– Да как же они ядовиты, если они утоляют боль? Красный эликсир размягчает границу между миром и моим телом. Если я не принимаю его слишком долго – а так случается, когда истощаются запасы, – у меня голова только что не взрывается, а в желудке поселяется адское пламя.
– Возможно, именно так Нотт и удерживает власть над вами?
Альбрехт не хотел это признать.
– Ты же ни разу не видел, как он общается с духами. Не слышал их голоса, как слышал я, не учил их языка. Да, я подозреваю, что Нотт меня обкрадывает. Пропадают вещи. Но это все мелочи, несущественные потери – по сравнению с духовным даром, который он мне открывает.
Меня уже начала утомлять эта чушь.
– Ваша светлость, – спросил я, – зачем вы меня позвали?
Вопрос застал Альбрехта врасплох. Он тяжело опустился в кресло. Я слышал его судорожное дыхание. В его глотке что-то щелкало, булькало и клокотало.
– Томмазо… Я все думаю про «Страшный Суд». Гравюру Бонасоне по кисти Микеланджело. Вот никак не идет у меня из головы…
– Что именно, милорд?
– Тот отчаявшийся человек с гримасой на лице. Он мне снится. Он со мной разговаривает, во сне. Он знает то, что знают кальвинисты, которых я выгнал из Винтерталя. Мы уже все потеряли, и что бы мы ни делали, потерянного не воротишь. Ничто не спасет мой народ. Ничто не спасет нас от вечных мук.
– Ваша светлость, это Предопределение. Вы не должны в это верить.
– Не должен? Или не буду?
– Это ложная доктрина, которая разрушает волю.
– Я знаю, Томмазо, ты считаешь, что человек – хозяин своей судьбы. Из всех моих подданных ты усерднее всех строил свою жизнь. – В темноте я не мог разглядеть выражение лица патрона, не мог определить его настроения из-за жирные наростов: бугров на шее и челюстях, толстых щек и многочисленных складок. – Но разве не случай свел нас тогда в таверне? И потом, годы спустя, Якоб Шнойбер раскрыл мне подробности твоего пребывания в Праге… разве это была твоя воля? И все-таки ты продолжаешь считать, что ты сам творишь свою судьбу.
Я не знал, что ответить на эту тираду, и герцог отпустил меня восвояси. Похоже, я его разочаровал; быть может, он ждал от меня слов ободрения, ждал, что я разгоню его мрачные мысли своими радужными фантазиями. После этого меня еще дважды вызывали к нему в кабинет; дважды я слушал про его кошмары и дважды не смог их развеять. Может быть, он пытался вернуть оживление и невинность былых времен? Но я был уже слишком стар и слишком беден идеями, так что он так и остался творением моего английского соперника.
Но и Джонатан Нотт тоже иссякал. Для того чтобы отвлечь герцога от своих неудачных попыток превращения обычных металлов в золото в количестве больше щепотки, алхимику приходилось выдумывать новые развлечения. (Его союзник Якоб Шнойбер опять где-то скитался в поисках новых монстров.) Пусть хоть удавится со своими придумками, сказал я себе. Я бы не возражал против его предложения искать в земле клады, если бы он не привлек Адольфа Бреннера для изготовления лозоходческой рамки.
Само собой, эта затея была заранее обречена на неудачу. Адольф Бреннер занимался изготовлением заводных детей: и с какой такой радости от него ждали, что он найдет золото – чудесное решение всех финансовых проблем Фельсенгрюнде, – да еще на таких необъятных пространствах? Герцог, однако, был настроен оптимистично. Ангел, называвший себя Абдиэлем, весьма обнадежил Джонатана Нотта насчет несметных сокровищ на восточном берегу Оберзее. Такой авторитетный источник привел моего друга к вялому фатализму. Я умолял его спасти свою гордость, пока не поздно, но Адольф Бреннер лишь отмахнулся от моих тревог.
– Это даже символично, – сказал он, – что мне придется закончить свою карьеру, гоняясь за химерой.
