Так началось мое посвящение в тайны Искусства. Арчимбольдо придавал большое значение моральным аспектам.
– Не ищи знаний по ложным причинам. Ни насилие – без надлежащего ограничения, – ни тщеславное хвастовство до добра не доведут. Книги в руках дурака бесполезны, а если неправильно их понять, они станут препятствием для здравого смысла. – Восхваляя опыт, старик вторил Леонардо. – Каков бы ни был авторитет учителя, не верь ему на слово, если он говорит одно, а твои чувства подсказывают другое. – После Арчимбольдо я никогда больше не буду так самозабвенно отдаваться выполнению заданного учителем. Надувая щеки от усердия, я познавал законы перспективы и перерисовывал анатомические этюды Леонардо. Я учился искусству светотени – и в масле, и в угле, – пока тени и свет не начали сливаться друг с другом подобно дыму, без границ и штрихов. Арчимбольдо сидел рядом со мной (его постоянно мучил хриплый кашель, с глухим рокотом поднимавшийся из легких) и из-за моего плеча исправлял контур рисунка или растирал штриховку сухим перепачканным пальцем.
– Очень хорошо, – шептал он. – Ты растешь. – Однако как только я усваивал очередной урок, то сразу же отвлекался и начинал воротить нос от слабого аромата мочи, исходившего от старика. Конечно, он замечал мое беспокойство (раз или два мои болтающиеся ноги попадали ему по голени). И тогда Арчимбольдо, тонкий мастер, в первую очередь обладатель таланта, и уж потом – противник безделья, переносил занятие в свой заброшенный сад. Мне предстояло искать сюжеты в самых неподходящих местах: смотреть, к примеру, на оштукатуренную стену во влажных пятнах, которые медленно сливаются в лица, экзотических зверей и химер. Всякий раз, когда у меня в голове возникали эти образы, я переносил их на бумагу, а Арчимбольдо с легкостью и изяществом отгадывал исходное пятно. Попробуй сам, начинающий художник: этот способ замечательно расковывает глаз и пускает воображение в полет. Изучая чернильные кляксы, брошенные на бумагу встряхнутым пером, можно обнаружить самые неожиданные формы, потому что (повторяя слова великого да Винчи) «неопределенность подстрекает ум к новым открытиям». Однако не стоит недооценивать строгости моего обучения. Одно дело, когда ты для удовольствия угадываешь фигуры на стенах или в облаках, и совсем другое, когда пытаешься наделить воображаемых существ подобием жизни. Изучая работы моего наставника, я понял, чего ему стоило их создание. (Нельзя вычленить из живописи боль.) Для Арчимбольдо в мире не было прихотливого или фантастического.
– Безумие бесплодно, – говорил он. – Художнику требуется твердая рука и трезвый глаз. Достаточная дистанция. Чтобы видеть сны на бумаге, ты должен бодрствовать в жизни.
Любезный читатель, листающий от скуки эти страницы, ты привык принимать напускной экстаз за подлинное безумие, а мой наставник был наделен умом, который видит – и открывает для других, менее проницательных, – скрытое сходство вещей.
И вот однажды, в лето моего шестнадцатого года жизни, мне не удалось разбудить привратника. Я отшиб костяшки пальцев о дверь Арчимбольдо, но рот лесного бога так и не открылся. Тогда я сел на ступеньки и стал экспериментировать с позами, чтобы найти наименее неудобную. Наконец я остановился на том, что уперся локтями в колени, а подбородок положил на руки. По улице ползла тень от облака. Где-то вдалеке пели коробейники, кричали лоточники, вопили и визжали дети. Дородная вдова распластала по подоконнику свои груди и вылила на улицу ушат помоев. И больше не происходило ничего: совсем ничего, что могло бы вывести меня из ступора, – только где-то истошно орала невидимая кошка.
Я уже почти собрался уходить, когда о мою ногу ударился камешек. Кто-то фальшиво насвистывал. Я поднял глаза. Это Фернандо, весело улыбаясь серебряному небу, подходил к дому.
