Но не сейчас. В этот вечер мужчины были заняты серьезным разговором. Видимо, обсуждали важные дела. А в такие моменты на обнаженные женские тела лучше не отвлекаться. И мы ждали поодаль. Я наблюдала за ними, кипя от злости. На земле у костра мой хозяин камнем начертил карту. Такие мне уже доводилось видеть. Вчера вечером, разговаривая наедине со своими помощниками, он тоже рисовал такую карту. Говорил быстро, решительно, временами тыкал камнем в какие-то точки на карте. Иногда указывал на самую большую из трех лун. Через несколько дней — полнолуние. А я, нагая, вся в поту и в грязи, стояла с бутылью в руках, еще не оправившись от страха перед насильниками. Что же это за лагерь? Не на охоту пришли сюда эти мужчины. И на бандитов они не похожи. Дело не только в том, что по покрою и знакам отличия их туники напоминают военную форму, но и в четко очерченной субординации, в том, как они организованны и дисциплинированны — нет, судя по всему, это не банда. Все статные, сильные, подтянутые, собранные, отлично вымуштрованы, знают свое дело. Никакой небрежности, расхлябанности, лагерь в образцовом порядке — ничего общего с бандитским биваком, как я его себе представляю. Значит, сделала я вывод, я в военном лагере какого-то города или страны. Наводит, однако, на размышления расположение лагеря. Это не сторожевой отряд, не пограничная застава. Расположен он не на возвышенности, не укреплен; для учебного лагеря или зимовки слишком мал. Шестнадцать мужчин, две рабыни. Никаких воинских подразделений. Для ведения военных действий не приспособлен, для отражения штурма или подготовки к атаке — тоже. Так что же это за лагерь?
Один из мужчин поднял чашу. Я поспешила к нему. Наполнила чашу вином. Его туника — я заметила — тоже в грязи. С ненавистью взглянула я на него поверх чаши. Прижалась, как положено рабыне, губами к ее краю и протянула ему. Едва взглянув на меня, он взял ее и отвернулся к вычерченной на земле карте — тут о важных делах толкуют. Интересно, каким по счету он был — первым, вторым, третьим, четвертым? Все они были совсем разными. И все же в объятиях каждого из них я была лишь рабыней — и только. Я все смотрела на мужчину. Он не замечал моего взгляда. Интересно, сколько сотен рабынь он познал?
Внимательно, так внимательно, как только позволял тусклый свет, рассматривала я лохматого светловолосого гиганта — самого привлекательного из здешних мужчин, не считая, конечно, моего хозяина. Это он за день до того, как меня клеймили, первым настиг связанную, увешанную колокольчиками Этту. Тогда на моих глазах ей набросили на голову мешок, сделали ее дичью в той же самой страшной игре, жертвой которой — какое унижение! — стала сегодня я. На его тунике — ни пятнышка. Слава Богу! Участвовал бы он в игре и знай я об этом — постаралась бы попасться ему в руки. Кто знает, может, даже было бы приятно. Что за мысли! Я же землянка! Улыбнувшись про себя, я тряхнула головой. Какая разница! Да, верно, землянка. Но и рабыня! Рабыне не только разрешается отвечать на ласки мужчины, она просто должна это делать! Это ее обязанность, и попробуй она уклониться — заставят насильно. Не будет ничего необычного, если девушку, что осталась бесчувственной в руках мужчины, высекут. Я все рассматривала высокого красавца. Нет у меня ни чести, которую надо было бы защищать, ни гордости — я рабыня. Просто тянет к нему, и все. Да и плеток отведать совсем не хочется. Я неслышно рассмеялась. Впервые в жизни я, рабыня, ощутила свободу — свободу быть женщиной. Оказывается, это приятно.
Снова я бросилась наполнить поднятую чашу и снова отступила в тень. Этта наливает вино светловолосому красавцу. Ну и пусть. Этта мне нравилась, хоть здесь она и первая, выше меня. Работаю я старательно, и она меня не наказывает. Я взглянула на хозяина. Он камнем показывал что-то на карте. Мужчины задавали вопросы. Он отвечал. Слушали внимательно, ловили каждое слово. Фантастическая картина! В свете костра сидят кружком сильные, статные, могучие мужчины. Какая же я маленькая, хрупкая, беспомощная перед ними! И как горжусь своим хозяином! Он — первый, самый сильный, самый лучший. Этта держалась поблизости от белокурого. Я подошла ближе к хозяину. Хотелось налить ему вина, поцеловать его чашу — если, конечно, он позволит. О чем говорили мужчины, что за план обсуждали — я не понимала. Похоже, что-то связанное с военными действиями. И со временем. Не раз поглядывали они на самую большую из сияющих в небе лун. Через несколько дней — полнолуние.