Приисковая экспедиция отправилась в путь в оранжевых всполохах январского утра. Герцога и Джонатана Нотта сопровождали солдаты; за ними шли помощники Нотта и сам лозоходец. Они добрались до заливного луга, о котором говорил Абдиэль. Под ногами хрустел лед. Люди Нотта пропели молитву, после чего Бреннер со своим поисковым прибором приступил к работе. Рамка дернулась и указала на заросли травы. У помощников Нотта ушло четыре часа – с факелами, кипятком, заступами и кирками, – чтобы расчистить смерзшуюся грязь над указанным местом. К вечеру, когда герцог уже вспотел от мороза и нетерпения, землекопы признали, что никаких признаков зарытого клада нет и в помине.
На следующий день на луг отправилась компания поменьше, потому что герцог Альбрехт пачкал носовые платки и сотрясал кашлем столбы своего ложа. Джонатан Нотт обругал Абдиэля и перестал слушать духа-обманщика; Адольфа Бреннера освободили от кладоискательства.
Я опасался за своего друга. После того, как сбежал его сын, он жил словно в пустынной степи духа, сквозь пыльную почву которой не пробивались ростки надежды. Унизительная неудача его поисковой рамки (заслуга Джонатана Нота) вкупе с другими его поражениями и постыдным преступлением, о котором я тогда не знал, загоняла его все дальше в пустыню собственной души. Я приходил к нему в мастерскую и пытался развеселить его то бочонком пива, то грифельным портретом пропавшего Каспара, сделанным по памяти.
Конечно, существовала опасность, что этим подарком я лишь разбережу его рану. Но собственная память терзает человека гораздо сильнее, чем любой рисунок, да и подарок был сделан от души: если мне не удастся утешить друга в его несчастьях, я по крайней мере смогу убедить его в том, что мне не безразлично его состояние. Адольф Бреннер пристально изучал рисунок. Ожидал ли я благодарных объятий, похлопывания по плечу или хотя бы скоротечной близости рукопожатия? Он поблагодарил меня и положил бумагу под полированный камень у себя на столе.
– Истории наших жизней еще не дописаны, – сказал я. – И мне пока интересно, чем закончится моя.
В последнее время Бреннер много говорил о философах-стоиках, о Сенеке, который всю жизнь утихомиривал тирана, а когда император Нерон поверил злоумышленной клевете, закончил свою жизнь как истинный римлянин. Я пытался развлечь Адольфа – помочь ему выплыть из темных вод его сумрачных размышлений – непристойными рассказами о своих нюрнбергских годах. Я выбил глиняную пробку из пивного бочонка и поведал ему про молодого маркиза Фельсенгрюндского, с которого я стащил фальшивую бороду. Не знаю, может быть, это была вопиющая глупость – рассказывать про Анну, Гретель и первую ночь любви нашего патрона, когда все мысли моего друга были заняты злосчастным грунтом или водоворотом в Оберзее. И все-таки мне удалость его расшевелить. Словно достигнув какого-то внутреннего соглашения, Адольф перестал сутулиться и расправил плечи. Он повернулся ко мне с решительным выражением на лице и взял предложенную кружку пива.
Мы сидели вдвоем в пустой мастерской, как статуи в саду, куда больше не ходят люди, пили пиво и часами предавались воспоминаниям. Бреннер рассказал мне о своей тирольской юности, о надеждах родителей на его церковную карьеру, которые он не оправдал, а вместо этого взял и сбежал в Венецию. Он описал ученичество у конструктора заводных игрушек в вонючей мастерской в районе Пескара, где он полюбил служанку родом из Африки, которая принесла ему сына, но, не дождавшись его возвращения с материка, умерла от оспы в карантинном лазарете. Боль потери так никогда и не стихла. Как я всегда подозревал, Адольф Бреннер – это было не настоящее его имя. Он сменил имя вскорости после смерти возлюбленной, подобрав более немецкое по звучанию; не для того, чтобы избежать проблем с прежним нанимателем, скорее из поэтической надежды, что тяжкая утрата растворится в забвении вместе с его прежним именем, избавив преемника от скорби. Странствия Адольфа Бреннера с маленьким Каспаром в конце концов привели их в Падую, где после года отчаяния на грани голодной смерти он был вынужден обворовать лавку Галилео и затем – искать убежища в Фельсенгрюнде. Слушая Бреннера, я не раз задавался вопросом: зачем он мне все это рассказывает? В его речи, во всех его жестах сквозило какое-то вялое смирение, которое я принял за спокойствие, которое нисходит на человека, когда он полностью принимает свою несовершенную жизнь. Он рассказал мне про год, когда у него выпали волосы. Мы даже смеялись (о, очень недолго и негромко!) над его описаниями: как он чихал в подушку, как просыпался с клочками бороды во рту и тер брови, которые осыпались, как иглы с засохшей сосны.