– Жалко, что ты не видишь себя, когда сидишь, – сказал он. – Я решил, что кто-то стоит на коленях. – Он вынул ключ из-за ворота рубахи.
– Э… ну, как всегда.
Фернандо застыл с ключом в замочной скважине.
– Граф умер.
Фернандо торопливо почесал горло, как собака, которую мучают блохи. Теперь он упирался в дверь коленом. Должно быть, замок изрядно заржавел, поскольку ему пришлось еще и налечь плечом.
– Давай заходи. Я не кусаюсь.
Я с трудом волочил онемевшие ноги. Едва мы вошли, слова, произнесенные Фернандо на улице, обрели наконец полный вес и значение. Граф умер. Кто-то открыл все ставни. Мебель, ранее утопавшая во мраке, теперь ярко осветилась; отражающие столы, выпуклые зеркала, блестящие ступеньки лестницы из темного полированного дерева – все солидное, осязаемое и четкое.
– Он кое-что для тебя оставил, – сказал Фернандо.
Вторая дверь сдалась без сопротивления. Умом я понимал, что должен был бы горевать; но глаза оставались сухими, и я не сказал бы, что сильно страдал, если не считать слабого бурчания в желудке. Фернандо без стука вошел в мастерскую Арчимболь-до. Тени были изгнаны и отсюда. Они попрятались в уголках и нишах, забились под картины и книги. Тяжелые зеленые занавеси убрали, и окна зияли, как рты, лишенные зубов.
– Мне обязательно держать тебя за руку? – спросил Фернандо.
Мастерскую вычистили до блеска. Не осталось и следа от профессионального беспорядка, устроенного стариком. Все глянцевые поверхности – холодные синие стены и зияющие стулья – ждали нового владельца.
– Вот пакет для тебя. И письмо.
Посреди стола неровной стопкой лежали мои ученические наброски, перетянутые зеленой тесьмой. Фернандо усадил меня на стул, и только тогда я заметил под узлом тесьмы запечатанное сургучом письмо, адресованное Его Имперскому Величеству. Кровь бросилась мне в лицо, даже стул, казалось, задрожал. Это шутка?
– Это рекомендательное письмо, – объяснил Фернандо, – для императора. Здесь так и написано. Он сказал, что тебе нельзя его открывать.
Сургуч оставил на пергаменте маленькие темные рубины. Под пальцами ощущался отпечаток Арчимбольдова перстня с его инициалами. Потом у меня ненадолго прорезался голос:
– Дневники Леонардо. Он держал их в том сундуке. Его копии с оригиналов.
Фернандо надулся и пожал плечами. Он ничего не знал о делах хозяина. У него на пальце я заметил полированное серебряное кольцо; его шелковые чулки и камзол из тафты выглядели на удивление богато.
Я слез со стула, вцепившись в свои бесполезные бумаги. Не помню, как шел по преображенному коридору, какими высокопарными банальностями Фернандо выгонял меня из палаццо на неожиданно многолюдную улицу. Ветер ворошил бумаги. Письмо вывалилось из пакета и шлепнулось на землю – я чуть не оставил его там. Я себя чувствовал второстепенным персонажем, который, сказав свою реплику, уходит за кулисы и наблюдает, как более запоминающиеся актеры стирают со сцены память о нем.
4. Джан Бонконвенто
– Дафай. Пшол фон. Кожаный остроносый сапог ткнул меня в бедро. Я вытер рукавом лицо и нос, прежде чем взглянуть вверх.
– Я просто смотрю, – сказал я.
– Нет, нет.
– Я был его учеником.
Испанец наклонился, чтобы показать мне кулак, густо поросший черной шерстью.
– Тфигай отсюда, – настаивал он. – Ты, пшол фон. – Щелкая пальцами, он попытался выманить меня из церкви, чтобы я не отвлекал верующих просьбами о подаянии.
– Я не попрошайка, – запротестовал я. – Йо но сой нищий, ты, осел.
– Осьол?