Резким движением хозяин воткнул камень в какую-то точку на карте. Так он и торчал там, массивный, наполовину утопленный в землю. Значит, вот то самое место. Послышались одобрительные возгласы. Рядом — ручей или место слияния двух ручьев и, по-видимому, лес. Мужчины закивали. Хозяин окинул взглядом соратников. Больше вопросов никто не задавал. Похоже, все удовлетворены. Взгляды обращены к нему, глаза сверкают. Как я гордилась своим хозяином! Я принадлежу ему! Сама мысль об этом повергала в тайный трепет.
Но вот мужчины начали подниматься и, переговариваясь между собой, расходиться по шатрам.
Хозяин перевел на меня взгляд. Поднял чашу. Я поспешила к нему, наполнила чашу вином, надолго припала губами к ее краю, потом, смиренно преклонив колени, протянула ее этому умопомрачительному зверю, моему повелителю. В обращенных к нему моих глазах нельзя было не прочесть, каким вожделением охвачено все мое существо. Но он отвернулся, едва скользнув по мне взглядом. «Ты — ничто, рабыня, пустое место», — говорили его глаза. Я уже видела у него такой взгляд — сегодня вечером, только немного раньше.
Жалкая, ничтожная рабыня, валяюсь у него в ногах, сгорая от желания, — неужто только на то и гожусь, чтоб с презрением оттолкнуть меня?
Я стояла на коленях. Гнев, отчаяние, горечь унижения поднимались в душе. Я, землянка, отвергнута! Отвергнута каким-то дикарем! Меня душила злость. Подошла Этта — утешить. Поднявшись на ноги, я с криком «Уйди от меня!» ткнула ей в руки бутыль с вином. Нечего ей меня целовать! Этта мягко что-то сказала.
— Уйди! — закричала я.
Кто-то из мужчин обернулся. Этта, схватив бутыль, испуганно побежала прочь. Сжав кулаки, стояла я у догорающего костра. По щекам бежали слезы.
— Ненавижу вас всех! — прокричала я и, спотыкаясь, бросилась за тоненькой попоной, что накануне вечером дала мне Этта. Схватила ее с земли, завернулась, придерживая на плечах. Захлебываясь рыданиями, отчаянно сжимая попону, я остановилась, опустив голову. Не спросив, меня забрали с Земли, перенесли в чужой мир, выжгли на теле клеймо, превратили в рабыню.
Подняв голову, я обвела безумным взглядом лагерь, скалы, колючую изгородь. Над головой плыли три луны. Кое-кто из мужчин еще смотрел на меня.
— Я лучше вас всех! — кричала я. — Хоть вы надо мной и надругались! Я — землянка! А вы — варвары! Я — цивилизованный человек, а вы — дикари! Это вы должны мне кланяться, а не я вам! Я, а не вы, должна отдавать приказы!
Подбежала, пытаясь утихомирить меня, Этта. Конечно, слов моих никто не понял, но гнев, но эту бешеную ярость было невозможно не распознать. Это был вопль протеста. Это был мятеж. Этта откровенно перепугалась. Знай я Гор получше, я и сама умерла бы от страха. Но слишком смутно представляла я себе тогда мир, в котором нахожусь, толком не понимала, что значит выжженное на бедре клеймо. Воистину — блаженство в неведении. А я не ведала, что творила. Орала на них, плача от злости. И тут в сумерках передо мной возник силуэт хозяина. Трясясь от злости, комкая попону на плечах, я подняла на него глаза. Это он отвоевал меня в жестокой схватке там, у скалы; голую, привел в лагерь; это он выжег на моем теле клеймо; лишил невинности, а потом снова и снова наслаждался мною, а я, смиренная, покорная рабыня, задыхалась от любви в его объятиях.
Ненавижу — крикнула я ему в лицо, отчаянно кутаясь в попону. Как это трудно — стоять обнаженной перед одетым мужчиной и сохранить достоинство, и вести себя как равная ему. Изо всех сил стискивая попону, я все туже натягивала ее на плечи. Она придавала мне смелости. Заставил меня полюбить его! Да, полюбить! И не обращает на меня внимания!