– Я стыдился своей безволосости, – сказал он. – Ладно бы только одна голова, но потерять еще брови и даже ресницы?! Человек не должен быть таким голым. Я прикрывал голову и разрисовывал веки, как какая-то рябая шлюха, пока не понял, как по-идиотски я выгляжу.
– Я знавал человека, покрытого шерстью с головы до ног.
– Счастливчик, – сказал Бреннер.
– Нет, я серьезно. Люди принимали его за оборотня.
– А он был оборотнем?
– Он был человеком. – Я рассказал ему про моего давнишнего благодетеля, Петруса Гонсальвуса, про его преданную жену и одаренных детей. Адольф Бреннер задумался.
– Интересно, – пробормотал он, – согласился бы твой друг поменяться со мной недугом?
– Никогда. Хотя твой вроде бы доставляет меньше проблем.
Бреннер скорбно кивнул.
– Ведь ты никогда меня не рисовал? – Он хлопнул себя по бедру, как бы закрывая тему. Только когда он ушел из моей мастерской и я услышал, как его тяжелые шаги затихают на лестнице, мне пришло в голову, что он ни единым словом не обмолвился о моем собственном уродстве.
Мой верный читатель, тебе никогда не догадаться, сколько времени прошло с тех пор, как я написал предыдущую фразу. Быть может, если бы я каждый час, с каждым ударом, доносившимся с колокольни, подходил бы к этой пустыне из древесной каши и белка и ставил бы звездочку на листе, ты ощутил бы разрыв во времени. Но я даже не смею надеяться, что ты станешь выдерживать эти часы, как ритм в музыке, чтобы читать в том же темпе, как я писал, подстраиваясь под мои паузы и раздумья. Я уже чувствую, как ты стараешься побыстрее пробежать эти строки глазами, и спрашиваю себя: почему я срываю течение своего рассказа? Почему я не могу заставить себя писать так, как это должно быть написано?
Когда Адольф Бреннер ушел, я не вспоминал о нем много часов, и только услышав новости о срочном созыве придворного совета, собранного для обсуждения угрозы мятежа, я оторвался от марания акварелью страниц «De Historia Stirpium» и поспешил в мастерскую механика.
Окно было распахнуто настежь, отчего в мастерской было отнюдь не теплей, чем на улице, а ветер, ворвавшийся внутрь, расшвыривал, слово опавшие листья, бумаги и чертежи, которые в течение многих лет скапливались на всех свободных поверхностях. Уже начинало смеркаться; и только благодаря контрасту между темнотой, царившей в комнате, и безрадостными, серыми, тусклыми облаками за окном я смог различить ногу, болтающуюся над моей головой. Я не знаю, сколько он там провисел, раскачиваемый разыгравшимся ветерком, словно копченый окорок. Его лицо стало чернильно-синим. На подбородке замерзла струйка слюны. Я пытался поддержать его за ноги, чтобы взять на себя часть смертельного груза, но колени висельника подогнулись и врезали мне по зубам. Я поднял отброшенный стул (на котором когда-то сидел маленький Каспар, нянчивший тряпичную куклу) и попытался приподнять Бреннера за пояс. Вглядываясь в туго натянутую веревку, тянувшуюся от его головы, я не заметил ни одной слабины.