– Амига дель муэрто, эстой.
Солдат неуверенно замахнулся на меня мечом – плашмя. Даже пьяному – даже испанцу – нелегко заставить себя ударить убогого карлика. Тем не менее я решил отступить. Я прислонился к облезлому дереву рядом с лужицей кошачьей мочи и закусил губу, чтобы сдержать переполнявшие меня чувства. Небо заколыхалось, пойманное в чашу слез.
Арчимбольдо похоронили в Сен-Пьетро делла Винья. (Друг, если будешь идти мимо по каким-то своим делам, загляни в ее прохладную тень. Перекрестись перед алтарем, протяни руку к холодному надгробию и прочти эпитафию. Произнеси имя Арчимбольдо среди гипсовых святых.) На похороны пришло много народу. Богатые меценаты с супругами и пажами выстраивались в очередь; художники, одетые во все черное, как галки, разглядывали друг друга с высокомерным презрением; пришли даже послы, с унылыми по политической необходимости лицами. Что общего было у этих людей с Арчимбольдо? И все же их допустили на похороны, а я прятался за деревом, в месте, где гадили миланские бродяги, – лишенный возможности скорбеть об учителе. Солдат остановился и, брякнув толедской сталью, уселся на ступеньки.
По дороге домой – отголоски погребальных псалмов еще звенели у меня в ушах – я чувствовал, что жизнь моя кончена. Я потерял единственного наставника, а с ним – и надежду на лучшую жизнь. Его письмо, адресованное главе Священной Римской Империи, не могло оплатить переезд через Альпы; за недолгие годы нашего знакомства я еще не достиг того уровня, чтобы найти себе работу.
Отец встретил меня перед нашим домом. Он одолжил где-то одежду (его рубашка с оборками была чище, чем любое белье, когда-либо попадавшее мне в руки), а его лицо было красным от ярости.
– Томмазо, где ты был? Забыл, что ли, про назначенную встречу?
Нет, я не забыл. Он целыми днями твердил мне про «встречу», которая обеспечит мое «будущее». Даже смерть Арчимбольдо не вытеснила из моей головы эту «радужную» перспективу. Она придавала моим снам привкус скорого порабощения: отвратительный инструментарий мясника – разноцветные пробирки аптекаря – чистые надгробия в каменоломне.
– Поторопись, мы не должны заставлять человека ждать.
– Какого человека, папа?
– Того, кто ждет встречи с тобой.
– А почему он ждет встречи?
– Потому, что мы опаздываем. Ты во что это вляпался? Я ненавидел ходить с отцом, когда он куда-то торопится.
Я был как щенок, семенящий у его ног. Вскоре пот застил мне глаза, и ребра, казалось, вот-вот разлетятся в стороны; на Корсия деи Серви нам все же пришлось остановиться, чтобы я смог отдышаться.
– Ради бога, – взмолился отец. – Давай я тебя понесу.
– Я уже… подожди… еще чуть-чуть…
На самом деле, признаюсь, я не так чтобы и запыхался. Просто у меня не было другого способа затянуть дорогу. Я был уверен, что меня отдадут в обучение какому-нибудь простому ремеслу. Если отец не говорит, куда мы идем, я буду стараться, чтобы мы добирались туда как можно дольше.
– Залазь мне на спину.
– Не волнуйся… уф-ф… я сейчас сам пойду.
– Лезь на спину, черт тебя подери!
Чудесным образом исцелившись, я проковылял несколько шагов. Но отец все равно был намного быстрее меня, и большую часть пути я провел, болтаясь у него за спиной, как детеныш мыши-полевки.
