейчас, когда вы смотрите на эту дряхлую развалину, нелегко представить себе, что и у нее когда-то были пытливый разум и немалое честолюбие. В течение нескольких лет мой неугомонный дух был всецело посвящен учению. Но все же на торговые корабли и их капитанов я всегда смотрел с завистью.
— Разве вы не получали радости от своих трудов?
— Я хотел, чтобы они радовали весь свет. Эх… если б я только мог высказать тому юному глупцу, каким был, то, что знаю теперь. Оставайся где есть, сказал бы я ему. Продолжай учиться. И, главное, научись терпению: мир никуда от тебя не убежит. — Господин Деллер делает еще один глоток, потом берется за булочку, но отдергивает руку. — Голландия была великолепна. Такое множество картин! На рынках, в книжных лавках, в домах гильдий. Я не хочу сказать, что каждая из них представляла собой великое искусство. Но они были повсюду, только представьте: в каждом доме — картины. Я мечтал о том, что и в Англии настанет такой же расцвет, такое же отношение к прекрасному, а вместо этого парламент продал собрание искусств казненного короля. Мы утратили даже то малое, что имели, а все из-за небрежения и невежества.
Уильям воображает в Голландии себя. Сам Рембрандт ван Рейн был сыном мельника. Возможно ли, чтобы там его мастерство не оценили по достоинству?
— Вы так до конца учения и жили в Голландии?
— Нет. В Англии вспыхнула гражданская война 26. На Бирже шептались купцы; на набережных вдоль каналов пересказывали множество различных слухов. Я не мог оставаться в стороне. И без позволения учителя отплыл в Харвич. Король Карл I тогда был еще жив; до того дня, когда совершилось невозможное, оставалось четыре года. Я примкнул к парламенту. Зарисовывал события для потомков, делал гравюры для памфлетов. Не думайте, что я презирал эту работу. Наоборот, я предпочитал ее монотонному копированию или заполнению краев и углов на картинах учителя. Я нашел способ сделать свое искусство полезным. Подчиненным жизни и необходимым для нее.
— Необходимым в чем, сэр?
— Я говорю о сохранении таких свидетельств о жизни, большинство которых (говоря начистоту, почти все) проходят мимо внимания живописцев. Природа, согласно традициям, — это лишь мертвые орнаменты. Терпеть не могу охотничьи сцены, ибо цель охоты — смерть, а за смертью следует разложение. Между тем бедняки необычайно живописны, но с них не напишешь напыщенные парадные портреты. Ведь истинная красота — в творении в целом. Даже сгоревший дом, даже висельник под проливным дождем — и в этом есть утонченность цвета и формы, которые можно и должно переносить на холсты. Это же… ох… это моя вечная мечта. Прославлять всеведение Господне.
— В предвидении своем знающем и об этом висельнике?
— Господь дал нам глаза, чтобы мы могли пользоваться ими.
Уильям изумлен неожиданной энергичностью старика. Продолжи они эту тему, господин Деллер сумел бы, пожалуй, дожить до восьмидесяти. Но нет — вспышка была краткой, он вновь угасает. Ему отпущено не так много времени, и признание (если это оно) продолжается.
— Некоторое время я жил в Лондоне. Художники вроде Уилла Добсона 27 и тогда могли найти работу в Оксфорде. Но я был сторонником парламента, поэтому мне пришлось на некоторое время перебраться в Лэмбет — там жизнь была подешевле. Я целыми днями сидел за копированием, рисовал эскизы гобеленов для Мортлейка 28…
Слепец прерывается и устремляет взор в пространство, словно видит приближающегося призрака. Подогретые вином воспоминания уводят его из общества Уильяма в некий иной мир. Это длится лишь мгновение, но Уильяма бросает в дрожь, словно в воздухе запахло смертью. Но господин Деллер продолжает:
— Я свел дружбу кое с кем из оценщиков, и мне посчастливилось увидеть некоторые работы из собрания искусств, что принадлежало королю…
Уильям в недоумении:
— Простите — оценщиков?
— Двое из тех, кто покупал работы из собрания искусств короля, заказали мне свои портреты. Полковник Хатчинсон и полковник Уэбб. Я получил от них самую что ни на есть ничтожную плату, но и этого мне хватило, чтобы покончить с нуждой. Что же до картин из королевской сокровищницы… они покупали их отнюдь не для себя. Все эти прекрасные произведения были затем перепроданы в Испанию и Францию…
Господин Деллер вновь осушает бокал и резко вытягивает перед собой руку, даже встряхивает опустевший сосуд, чтобы его требование нельзя было не заметить или не понять. Рука его, вся в старческих пятнах, желтоватая от болезни печени, мелко дрожит. Уильям, не шевелясь, глядит на облитую вином белую бороду, облысевшую голову с жиденькими прядками волос, и ему чудится запах разложения — настолько явственно, что он вынужден дышать ртом.