Люди, должно быть, услышали мои отчаянные всхлипы, мои бесплодные увещевания. Уже потом, рухнув со стула, который перевернулся и ударил меня по лицу, я огляделся и увидел, что в комнате столпились слуги. Какая-то молодая толстушка взяла меня за руку, словно я был раненой птицей, и усадила в углу мастерской, пока мужчины срезали тело. Они не думали, что оно будет таким тяжелым, и поэтому не удержали – повалились на пол с ним вместе.
Адольф Бреннер не оставил предсмертной записки: ни фразы из стоиков, ни извинений перед живущими. Кто-то всучил мне сосновый ящик с моим именем, написанным на крышке черной краской. Внутри я обнаружил улыбающегося Терциуса. В бедре куклы зияла прореха, зашитая белым шнуром, ярко выделявшимся на коричневом фоне ткани. Я ощупал рану пальцем – монеты. Золотые дукаты. Прощальный подарок Адольфа Бреннера. Поняв этот потусторонний намек, я выскочил из мастерской, стараясь не смотреть на безжизненное лицо, прикрытое мешковиной. Никого в этой зловещей тьме не удивило, что я унес с собой сентиментальный подарок на память: улыбающегося механического ребенка.
Возмущенные его богопротивной кончиной капеллан и исповедник герцогини отказались проводить поминальную службу. Бог в своем бесконечном великодушии не прощает людского отчаяния. Часть денег, оставшихся в бедре автомата, я потратил на взятки, пока четверо крепких слуг, способных вырыть яму в мерзлом грунте, не согласились пойти со мной на постыдное погребение. Мы похоронили Адольфа Бреннера на перекрестке дорог к югу от города Фельсенгрюнде. Я воткнул в безымянный могильный холмик крест из грубо связанных палок, но священник, настоявший на своем присутствии при захоронении, велел его убрать. Я не знаю, успел ли кто из рьяных христиан вырезать Бреннеру сердце, как вроде бы полагается поступать с самоубийцами. Всей душой надеясь, что он все же остался нетронутым, я нацарапал на льду псевдоним своего друга. Я ведь так и не узнал его настоящего имени.
Когда я вернулся с похорон Адольфа Бреннера, меня ждал вызов на аудиенцию к Альбрехту, XIII герцогу Фельсенгрюнде. Я не ожидал от него соболезнований моей потере; я даже не сомневался, что герцог вновь примется утомлять меня своими видениями, словно все, что он видел во сне, случилось с ним наяву. В последнее время англичанин, похоже, отдалялся от него, вынуждая герцога в одиночку обуздывать суету своего сознания. Мне не хотелось заполнять эту брешь, и я даже не стал отряхивать грязь со своих сапог перед тем, как предстать пред светлые герцогские очи.
– Ваша светлость?… Вы тут?
На крышке стола появилось четыре бледных боба; они проросли в пальцы; на столе распласталась рука, и, наконец, герцог обозначился целиком. Я успел привыкнуть к его приступам меланхолии, но меня поразили его опухшие глаза, всклокоченная борода и глубокие морщины на лбу.
– Вы нездоровы, милорд?
Герцог с тревогой ощупал горло.
– А я выгляжу нездоровым?
– Нет, уверяю вас.
Альбрехт нащупал свое кресло и тяжело опустился в него.
– Вы… вы что-то уронили?
– В смысле?
– Ну… ваша светлость, вы были под столом…
– А почему бы мне и не побыть под столом? Разве у простолюдинов кто-то требует объяснений, почему они прячутся за мебелью?
– Я совсем не хотел…
– Так почему же герцогу нельзя вести себя как ему вздумается? Боги, за что вы меня прокляли? – Альбрехт неуклюже нагнулся, подобрал с пола серебряный кинжал и поманил меня пальцем, толстым, как сосиска. Он прикусил нижнюю губу; на его поредевших усах висели остатки еды сомнительного вида. Он торопил меня и, пыхтя от нетерпения, ухватил за воротник. Я стукнулся подбородком о край стола. Я не решился протестовать, когда он нашарил мою руку, вцепился в запястье, разжал мне пальцы и вложил в ладонь обезьянью лапку.