Мы подошли к Порта-Ориентале -старым городским воротам, где карманники с радостью освобождают усталого путника от мирского бремени. Толстые шлюхи провожали нашего двухголового монстра пустыми взглядами. Пара, принявшая меня за маленького ребенка, улыбнулась отцу. Я ощущал напряжение в его плечах и, стукаясь нижней челюстью об отцовский череп, старался усилить хватку на его шее, чтобы оттянуть неизбежное парой минут легкого удушья. Но все было тщетно. Никогда больше, вплоть до моего возвращения в Ломбардию, через много лет, в лохмотьях и синяках, я не видел такого настойчивого и извращенного упорства, с которым сама Судьба заботилась о моем выживании. Счастью не за чем наряжаться в сверкающие одежды: оно может одеться нищенкой, старой сумасшедшей бродяжкой, которая стучится к нам в дверь в страшную бурю и которую мы отвергаем по собственной слепоте. Сколько раз я ругал свою удачу, называя ее бедой? Не ведая о Его планах насчет меня, я проклинал Господа с яростью муравья, которого милостиво обошла смертоносная стопа.
– Слезай… ох… сам пойдешь… Господи, что у тебя за вид?!
Груз был слишком велик. Даже когда я спустился на землю, спина моего отца сохранила память о нем. Его скособочило, как кусок мокрой глины. Я почувствовал легкий укол вины – токи горького сока Долга – и хотел снять с него это призрачное бремя. Но мы шли молча: я упрямо волочил ноги, а отец мучительно, дюйм за дюймом, выпрямлялся. Он сказал:
– Ты, наверное, думаешь, что я хочу тебя наказать. Я знаю, ты злишься на меня.
– Нет, папа.
– Я совсем никудышный отец?
– Вовсе нет.
– Какой же тиран таскает свою жертву на спине?
Город постепенно бледнел вдали, вонь человеческих тел уступала место полям тимьяна и шелестящей лаванды. Мы шли мимо ярких персиковых и абрикосовых садов; через огороды, засаженные зеленью и овощами. Одинокое чучело, распятое на капустной Голгофе, размахивало рукой из обветренной соломы. Моя печаль распространялась даже на него: на эту старую рубаху, набитую тряпьем.
Мы повернули на восток и увидели теплую кирпичную церковь Сан-Бабила. Я заметил, что отец трясет протянутой ладонью, и с ужасом подумал, что мне полагается за нее взяться. Лишь когда мы прошли колокольню с гнездом аиста на крыше, я смог спокойно вздохнуть: нет, меня не оставят в этом приюте для подменышей.
Сойдя с дороги, мы углубились в море шумящей травы. Сверчки разлетались от нас во все стороны, как брызги пены. Над широкими переливающимися волнами травы постепенно возникла вилла – в распадке за темными кедровыми холмами. Колоски луговых трав щекотали мне нос, вызывая благодатные приступы чиха, от которых я отошел, только когда мы выбрались на каменистую отмель и покинули травяное море. Все еще сопя и пытаясь вытереть лицо, я прошел следом за отцом через пустую террасу. Кремовые стены виллы были усеяны коготками сухого плюща; покатая крыша пестрела птичьим пометом и сухим мхом: красный, белый и черный – цвета копченых колбасок с перцем. Ставни на всех окнах были закрыты. Позади виллы, за вишневым садом, стоял древний, покосившийся сарай, его рассыпающиеся стены поросли травой, а провисшая притолока торчала, как одинокий зуб в опустевшем рту. Ветер хлопал дверью сарая поменьше (хлева для мула, наверное), располагавшегося еще дальше.
Не обнаружив торжественной встречи, я забежал за живую изгородь и оросил сухие корни бирючины своим страхом (через несколько месяцев изгородь перестала быть живой). Едва я успел застегнуть ширинку, отец крепким захватом взял меня за руку – вернее, за запястье.
– Мы все же заставили его ждать. Теперь постарайся вести себя хорошо, Томмазо. Вспомни, что ты натворил в том замке.
Он с пугающей силой потащил меня к открытой двери сарая. Внутри пахло столярным клеем, льняным маслом, свежими тополиными стружками. Отец ослабил хватку, потому что в этом отпала необходимость.
– Где маэстро?
Четверо мальчиков – истощенных и бледных, – потревоженные нашим приходом, отвлеклись от своих занятий. Отец нервно откашлялся и повторил вопрос.