— Продолжим, — наконец хрипло произносит старик, поняв, что Уильям не намерен наполнять его бокал. — Я должен рассказать такое, что вряд ли известно кому бы то ни было.
— Да, сэр?
— Мне было омерзительно то, как новые власти распорядились судьбой великолепных полотен из собрания искусств, и я покинул Лондон. Я слышал, что в Суррее появилось некое новое сообщество. Я был, назовем это так, хорошо знаком со многими радикалами. И вот я последовал за ними на холм, где они затеяли свой… опыт простой и праведной жизни.
Уильям, заинтригованный, приподнимается на стуле:
— А кто они? Проповедники?
— Я давно утратил все связи с ними.
— Вы с ними были друзьями?
Господин Деллер ерзает в кресле, будто у него случились неприятности с пищеварением. Но ведь он ничего не ел.
— Там был один молодой человек. Чистый и очень пылкий юноша. Я помню, какой огонь пылал в его глазах. Трепещущее пламя воодушевления, которое одним словом можно было погасить или раздуть в огромный пожар. — Хмурясь, Уильям пытается понять, о ком сейчас говорит старик. Неужели о себе?— Я был немногим старше его, и прежняя жизнь у него была куда труднее моей. Но рядом с ним, с его юношеским преклонением перед идеалами, я чувствовал себя его отцом. Нет, скорее уж дядей. Я никогда… да, пожалуй, никогда не разделял полностью его веру и надежду.
— Что стало с ним потом?
— После возвращения короля он решил основать поселение в Америке.
— И ему это удалось?
— Он отправился в Голландию. Полагаю, в поисках сторонников. Я получил от него всего одно письмо.
— И что же дальше?
— Он погиб, сражаясь за голландский флот. На реке Медуэй 29.
Уильям был еще ребенком, когда британский флот был разбит у Чэтема. Он привык считать тех, кто сражался на стороне голландцев, предателями. Словно читая его мысли, старый живописец качает головой:
— Я не смею осуждать его. Он действовал согласно велениям своей совести.
— Но он сражался против собственной страны?
Господин Деллер смахивает с груди воображаемые то ли крошки, то ли пылинки.
— Это было словно целый век назад, — произносит он.
Уильяма начинает клонить в сон, и чтобы занять себя чем-нибудь, он запихивает в рот сахарную булочку целиком. Он понимает, что ведет себя вульгарно, но почему-то это доставляет ему совершенно детское удовольствие. Он с трудом удерживается, чтобы не показать язык.
— Как булочки, хороши?
— М-м… — Уильям виновато прикрывает рот, торопливо прожевывая. — Не хотите ли попробовать сами?
Господин Деллер весь кривится при одной мысли о еде. Уильям лишний раз утверждается в мысли, что пить старику больше не следует.
— Могу я продолжать свой рассказ?
— Прошу вас.
— После того, что я повидал, все мои надежды были связаны с республикой. Я считал, что с моим непредвзятым взглядом художника (каковым я его считал) и с подходом республиканцев «писать со всеми бородавками» 30 я, без сомнения, достигну истинных высот в искусстве.
— Вам доводилось встречаться с Кромвелем?
— Мне было поручено написать его портрет для иностранных послов. Лорд-протектор показался мне неприветливым и чересчур уверенным в истинности и правоте своих устремлений.
Более я не встречался с ним, но слышал, что ближе к концу жизни он усомнился во многом из содеянного им.
Уильяму всего раз довелось побывать в Лондоне — еще мальчишкой, они с отцом навещали родственников, чудом переживших и чуму, и пожар 31. Они шли по улице, и Уильям засмотрелся на выставленные над Вестминстер-холлом головы Кромвеля и его генералов 32. Казалось, из прохожих никто более их не замечает. Суровое посмертное наказание было не самым плохим путем сдержать возмущения и не допустить пролития новых рек крови. Один лишь Уильям таращил глаза на головы на шестах, сперва в ужасе, потом будто завороженный, пока отец не прикрикнул на него «Ну хватит, парень!» и не потащил сына прочь.
— Но и при республике меня постигло разочарование, — продолжает Деллер. — Я хотел заложить основы истинно английского искусства, хоть и не знал толком, как это сделать. Мне виделись творчество и благоденствие, и жизнь, в которой каждый образчик красоты был достоин созерцания и восхищения. Увы, новых властителей интересовало не это, а лишь увеличение собственных доходов да основание колоний повсюду. Мне удалось найти несколько заказов, и одним из самых крупных был от графа Суррейского. Уверен, ты понимаешь, как важно живописцу иметь покровителя.
Уильям знает это — и даже лучше, чем ему хотелось бы. Он позволяет себе уже третью булочку, но на сей раз ест угрюмо и мрачно.