– Унеси это, – сказал он. – Я не хочу, чтобы она была рядом. Загадывай желания, если хочешь. Мне от нее не нужно ничего.
– Вы хотите, чтобы я перенес проклятие на себя?
– Ты мне друг или нет?
Я задумался над ответом. Стоило ли, учитывая сложившуюся ситуацию, претендовать на подобную привилегию?
– Милорд, это же обыкновенная безделушка. У нее нет власти над добром или злом: вам нечего бояться.
Герцог побледнел.
– Я видел сотни таких… они заползали, подобно темным паукам, мне в постель, чтобы меня задушить.
– Альбрехт, – сказал я, – сожгите Аркану.
Его лицо, бывшее прежде бледно-восковым, теперь стало свекольным; он с ужасом уставился на мои богохульные губы.
– Вы проводите все свое время в обществе мертвых вещей. Человек не может жить в мавзолее.
– Это твой мавзолей. Ты построил его и похоронил меня внутри.
– Ваша светлость… пожалуйста… успокойтесь.
– Унеси ее, я сказал.
Я кивнул – с комом в горле – и положил волшебную лапу в карман. Попытался умиротворить герцога улыбкой, но она, должно быть, выглядела гримасой ужаса. Может, послать к лекарю за успокоительным?
– А где… ваша светлость, где красный эликсир?
– Откуда я знаю? Пузырек пуст. Я зову и зову, но Нотт не отвечает. А боли… Боли возвращаются, я это чувствую… – Альбрехт почесал грудь, потом схватился за свой необъятный живот. – Если бы я только мог выдавить стул.
– А другой пузырек… кармелитская вода?
– Кончилась, – всхлипнул герцог. – Все кончилось.
Столкнувшись со столь явным расстройством герцогского ума, я ощущал только жалость к себе. Может быть, где-то в темном углу прятался Нотт, ласкавший лезвие клинка? Или Шнойбер вернулся из странствий раньше назначенного, решив обессмертить меня в качестве одного из своих экспонатов?
– Я попытаюсь найти вам алхимика, – сказал я.
Альбрехт выскочил из-за стола и упал на колени. Его мокрые, слюнявые губы прижались к моим; он всхлипнул и прижался к моей груди.
– Не оставляй меня, умоляю. Я боюсь. Ты – мой единственный друг. Когда-то мы были товарищами…
Нет, это невыносимо; у меня взбунтовался желудок; моя душа съежилась, как мышь при виде кошки.
– Я дам тебе все, – выдохнул герцог мне в шею. – Все, что у тебя было до Нотта. И даже больше. Я сделаю тебя обергофмейстером. Все мои богатства станут твоими.
Я принялся отцеплять его пальцы от воротника и наконец вывернулся из его захвата.
– Предложение весьма щедрое. И весьма соблазнительное, – сказал я. – Дайте мне время подумать.
– А что тут думать? Я прошу тебя остаться со мной в кабинете. Сон о лапах предвещает несчастье – я не буду спать в своей опочивальне.
– Вы в полной безопасности, милорд.
– Но мятеж в Вайденланде…
– Обергофмейстер уверяет, что вам нечего опасаться этой угрозы.
– Я боюсь вовсе не этой угрозы.
Несколько минут, показавшихся мне целым веком в чистилище, я решительно не уступал мольбам герцога. Я не был великодушен. А если бы и был… читали бы вы сейчас эти строки, неодобрительно хмурясь? Я пообещал герцогу – да, да, с объятиями и поглаживаниями по его засаленной голове, – что я вернусь позже, может быть, завтра; ну ладно, сегодня – и буду бодрствовать рядом с ним, хотя я уверен, что все его страхи необоснованны. С большой неохотой, вытирая рукавом сопли и слезы, герцог Альбрехт отпустил своего карлу. Он так и стоял, покачиваясь, на коленях, а я поклонился и вышел. Я видел, как он судорожно роется в паутине своего мозга в поисках слова, подходящего для прощания. Однако мы разошлись без слов, глядя друг другу в глаза, пока – без сожалений с моей стороны – нить наших взглядов не порвалась. Горесть, адское одиночество, написанное на лице герцога, – вот что я буду помнить все последующие годы.