– Надеюсь, он нас еще ждет? Мы немного опоздали. Мальчики с отсутствующим видом уставились в пол. Двое
в дальнем конце комнаты грунтовали гипсом холст; третий наносил сетку на холст. Самый старший по виду парень, размалывавший льняное семя, сжимал локтем ступку.
– Это мой сын, Томмазо Грилли.
Ученики таращились на меня пустыми глазами. Я, должно быть, выглядел как слабоумный: стоял и таращился на неодушевленные кисти и палитры, на могильный холмик гвоздей на скамье.
Парень со ступкой тихо хмыкнул, вроде бы прочищая горло.
– Джан Бонконвенто в церкви, – сказал он. У него было узкое, злое лицо, неприятно сочетавшееся с обилием веснушек и копной ярко-рыжих волос. Длинный нос с горбинкой, как от перелома, блестел от жира, весь усыпанный черными точками угрей на манер семян в землянике. – Он скоро вернется. Можете подождать его, если хотите.
– Но это ведь мы опоздали, – удивился отец.
Однако его слова остались без ответа: они упали между нами, как обессиленная птица. Грунтовавшие неуверенно окунули в бадейки свои растрепанные кисти; сеточник осторожно положил линейку на холст – так шпион прячет письмо в присутствии врага. Только рыжий юнец проявил достаточную вежливость, чтобы предложить нам два стула, стряхнув с них всякую дрянь. Потом он отступил, украдкой наградив меня надменным взглядом – этот беспричинно презрительный вид он унес с собой к столу и перенес на семена у себя в ступке.
Слава Богу, мне не пришлось долго ждать, сидя с мокнущими подмышками спиной к двери. Громкий вопль в саду вполне мог бы сойти за боевой клич. Я увидел, как нахмурились брови наших кичливых хозяев. Они удвоили усилия, принялись толочь, грунтовать и натирать с прямо-таки театральным пылом. Потом я услышал на улице фальцет, выводивший заупокойную мессу.
– …dona eis, Domine, kyrie eleison…
Я взглянул на отца – тот уже приподнялся со стула, готовый изобразить подобострастное приветствие. Его глаза были прикованы к входной двери.
– …liber scriptus proferetur… (и баритоном) …in quo totит continetur… (Внезапное выжидающее молчание. Я напрягся, ощущая спиной присутствие человека, вошедшего в мастерскую.) – О, добрый день, малыш. – Покровительственная рука похлопала мою макушку, но потом, по здравому размышлению, перенеслась на плечо.
– Маэстро… – сказал рыжий.
– Помолчи, Джованни.
– Но этот господин…
– Синьор Грилли, я нижайше молю извинить меня.
Медоточивый пришелец вплыл в мое поле зрения подобно планете. Одетый в черный камзол и расшитые золотом чулки, он пожал отцу руку с такой мощью, что затряслась его собственная плоть: толстое пузо над жирными ляжками, шея, выпирающая из воротника.
– Похороны – вещь расточительная. Они отбирают у нас время, напоминая о том, как мало отпущено человеку.
Мой отец изобразил приличествующую случаю скорбную мину.
– Надеюсь, это не кто-то из ваших родственников?
– Художник, второсортный художник. Я с ним практически не знаком. – Отец вежливо вздохнул, обнаружив свое незнание. – Настоящий фигляр. Иль Конте деи Каприччи, Граф Фантазий. Сказать по правде, он имеет больше значения для червей под землей, нежели для Человечества на земле.
Любезный читатель, я и не знал, что можно так презирать человека, даже не видя его лица. Я с трудом подавил желание разбить что-нибудь ценное.
– Синьор Бонконвенто, вы оказали мне великую честь. – Отец кашлянул, спрятав свою застенчивость в кулак, как вишневую косточку. – Я знаю, как трудно воспитать художника, я сам был художником. Позвольте представить вам моего сына.
– Давайте, – сказал маэстро. Грузно, как бык в загоне, он развернулся и оглядел пустое место рядом со мной. – Но где же он?