— Ты что, не понимаешь, — кричала я, — я люблю тебя! Люблю! А тебе и дела нет! Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу!
Заставил полюбить себя, я потом позволил своим людям со мной забавляться! Швырнул меня им как игрушку! «Отдал меня своим дикарям! — рыдала я. — Ненавижу! Ты меня еще не знаешь! Я — Джуди Торнтон! Я землянка! Не дикарка какая-нибудь, не шлюха, чтоб утолять твою похоть! Я утонченное, изысканное существо! Я лучше вас всех! Я лучше вас всех!»
В лунном свете ко мне потянулась его рука.
— Ты не смеешь плохо со мной обращаться! — не унималась я. — У меня есть права! Я свободная женщина!
Он все стоял, протянув ко мне руку с открытой ладонью. На сколько хватит его терпения?
Я отдала ему попону. И вот стою перед ним, хрупкая, нагая. Свет трех лун струится с вышины. Перед хозяином — его рабыня.
Он взял попону, посмотрел на нее. Потом на меня. Я задрожала. Да, девушка должна быть наказана.
Он поднял попону. На мгновение меня охватила радость. Вот сейчас укроет меня, защитит от чужих глаз. Может, понял, может, пожалел о своей жестокости? Может, теперь все будет по-другому? Может, в каменной душе пробудились жалость и сострадание? Может, тронула его моя любовь и теперь, благодарный, исполненный нежности, оценив величайший этот дар, он ответит мне взаимностью, тоже полюбит меня?
Я смотрела на него полными любви глазами. И тогда он набросил попону мне на голову, несколько раз обвязал вокруг шеи, крепко затянул под подбородком и бросил меня мужчинам.
Я лежала, завернувшись в попону, судорожно стиснув ее края. Холодно. Мерзко. Плакать нет больше сил. Мужчины, хозяева, давно спят. Я лежу съежившись, подтянув к животу колени.
Счет времени я давно потеряла. В небесах все еще плывут три луны.
Кое-как придерживая попону, привстала я на колени. В лагере тихо.
Все тело ноет.
Я подтянула попону, обнажив ногу. Осмотрела бедро. Вот оно, клеймо. Тонкий нежный цветок. А не сорвать. Не избавиться. Навеки впечатано в кожу. Выжжено каленым железом под мои истошные крики. Вот он, прелестный символ рабства. Часть моего тела. Спору нет, клеймо сделало меня куда красивее. Украшение рабыни. Но хоть с ним я гораздо красивее, оно неопровержимо свидетельствует: я — рабыня. Убежать бы! Я взглянула в сторону колючей изгороди. Но на мне клеймо. Куда же убежишь в таком мире с клеймом на теле? Разве не скажет оно всем и каждому, кому только заблагорассудится взглянуть, разве не станет непрестанно — каждый миг, каждую секунду, каждый час, днем и ночью — нашептывать: рабыня! Некуда деваться. Всего лишь чей-то нескромный взгляд — и быть мне в цепях и ошейнике. Можно украсть одежду, прикрыться, но клеймо не смоешь. Мужчины, заподозрив обман, могут отдать меня в руки свободных женщин, чтобы те, не оскорбляя моего достоинства, осмотрели мое тело. Как вознегодуют они, обнаружив клеймо на теле девушки, что притворялась им ровней! Сорвут с меня одежду, высекут — плачь не плачь, моли не моли, закуют в кандалы. Некуда бежать, негде спастись. Вот оно, клеймо — впечатанный в тело символ того, что я есть. Да, в ту ночь мне воочию показали, кто я на самом деле. Рабыня.
Земная девушка, рабыня на планете варваров, скорчившись, судорожно натягивает на себя попону.
Я огляделась. Надо мной — скала. Вон притаился дозорный. Не видит меня.
Скала. Колючая изгородь.
Я села, кутаясь в попону. Да, по здешним законам я рабыня. С этим не поспоришь. Хоть на клеймо посмотри. Но вот что не давало покоя: а если не вспоминать о законах и правилах, в сердце своем рабыня я или нет? Вот что не шло из головы. С тех пор как на моем теле появилось клеймо, меня одолевало двоякое чувство. Все пыталась я разобраться в себе, понять, что ощущаю, чего хочу. Временами, казалось, готова была сдаться, смириться с неизбежной, ужасающей, доселе отрицаемой истиной, вернуться к своему естеству, дать волю древним первобытным инстинктам, столь долго подавляемым. Что за неведомые силы дремали в моей душе? Что за гены породили эту смутную тягу к запретному, к тому, для чего во взрастившем меня мире места не осталось? Человеческая природа — как крона растущего дерева, ее можно обкорнать, извратить, изуродовать. Напоенное ядом семя не прорастет. Не зацветет обожженный кислотой цветок. Так какова же истинная природа мужчины и женщины? Как судить о ней? Где найти точку отсчета? Не знаю. Знаю одно: истина там, где не лгут себе, там, где рождается радость.