— Потом, примерно как раз когда лорд-протектор скончался, мои дела повернулись к лучшему. Тогда же я встретил свою жену. Она была дочерью перчаточника из Мэйдстоуна. Такая красавица… — Господин Деллер медленно облизывает губы сухим шершавым языком. Он морщится, сглатывает комок в горле (кадык ходит вверх-вниз) и с трудом переводит дыхание. Старик и его манеры приводят Уильяма в раздражение.
— А потом вы унаследовали этот дом?
— Мой брат Роберт скончался довольно неожиданно. В моей душе под скорбью таилась радость — предательская, алчная радость. Я вступил во владение поместьем и состоянием, и именно потому… — Старик прерывается, шумно шмыгая носом. Вытерев нос тыльной стороной трясущейся руки, он широко улыбается, и Уильям видит провалившийся рот и кривые пеньки зубов. — Моя дочь родилась в начале июня. В кормилицы мы взяли опозорившую себя девушку из деревни, у которой ребенок родился мертвым. Так что надежда была, по крайней мере для Синтии. — К концу тирады в голосе господина Деллера появляются слезы.
Уильяму хочется узнать, от чего умерла Белинда; но спросить он не осмеливается, а слезливые нотки тем временем вновь обращаются в смешок:
— Я целых десять лет рисовал для двора Карла. Теперь от меня требовались блеск и глянец, а не заскорузлая прямота. Всегда одинаковое освещение, всегда сочные, яркие цвета. Ровные и гладкие мазки, так что если посмотреть на холст под углом, его поверхность блестела и сверкала. Никаких изломов или неровностей, о которые взгляд зрителя мог бы запнуться. — Он поглаживает воображаемую цепь на груди — символ монаршего покровительства. — Мой отец был противником двора, его пышности и привилегий, он всегда одевался скромно и просто. А спустя всего несколько лет после его смерти я полностью переменил свой гардероб. Я стал тратиться на модные туалеты…
Уильям не может его осуждать. Лежа ночами без сна, слушая храп родителей и сопение собак из соседней комнаты, он порой представлял себя в алонжевом парике 33 и камзоле, вышитом «под Персию». Сами по себе кружева и плюмажи не очень занимают его, но они означают положение в обществе, перед которым жизнь мельника — не более чем мякинная труха.
— Однако не думайте, что знать возвышенна в душе настолько же, насколько роскошна внешне. — Голос господина Деллера отрывает его от воспоминаний. — Дорогие платья — не более чем чехол. Я видел, как придворные гадили по углам, испражнялись в камины и ведерки для угля. И на всех при этом были пудреные парики и подрисованные улыбки. — Уильям смотрит на разъярившегося хозяина. «Гадить» — первое грубое слово, которое он от него услышал. — Они — косность, себялюбие и распутство! Мне заказывали портреты шлюх нашего монарха. Они были такие прелестные — ну прямо свежие плоды, пряные апельсины. Можно было надкусить… — Задохнувшись в гневе, он прерывается и падает на спинку кресла, едва удерживая бокал в руке.
Уильям осторожно высвобождает бокал и ставит его на низкий столик. Голова господина Деллера запрокинута, глаза закрыты, челюсть отвисла. Уильям замирает в замешательстве, не зная, что делать. Может, заставить старика заесть шерри хоть половинкой булочки? Он уже тянется к блюду, когда глаза Деллера открываются — и слепой взгляд направлен прямо ему в лицо. Но это, вероятно, случайность.
— Вы знаете, я был в приятелях с Лели 34.
— Тем самым художником?
— Ремесленником. К тому времени, как я покинул Лондон, он свел допустимые в портретах позы натурщиков к считанному числу. Можете вы представить себе подобные измышления? Я был только рад перебраться сюда, в поместье.
— Это послужило и к моей пользе, — вставляет Уильям.
— Хм-м? Что именно?
— То, что вы ушли в отставку.
— От живописи я не уходил! — Уильям прикусывает губу. Похоже, господин Деллер в ярости. Но из-за чего же? Что он такого сказал? — Именно здесь я рассчитывал исполнить свое земное предназначение. Я бы создал истинно английское искусство, возросшее на нашей родной почве, проникнутое духом нашей страны.
Уильям оглядывается на немногие уцелевшие картины: темные интерьеры без всякого декора, без излишних подробностей. И тем не менее каждая из этих картин накрепко засела в его памяти. В них оказалось столько истинной Естественности!..
— Я начинал — лишь начинал, Уильям! — приближаться к своей заветной цели, когда глаза подвели меня. После ярко пылавшего света вдохновения я оказался брошенным во тьму. Предназначение мое покинуло меня, и я всей силой своей скорби обрушился на всех, кто был рядом. Пока я мог писать картины, я с радостью оставался наедине с собой и своими картинами. Но жить подле других, когда способность творить более недоступна, — это и есть совершенное одиночество.