– Вот он, синьор.
– Где?
– Стоит перед вами.
Взгляд Бонконвенто грозил поджечь мои прилизанные волосы.
– Это его брат?
– Чей брат, простите?
– Брат вашего сына.
– Томмазо?
– Их обоих зовут Томмазо?
– Это и есть Томмазо.
У Бонконвенто отвисла челюсть. Напряженно поморщившись, он отмел предположение, что над ним издеваются. Наши взгляды столкнулись – и расцепились.
– Вы не говорили, что ваш сын немой.
– Он не немой, маэстро. Он молчит от восторга.
– А двигаться он может?
– Обычно да. – Голос отца напрягся.
– Ну, он знает, как обращаться с кистью – по крайней мере об этом свидетельствуют его работы. Я и не думал, что он такой… тихий. – Наклонившись вперед, маэстро окутал меня своим мясным дыханием. – Ну что, Томмазо, может, представить тебя семье? – Расплывшись в улыбке, Джан Бонконвенто сомкнул жирные пальцы на моей руке. Мы подошли к скамьям, и мысли об отце убрались на задворки сознания.
Ученик по имени Джованни, тот самый, который недобро смотрел на меня, буквально лучился любовью к учителю. Его улыбка была слишком уж лучезарной: на нее было больно смотреть – как на солнце, отраженное в полированном серебре.
– Джованни наш старший ученик. Он хороший художник и остряк. Берегись его языка, молодой мастер Грилли.
– Он может ранить, – сказал Джованни.
– И он раздвоен, как у змеи.
Анонимо Грилли – выбитый из колеи, как и сын, но менее способный скрывать смущение, – нашел этот обмен колкостями забавным, может быть, даже слишком забавным.
– А эти прилежные мартышки – братья Пьеро и Моска.
– Моска? – прыснул отец. – Странное имя для мальчика.
– Очень любит покушать, – посетовал Бонконвенто. – Как и большинство растущих организмов, думает только о еде.
Глядя на птичью грудку Моски, я с трудом в это верил. Братьям вряд ли было больше двенадцати: эдакие хилые, луноликие мальчики из тех, которые сразу же забываются, как только отводишь от них взгляд; с одинаково жалкими, торчащими розовыми ушами и синими венами, просвечивающими через молочную кожу. Я жалостливо пожелал им доброго дня.
– А, – воскликнул Маэстро, – наше юное дарование заговорило. Мальчики, подняли кисти. Смотрите, чтобы не было пузырей: грунт должен быть гладким, как сливки…
Братья кивнули и продолжили работу.
– И вот мы дошли до Витторио. Моего лучшего ученика. – Джан Бонконвенто оглянулся на моего растерянного отца. – Знаете, он уже делает модели. Вылитый ангел.
Сильный греческий профиль, усеянный жемчужинами пота и обрамленный влажными кудрями; полные женственные губы, едва тронутые младенческим пушком, оттеняющим уголки рта. В этом точеном лице душа просматривалась не лучше, чем в мраморном бюсте. Взгляд больших карих глаз Витторио был лишен всяких эмоций; он на мгновение остановился на мне и снова потерял фокус. Мальчик был любимчиком Бонконвенто.
Обход закончился, нас завели в угол мастерской. Забившись вместе с отцом и художником за ширму из неоконченных картин, в мешанине гипсовых конечностей и голов, я внезапно почувствовал себя таким одиноким; бессильным; марионеткой.
– Цените, молодой человек, жертву, которую ваш отец совершил для вас. Вы станете учеником в мастерской Джана Бонконвенто – величайшего миланского художника. Я украшал алтари и дворцы. Люди плакали, не стыдясь слез, глядя на мои Страсти Христовы и Скорбящих Богоматерей.
– Я копил на это, – тихо сказал отец. – Всю жизнь я копил.
– Мы – служители культа, Томмазо. Наше дело священно. Мы открываем Человеку тайны Бога.
– Я работал, я унижался, и все – для тебя.
– Чтобы довести твой талант до совершенства.