Может быть, я никогда в жизни не задумалась бы об этом, не случись со мной то, что случилось в тот вечер. Как грязно, как мерзко надо мной надругались! Бросили на потеху целой своре. Один за другим насиловали, били, потом наступал черед следующего. Пустили по кругу, точно бездушную тварь. Как жестоко была я наказана! Сколько ни плакала, сколько ни молила о пощаде, никто не слышал меня, никто не смилостивился над несчастной рабыней. А потом произошло нечто странное, нечто такое, от чего до сих пор не по себе. Вся избитая, корчась, рыдая, лежала я с наброшенной на голову попоной, не в силах вырваться, не в силах противостоять натиску навалившегося на меня дикаря. Тогда-то это и случилось. Внезапно меня охватило неописуемое возбуждение. Вдруг показалось, что все правильно, что так и быть должно: мне вздумалось заноситься перед сильным полом, так чего же я ждала? Как же еще должны были поступить со мной мужчины — такие мужчины? Меня били, а в душе росло странное чувство. «Знай свое место, женщина!» — стучало в мозгу. Едва не задохнувшись от изумления, я вдруг осознала, что всем сердцем принимаю это унижение. Нет, не только потому, что заслужила его, вызвав недовольство мужчин. Все происходящее — казалось мне теперь — исполнено глубочайшей гармонии. Захочет ОН, чтобы надо мной глумились — так и будет. Ему — решать, мне — принимать его волю. Он мужчина, я женщина. Он — высшее существо. Он повелевает, я подчиняюсь. Униженная, втоптанная в грязь, я вдруг словно воспарила, ощутив первобытный, плотский, животный восторг, восторг соития, сказочного, запредельного единения мужчины и женщины, той, что отдается, и того, кто пришел взять ее, того, кто обладает, и той, кем обладают. Забившись в отчаянном упоенном крике, словно подброшенная с земли неведомой силой, я стиснула его в объятиях, слившись с ним воедино. И вот я уже не властна над собственным телом. Точно по собственной воле оно охватило, поглотило его тело. Что за неукротимую бурю разбудил он во мне? Не в силах побороть себя, я намертво вцепилась в насильника. В тот миг вся, без остатка, я принадлежала ему. Мужчины рассмеялись. — Кейджера, — послышался чей-то голос. И меня швырнули следующему.
И вот, завернувшись в попону, я сижу посреди уснувшего лагеря. «Кейджера», — сказал кто-то из мужчин.
Я кипела от злости. Простить себе не могла, что один из них сумел вызвать во мне ответную страсть. Да нет, не было этого! Просто не могло быть! И все-таки было. Я-то знаю, что было. Отдалась. Я, Джуди Торнтон, не устояла перед мужчиной. Эта жалкая рабыня, что плакала и билась в руках насильника, — я. Какой стыд! Неужели это могло случиться? Можно ли взять и отмахнуться от захлестнувших меня чувств? Можно ли отмахнуться от фактов, закрыть глаза на то, что биологические законы восторжествовали, что мужчине удалось утвердить свою власть надо мной, взять верх? Нет, больше я себе такой слабости не позволю. Ни за что больше не сдамся. Подумать только! Вот хохотала бы Элайза Невинс! Джуди Торн-тон, ее неотразимая соперница, — рабыня с клеймом на теле, валяется в грязи, беспомощно бьется в судорогах в руках мужчины, не владея собой, покорно отдает себя в его власть. Я должна бежать! Это будет непросто: на мне клеймо. Вон он, дозорный. Не глядит. Подобравшись ближе к скале, я пригляделась в лунном свете, ногтями поскребла гранит. Нет, выше, чем на ярд, не вскарабкаться. Подошла к колючей изгороди. Она пугала — высокая, непроходимая.
Дозорный не глядел в мою сторону. Да и что ему следить за лагерем? Он всматривается в даль, туда, за лощину, откуда может подкрасться враг.