Должно быть, в те мгновения я сам в это верил. Я вернусь, чтобы его успокоить, хотя сам нуждался в успокоении не меньше, если не больше – из-за смерти моего друга и неопределенности своего положения в замке. Герцог воззвал к старинным узам товарищества. Да, убеждал я себя, истощенный переживаниями этого страшного дня. Чувствуя во всем теле боль от непривычной работы и неумолимого холода, я вскарабкался в мое набитое подушками гнездо. Время от времени мне придется составлять компанию Альбрехту, когда работа позволит; дать согласие легко, если оно нужно лишь для того, чтобы сбежать от его тошнотворных объятий.
Уже засыпая, я начал жалеть о своем обещании.
* * *
Бормотание. Голоса у меня в ушах. Шепот на крыльях мотылька. Мои руки подпрыгивают, как щенок, и прогоняют докучливого мотылька.
Я проснулся от явственного ощущения, что ко мне в комнату ворвались. Я прислушался – от слишком реального сна сердце до сих пор билось как сумасшедшее. Голоса слышались из коридора? Нет. Они шли из глубокой, подземной пещеры. Что они говорили? Они кричали; они были злыми, жестокими и решительными. Я сел на постели и уставился в темноту, на плавающие перед глазами сверкающие пятна, как будто, напрягая зрение, я мог тем самым улучшить свой слух.
Оболочка сна лопнула. На улице действительно кричали: гвалт мужских голосов доносился от городских ворот.
Напуганный до тошноты, я прислушивался к звукам боя. Как крестьянам удалось опустить мост? Но почему тогда не слышно сигнала тревоги? Возможно, Максимилиан фон Винкельбах насмехался над толпой повстанцев, не понимая их силы и ярости и считая излишним беспокоить герцога из-за таких пустяков. Но требования справедливости и мести, удары импровизированного тарана в окованные сталью ворота не унимались. Все это сопровождалось испуганными воплями с крепостных стен, поскольку ворота необъяснимым образом начали поддаваться. И только когда осаждающие свирепой людской волной ворвались на площадь, забили колокола часовни.
Герцог! Мне нужно было добраться до герцога! Спотыкаясь о подушки, я нырнул лицом в умывальник.
Придя в сознание, я стряхнул осколки льда с разбитой головы и перевязал рану чулком. Испытывая дурноту после удара, я медленно и неуверенно, как пьянчуга с похмелья, оделся и влез в тяжелое меховое пальто. Пришлось повозиться с задубевшими от холода сапогами, чтобы они допустили мои стопы в свое нутро, что они в итоге и сделали, передразнивая своим скрипом мои жалкие всхлипы. Сколько времени я был без сознания? Ярость снаружи утихла. Теперь оттуда доносились иные звуки: приказы, крики о помощи, тревожные и угрожающие вопли.
Я выбрался в коридор, на пустынную темноту лестницы. Я чувствовал, что восточное крыло опустело, лишилось человеческого балласта: все люди были снаружи или искали безопасности в подземельях. Немало времени ушло у меня на то, чтобы преодолеть скользкие ступени. Железные перила покрылись инеем и липли к коже: ужасно не хотелось, но пришлось их отпустить и довериться обледенелым камням. У-уух! Я поскользнулся. И-иих! Земля подпрыгнула и врезала мне по заду. Чтобы подняться, пришлось встать на четвереньки. Охая и постанывая на каждом шагу, я спускался по улице Вергессенхайт, а потом свернул на площадь. Часовня загораживала от меня библиотеку. Но нежно-розовое свечение в глазу флюгера подтвердило мои худшие опасения. Библиотека пылала.