– Чтобы довести твой талант до совершенства.
Таким образом, против всех ожиданий, я продолжил свое обучение. Где и как мой отец встретился с Джаном Бонконвенто, я так никогда и не узнал. Но помимо сыновнего долга, призывавшего быть благодарным отцу, я испытывал странное чувство, что теперь я – это уже не я, а творение отца: посаженный в клетку и кормившийся за его счет, порабощенный его амбициозной любовью. В течение нашего визита Джан Бонконвенто играл роль любезного патриарха. Мне надлежало понять, что я вступаю в орден творцов. Стремление к достижению Великих Истин требует воздержания от суетных житейских наслаждений. Поэтому, чтобы расцвел мой талант, я должен отринуть прежнюю жизнь. Мне запрещалось встречаться с семьей, чтобы пусть даже и краткое возвращение к домашней жизни не смягчило моей решимости.
– Ты должен отгородиться от обыденности. Нельзя служить двум господам: Богу и Миру. – Массивная голова опустилась, заслоняя от меня остаток Творения. – Ты готов принять обет?
– Он готов.
– Пусть ответит сам мальчик.
– Скажи ему «да», Томмазо.
У меня в голове словно скреблась мышь, ища выход. Зажатый между двумя объединенными волями, я выпалил:
– Да! Я готов!
Мне в шею со свистом ударил воздушный комок; это судорожно выдохнул отец. Джан Бонконвенто, этот раздутый Атлас, выпрямился во весь рост, подставив мне свой расшитый пах.
– Завтра, – сказал он, – ты начнешь обучение.
Последний вечер с отцом мы провели в таверне «Феникс» под Сан-Фиделе. Я был в прострации: потрясений одного этого дня хватило бы на целый год. Отец тоже выглядел расстроенным, хотя старался изобразить ликование. Мы даже и не пытались разрушить стену между нами, и оба с облегчением вздохнули, когда из дрожащего света факелов к нам на стол выплыли миски с дымящийся казеулой. Я жадно набросился на свою порцию. Свинина, капуста и соус луганега притупили страх перед завтрашним днем. Неровные пальцы Бонконвенто, злой взгляд Джованни и пустая красота Витторио сделались добрыми знаками в рассыпающемся сне. Я понимал только одно: во мне опять пробудилась надежда. Я похлопал по письму Арчимбольдо, которое лежало у меня за пазухой, как будто оно было живым существом и нуждалось в поддержке.
Отец не разделял моего внимания к еде. Окруженный паром, исходящим от миски, он сидел, погруженный в раздумья, пока его не прорвало:
– Я сам был в обучении у мастера. Я пробивался сам, потом и кровью. Без поддержки отца, старого Джакопо. Займись шелком, мальчик мой, не прогадаешь. Но я его перехитрил. Я нашел путь.
Набивая рот свиной кожей и с шумом потягивая вино, я в последний раз слушал легенду о юности своего отца: все детали его взлета и падения, его прием в Академию художеств и изгнание оттуда. Он ожидал – и не зря, – что добьется большого успеха. Но его доконали вдовство и безумство меланхолии. А я, его сын, несмотря на свое уродство, унаследовал его талант и должен теперь оправдать свое смертоносное рождение.
– Ничего не дается за так. За все надо платить. Бог все отберет, если ты окажешься недостойным.
К тому времени, как я уничтожил свой ужин и выскреб последние остатки капустного соуса, в полной тарелке отца все остыло.
– Совпадения, – тяжело вздохнул он. – Мои таланты передались тебе. Сегодня я видел Меркурия, бронзового Меркурия работы Джамболоньи. Это могла быть моя работа – может быть, я его и отлил. Понимаешь? Эти узоры сложились неспроста… Это Бог приоткрывает нам свои планы… дает понять, что у Него есть какие-то планы на нас. – На глаза отцу попалась грудастая хозяйка, и он потребовал вина со смаком театрального выпивохи.