У меня вырвался испуганный крик. Правой рукой и ногой я угодила в самую гущу колючих ветвей. Отвернулась, зажмурилась. Вот они, шипы, так и впиваются в тело. Поймана. Утопаю в колючих дебрях. Не решаясь шевельнуться, я разразилась криком и рыданиями.
Первым рядом со мной возник мой хозяин. Вид у него был недовольный, и я сразу смолкла.
Подошел еще кто-то, принес факел, зажег, помешав остывающие угли костра. Кое-кто из мужчин проснулся. Но, увидев, что это всего лишь рабыня, они снова разошлись по шатрам. Прибежала Этта, но, стоило хозяину бросить несколько отрывистых слов, ее и след простыл.
— Я застряла, хозяин, — хныкала я. Но все было ясно: я пыталась бежать.
В свете факелов он за волосы вытянул мою голову из зарослей, подальше от шипов. Конечно, зачем я ему слепая? Кое-как, раздирая кожу в кровь, мне удалось вытащить правую руку. А он стоял и смотрел. Я испугалась: вдруг так и бросит меня здесь? Ногу никак не выпутать. Ухватиться не за что.
— Хозяин, пожалуйста, помоги, — взмолилась я. Не могу же я до утра остаться в этой ловушке! Не шевельнуться, не выбраться — больно! — Прошу тебя, хозяин, — умоляла я, — помоги!
Он поднял меня на руки. Израненная шипами нога освободилась. Вдруг стало так хорошо. Я будто ничего не весила. Как чудесно было чувствовать себя в этих сильных руках, легко, как пушинку, подхвативших меня. Не будь на то его соизволения, мне до земли и не достать. Я смело приникла головой к его плечу. Он поставил меня на ноги.
Я стояла не поднимая глаз. Какая же я маленькая рядом с ним! Куда уж яснее: я хотела бежать. Тогда я не знала, какое наказание полагается девушке, которая пыталась бежать и, на свое несчастье, случайно была поймана. Рабыни не убегают почти никогда. Прежде всего из-за ошейника — его не снять, по надписи на нем каждый мгновенно определит, кто ее хозяин, из какого он города. Снять с девушки ошейник не придет в голову никому — или почти никому, — разве что для того, чтобы надеть на нее свой. Ведь она рабыня. Беглянку могут найти по следу — для этого держат специально натасканных слинов, неутомимых охотников. Ускользнув от одного хозяина, девушка вскоре неизбежно попадет к другому. Даже если побег удался — а это случается крайне редко, — девушке он не сулит ничего, кроме нового ошейника и новых цепей. Какой горианин упустит случай надеть ошейник на никому не принадлежащую красавицу? Так куда же ей бежать? Что делать? В общем, рабыни убегают редко. Рабыня есть рабыня. И рабыней останется. К тому же на ней клеймо — так что скрыться практически невозможно. И проколотые уши тоже скажут каждому встречному, кто она такая. Вот странно: среди горианских женщин — и рабынь и свободных — проколы в ушах считаются гораздо более унизительными, чем клеймо. Рожденные на Горе рабыни до смерти этого боятся. Может быть, потому, что, выставленная на всеобщее обозрение, эта маленькая дырочка кажется бесстыдно эротичной. Какому мужчине придет в голову освободить девушку с проколотыми ушами? Потому и умоляют рабыни хозяина не прокалывать им уши. Но обычно хозяева остаются глухи к их мольбам. Надо сказать, что в конце концов рабыня привыкает, ей это даже нравится, она гордится, что стала еще желаннее. К тому же теперь хозяин может повелеть ей носить новые украшения. Не секрет, что свободные женщины часто завидуют своим сестрам-невольницам. Завидуют их красоте, их счастью, их привлекательности для мужчин. Потому свободные женщины часто так жестоки к рабыням. Большинство рабынь страшно боятся стать собственностью свободной женщины. Я иногда думаю: а может, свободные женщины Гора были бы счастливее, позволь им общество чуть больше походить на столь презираемых ими рабынь? Хотя бы уши проколоть? Ну какая разница? Но социальные путы крепки. На Земле свободная женщина и помыслить не может о том, чтобы носить клеймо, хоть это сделало бы ее куда красивее. Так же и на Горе — проколотые уши неприемлемы для свободной женщины. Рабыням, однако, волею хозяев уши прокалывают довольно часто, этот обычай на Горе широко распространен. Рабынь с проколотыми ушами становится на планете все больше, похоже, у хозяев это стало модным. А зародился этот обычаи, как мне рассказывали, в Турий — крупном торговом и промышленном центре южного полушария.