Слуги с ведрами носились к колодцу и обратно. Повара крутили колодезный ворот. Я выхватил у кого-то ведро для помоев и направился к пожарищу. Рядом с часовней – колокола которой уже замолкли – ряд стражников сдерживал слуг. Одни хватали поднесенные ведра с водой, другие кричали, чтобы несли еще. Я увидел северное крыло библиотеки. Дверь была выбита, из ее оранжевой глотки пробивался дым, из которого время от времени возникал стражник с ведром. В этом апокалиптическом свете я разглядел сваленные на ступенях тела; что-то, похожее на воду, поблескивало между каменными плитами пола – только это была не вода. Я побрел к южной башне, держа перед собой ведро в качестве пропуска. Служанка поскользнулась на мокром льду и упала лицом на край своего полного ведра. Несколько солдат бросились ей на помощь, и мне удалось пробраться через их кордон.
Я старался не смотреть на мертвецов: множество раскиданных кукол с пустыми глазами. В спешке поднимаясь по лестнице, я увидел нескольких солдат и узнал в них ветеранов из старой гвардии, преданных герцогу.
В вестибюле мертвых было намного больше. Большинство очагов пожара уже потушили; кто бы ни совершил этот поджог, он не собирался уничтожать библиотеку, поскольку горели шторы, стулья и кучи разного мусора, а остов здания оставался целым. Перегородки между приемной и покоями герцога были частично сломаны. Это немного меня успокоило, поскольку мои картины находились в южной части здания, в Камергалери и Длинном коридоре. Что до герцога, то я доподлинно знал, что он решил провести ночь не в спальне, где его искала бы толпа, а в безопасности тайного кабинета.
Разрушения в соседних помещениях привели меня в уныние. Стены между комнатами были полностью или частично уничтожены. Декорации развалились, обнажив скелет бывшей конюшни. В каком-то смысле это было естественно. Ни моя библиотека с ее секретами и зеркалами, ни новое средоточие власти Джонатана Нотта не имели ореола прочности; теперь их временные конструкции развалились, поддавшись злобе изголодавшегося и обиженного властью народа. Больше, чем материальные разрушения, пугало количество мертвых тел в Риттерштубе. Выглядело это так, будто крестьяне, вооруженные кольями и вилами, нарвались на засаду. В их плоть впились арбалетные болты; мушкетные пули раздробили кости и разнесли черепа. Многие погибли, пытаясь убежать, выбраться во двор – лишь для того, чтобы быть зарезанными в дверях. Дважды мне пришлось припадать к полу, когда мимо меня пробегали шерифовы молодчики. Мои руки сделались скользкими от крови; я вытер их об одежду ближайшего мертвеца и поспешил дальше, надеясь добраться до неповрежденной тайной дверцы и найти герцога невредимым.
Юные стражники в Длинном коридоре таскали мои картины. Из-за пьедестала я наблюдал, как они сваливали в угол труд всей моей жизни. Может, они сохраняли его от пожара? Может быть, это герцог отдал приказ, чтобы солдаты спасали его драгоценную коллекцию? Однако мои надежды пошли прахом, когда, воспользовавшись минутой безлюдья, я рванул сквозь темноту к потайной панели, о существовании которой почти никто не знал, – и обнаружил за гобеленом лишь пустоту.
Я вошел в разоренный кабинет. Люк в Аркана Мистерия был выломан. От его расщепленного порога тянулся кровавый след. С книг сорвали обложки; повсюду были разбросаны гравюры и эскизы. Экспонаты Шнойбера валялись в полном беспорядке. Я еле успел отдернуть ногу от острого осколка банки; в воздухе стояла едкая вонь бальзамирующего раствора. Нужно найти герцога! Обшаривая шкафы, я коснулся, как мне показалось, чьего-то тела, но это был автомат Адольфа Бреннера, кукла-девочка Секундус, приспособленная для более низменного применения. В тусклом свете из Длинного коридора я видел ее грудь и приоткрытый рот. Меня переполняла жалость к герцогу, нуждавшемуся в подобном стимуле, и к Бреннеру, которому пришлось переделывать автомат. Мои эротические рисунки были свалены в кабинете, гнезде разврата куклы-наложницы.