— Сэр, вам следовало бы прилечь.
Его дыхание затрудняется и становится похожим на шипение змеи, свернувшейся в сплетении корней. В свете свечей лицо Деллера мертвенно-бледно, только на щеках нездоровые венозные прожилки, похожие на красную грибницу, — нездоровый, губительный румянец. Взгляд старика блуждает по сторонам.
— У меня был дар, а я его предал. Должно быть, мне следовало все же уехать в Италию… стать живописцем высшего ранга… а не заниматься изысканиями в английской войне…
— Господин Деллер…
— Заносчивый прислужник!
— Может быть, продолжим разговор завтра?
— Я думал, что смогу поправить положение совершенства. Внутри душ. Человеческих.
— По крайней мере хоть съешьте…
— А теперь мое собственное положение рассыпается прахом. Я потерял всех слуг, пренебрег благополучием дочери… Уильям!— Он выбрасывает вперед руки, и Уильям падает на колени, чтобы взять его ладони в свои. Лицо старика перекошено гримасой ужасного отчаяния. — Когда скончался лорд-протектор… прости меня, Боже… я отправился в Голландию. Повидать своего старого учителя, его здоровье было все хуже… Но было у меня и другое, не столь благородное намерение. Я представился находящемуся там в изгнании английскому двору… как тот, кто пытался спасти собрание искусств покойного короля… Вот так я облачил свою искреннюю, но беспомощную обиду… в одежды государственной верности… чтобы получить покровительство… в случае, если Карл вернется на трон…
Руки Деллера, зажатые между ладоней Уильяма, дергаются, да и сам старик съеживается в кресле. Чего же из содеянного он так стыдится, ведь он поступил как многие до и после него?
— Посмотрите в сундуке, Томас. Во имя Господа… Там есть еще один сверток, из тонкой кожи. Ну же!
Уильям удивляется имени, которым его назвали, но исполняет приказание старика. Он берет свечу и зарывается в бумаги в сундуке. А вдруг там наброски Белинды? Или еще что-нибудь такое, что позволит ему выполнить то, что хочет от него господин Деллер? Возвратившись со свертком, он разворачивает его и извлекает три старых, хрупких листа бумаги. На первом «круглоголовые» пьют воду из шлемов; лица их грязны, как после сражения или марш-броска по топкой земле. Вокруг — равнина, и лишь дубовая роща вдали словно изнемогает от палящего зноя.
— Вы видите? Видите?
На другом рисунке виселица, на ней — повешенный, под ним лежит кусок хлеба (вне всяких сомнений, этот хлеб и есть его преступление).
— Сэр… но что я ищу здесь?
— Молодого человека в шляпе. Видите его?
На самом плохо сохранившемся листе, где давние сгибы оставили пустой крест поверх рисунка, Уильям различает фигуру молодого человека в широкополой соломенной шляпе, он сидит под засыхающим дубом и читает книгу.
— Там есть подпись.
— Nosceipsum35
— Познай себя… Я должен был отдать этот рисунок ему. Но я слишком испугался его визита ко мне. — Господин Деллер заходится в очередном приступе кашля, лицо его багровеет. Задыхаясь, он выносит себе приговор: — И вот взвешен я на весах, и найдено: недостаточно.
— Может быть, мне лучше позвать вашу дочь?
Господин Деллер приходит в замешательство, речь его становится сбивчивой. Уильям пытается успокоить его, но тут на старика нападает мучительный сухой кашель, перекашивая его рот, разрывая гортань, выпячивая вены. Старик подается вперед, судорожно нащупывая стол перед собой. Уильям старается догадаться, что пытаются найти пальцы господина Деллера. Он направляет старческую руку к бокалу, но ошибается, и тарелка с оставшимися булочками летит на пол от резкого взмаха.
— Посмотри на нее, Уильям!.. Видишь? Спаси ее для меня!..
Уильям пытается подхватить свечу, но промахивается, и та падает на пол. При падении пламя гаснет само — но слепец не знает об этом, как не знает и того, как близко к нему стоит его защитник.
— На помощь! На помощь!
Возможно, он хочет, чтобы подняли свечу и затушили воображаемое им пламя. Уильям не успевает ничего сказать, как старик падает ничком, и от звука, с которым его голова ударяется о стол, Уильяму едва не становится дурно.
Не отдавая себе отчета в том, что делает, Уильям выбегает в коридор и кричит в темноту:
— Мисс Деллер! Синтия!
В доме тут же хлопают двери, на лестнице слышен шум. Уильям склоняется над распростертым телом, и тут появляется Синтия в сопровождении служанки. На их лицах появляется ужас, и Синтия кидается к старику.