Осушив третий графин (он еще рассматривал его на просвет, чтобы выцедить последнюю каплю), отец начал бахвалиться своими достижениями.
– Я выглаживал бороду Великого Герцога. Я сделал ему прическу, как у Адама. Кто еще может такое сказать? Ты? Ты можешь? Молокосос. – Упившись, он принялся спорить с тенью своего отца. Призвал его и усадил между нами; с горьким сарказмом хлопал его по плечу и умолял проявить понимание, хоть немного. Призрак вина (Дионисов шпион, который живет в бутылках, как джинн, и манит сердца пьяниц) подтолкнул отца к слезливому раскаянию. – Я пошел против воли отца, Томмазо. Я жаждал славы и вырвался из его хватки… – Его подбородок неодолимо тянуло к сложенным на столе рукам. – Он умер, и я не успел помириться с ним. Я бы сказал ему: папа, сядь, выпей со мной, все это уже не важно… – Когда я попытался неумело облегчить его скорбь, он отдернул руку. Теперь в нем проснулся предсказатель. – Не вздумай оскорблять меня, Томмазо. Не предавай меня, как я предал своего отца. Ты заплатишь за это ужасную цену.
Я пытался что-то говорить сквозь слезы, убедить его в своей преданности. Но Анонимо уже встал, швырнул, покачиваясь, на стол несколько монет в оплату нашего недоеденного ужина и, воскресив жест покойного, как бы рассек мой нос указательным пальцем.
– И не спорь с отцом, – сказал он.
Моя походка, о преданный читатель, напоминает движения человека, давящего виноград. Увидев, как я ковыляю, Джан Бонконвенто окрестил меня «иль Зоппо» – Хромоножка. Оскорбление прилипло. Другие ученики, стремясь выслужиться, взяли в привычку повторять эту кличку в присутствии маэстро. Только робкий Моска шепотом называл меня настоящим именем. Я ненавидел его за это, отказываясь принять такой жалкий союз.
Как-то вечером, в самом начале моего ученичества, ко мне подскочил ехидный, веснушчатый Джованни. Обычно нас размещали на ночь в разваливающемся хлеву, без подушек и белья.
– Хочешь знать, почему его зовут Моска? Муха? – Я подвинулся ближе к его щетинистому подбородку, к источнику его музыкального голоса.
– Потому что, – предположил я, – он маленький, как муха.
– А ты тогда кто, комар?
– Я больше Моски.
– Ты старше Моски. – Я позавидовал острому языку Джованни. Слова окружали его аурой власти. – Ты замечал, как они говорят между собой, не шевеля губами?
Спящие братья закопошились, вздохнули и снова затихли. Они сплелись руками и ногами – как осьминог, выброшенный на берег.
– Потому что ему все равно, что есть?
– Иди послушай, как он спит, – сказал Джованни.
Стараясь угодить ему, я пополз к братьям через кучи соломы. Мне нужно было подпитывать любопытство, чтобы отогнать отчаяние. Понимаете, ведь мы постоянно находились под присмотром Бонконвенто. На ночь он запирал нас в хлеву. Мы мылись в поилке, заросшей зеленой дрянью, спали на грязной соломе и зевали, забытые, до полудня. На самой вилле ночевал только Витторио – в награду (как зубоскалил Джованни) за примерную работу.
Жирная муха жужжала под стропилами. Я повернулся к источнику звука. Это Моска бормотал во сне.
– Ну что? – Джованни даже привстал, когда я вернулся.
– Ему бы к маме, – сказал я. – Их тоже нельзя отпускать домой? Хотя бы изредка. Они же маленькие еще.
Джованни придвинулся ко мне – я чувствовал его голодное, едкое дыхание.
– Слушай, Зоппо. Они работяги. Мешки с дерьмом и руками из задницы. Родители были рады от них избавиться.
– Но кто-то ведь платит за их обучение?
– Не верь этому. Мы все здесь – рабы. – Я ощутил жар его злорадной улыбки в паре дюймов от моего лица. – Постарайся понять это, Зоппо: нам некуда идти.