Забыв об опасности, я прислушался к голосам, доносившимся откуда-то снизу. На какое-то ужасное мгновение я решил, что слышу самого Дьявола. Потом я понял, что голоса шли из туннеля, ведущего в Аркану. Обмирая от ужаса, я бросился за упавшую перегородку, за которой осталось место, где я мог бы спрятаться.
Из-под половиц показались два молодых человека, и помещение заполнили их гулкие голоса. Я слышал, как они фыркали от собственной смелости, перешагивая через герцогские стулья. Ободренный своей незаметностью, я выглянул из-за панели, чтобы разглядеть их получше. Один из них был одет в солдатскую форму: он, без сомнения, принимал участие в отражении нападения. Второй, к моему удивлению, был в грубой зимней одежде крестьянина, поверх которой красовались неумело выкованные латы. Я не верил своим глазам: два смертельных врага сидят рядышком в разваленном кабинете и по-товарищески болтают. Напрягая глаза, словно одним сосредоточенным взглядом можно было сорвать маску ночной тьмы с их лиц, я догадался, что это заговорщики: стражники – как и все остальные, пережившие эту ночь, – верные Винкельбаху люди, теперь отмечали успех кровавого маскарада.
Крепостные ворота очень быстро поддались яростному напору полусотни крестьян – тех самых, с которыми Винкельбах заключил мирное соглашение. Они добрались до библиотеки искусств, где были встречены верной герцогу стражей. Все это могло завершиться арестами и парой пробитых голов; но та же сила, которая имела власть над судьбой сражающихся, решила, что ни один человек, способный раскрыть заговор, не должен выжить. Для того чтобы план Морица фон Винкельбаха удался, ему было необходимо убедить герцогиню в официальной версии смерти ее мужа. Люди Винкельбаха вступили в дело, когда еще можно было сохранить лицо, но герцог был уже мертв. Опасность миновала: герцогиня была спасена. Поскольку приглашенные мятежники (а также их победившие противники) были уничтожены, заняться герцогом и его творением должны были более опытные специалисты.
Второй парень, который уже успел снять свою маскировку и снова надел форму стражника, принялся в красках описывать своему товарищу охоту на герцога Альбрехта. Я понимал, что подвергаюсь смертельной опасности: наказание за обладание такой информацией – смерть на месте.
– Он, должно быть, догадался, что мы пришли за ним. Боже, ну и умора… – Герцог исследовал лабиринт на случай покушения. Услышав снаружи шум боя, он принялся перебираться из одной потайной комнаты в другую, как лиса, запутывающая следы. Альбрехт скидывал на пол бьющиеся предметы, чтобы преследователи порезали ноги; он протискивался в люки и проползал под досками пола. Почему-то мне представлялось, что он хихикал, прислушиваясь к шагам своих убийц. Но разве, умаляя его страдания, я тем самым облегчу свои? Пятна засохшей крови и царапины на полу, где волокли его тело, убеждали меня в обратном. Наверное, он задыхался, как загнанное животное, в страстном желании жить, оставляя частицы себя на гвоздях, торчавших из дощатого пола.
– Мы знали, что он внизу, – продолжал переодетый рассказчик. – Как червяк под корой. Там было множество комнат, маленьких клетушек с занавесями и драпировкой. Мы все их сдернули и подожгли. Но найти герцога все равно не могли. Потом сержант Хеклер вспомнил о коврах. Убрали ковры и стали искать люк. Мы прямо слышали, как он шуршит под ногами.
– Как крыса.
– Он там обо все стукался и ругался. Когда услышал наш топот, затих.
– Вы его вытащили?
– Он пыхтел, как старая сука. Ха-ха-ха.
– Сам себя выдал.
Когда жертву нашли, сразу послали в арсенал за топорами. Некоторые предприимчивые юнцы разыскали веревки. Они привязали их к перегородкам и сорвали панели из тополя и дуба, которые мы украшали с моим ныне покойным другом Людольфом Бресдином; они разгромили расписные двери и разнесли в щепки лестницы; они прорубились сквозь дощатый пол и шуровали своими дубинками в темноте под лагами, пытаясь выгнать наружу съежившегося герцога.