Девушка с проколотыми ушами — наверняка рабыня или бывшая рабыня. Для бывшей рабыни главное — выполненная по всей форме грамота об освобождении. Не раз из-за проколотых ушей свободные женщины вновь оказывались на рыночном помосте, снова попадали в кабалу к мужчине. Обычно таких женщин продают в другой город, приезжим купцам, за жалкие гроши.
У меня уши не проколоты, случайных взглядов бояться нечего. Но клеймо! На Горе, как и на Земле, клеймят только рабынь. На Земле, там, где еще существует рабство, клеймом метят самых строптивых. На Горе же — всех.
Я и не рассчитывала, что удастся скрыться. Клеймо все равно выдало бы меня.
Ни слова не говоря, стояла я перед хозяином. Молчал и он — видимо, обдумывал, как меня наказать.
Тогда я еще не знала, какая кара полагается девушке, пытавшейся бежать. Это и к лучшему. Многое тут зависит от хозяина, но обычно, если девушка попадается впервые, с ней обходятся сравнительно мягко — что с нее взять, дурочка, и все. Как правило, ее всего лишь связывают и секут. Вторая попытка наказывается строже — беглянке перерезают подколенные сухожилия. Бежать второй раз не пробует почти никто. Тогда я и не подозревала, как абсурдна сама мысль о побеге. Даже если беглянке посчастливится добраться до стен родного города, в городские ворота ее все равно не впустят. Она рабыня, и, пусть даже ни в чем не виновата, никаких прав у нее нет.
— Беги, рабыня, или закуем в цепи, — часто говорят таким. И тогда девушка плача бросается прочь.
Кое-кто пытается скрыться в северных лесах. Там, в лесах, бродят банды свободных женщин — жестокие неуловимые Пантеры Гора. Но женщин другого сорта они ненавидят и презирают, особое же отвращение питают к самым красивым, тем, что были в рабстве у мужчин. Стоит такой беглянке ступить под сень лесов в их владениях, ее выслеживают, как самку табука, и хватают. Лес — не для таких, как она. Ее связывают, могут высечь, а потом, погоняя кнутом, ведут к берегам Тассы или на отмели Лориуса и продают мужчинам, обычно обменивая на оружие или сладости.
В свете принесенного одним из мужчин факела с помощью копья и веревочной петли мой хозяин открыл в колючей изгороди проход. Показал мне: путь открыт. Беги.
Я взглянула на него. Ноги подкашивались. Меня била дрожь.
Путь свободен.
В страхе смотрела я в узкий — дюймов восемнадцать — коридор в ощерившейся шипами стене. За ним — тьма.
Беги.
Обнаженная рабыня, трясясь от ужаса, стояла перед хозяином.
Упав перед ним на колени, я прижалась губами к его ногам. «Оставь меня здесь, хозяин! — подняв на него залитые слезами глаза, отчаянно вцепившись в его ноги, молила я. — Оставь меня здесь! Прошу тебя, хозяин! Позволь мне остаться!»
Вся дрожа, я стояла на коленях. Он отвернулся, ловко орудуя копьем и веревкой, закрыл проем в стене, снова встал передо мной. Знаком приказал мне подняться и идти за ним. Я покорно двинулась следом. Пошел за нами и мужчина с факелом.
Мы подошли к одному из воинов. Тот спал, завернувшись в меха, но тут заморгал в свете факела, приподнялся на локте, глядя на нас. Обращаясь к нему, хозяин бросил несколько слов — четыре-пять, не больше. Я вгляделась в лицо мужчины. Да, этот-то мне хорошо знаком. Я всегда от него шарахалась. Самый противный в лагере.
Зачем хозяин привел меня сюда?
Снова он что-то сказал — на этот раз мне, указывая на лежащего воина. Слов я, конечно, не поняла, но смысл был ясен. Я, рабыня, должна доставить удовольствие этому человеку.
Прошлой ночью хозяин лишил меня девственности, наслаждался мною, покорной и смиренной, сокрушил меня, заставил сдаться. Но значит ли это, что я для него — самая желанная? Какая-то особенная? Ничего подобного. Просто он — главный, за ним — право первой ночи. Вот и все. Я всего лишь девка. То, что значило для меня так много, что стало потрясением, для него — ничтожнейший эпизод. Он просто воспользовался правом первой ночи. Не сомневаюсь: девушкам, которыми овладел он по этому праву, счету нет. И наверняка многие из них были куда красивее меня. На меня, как и на прекрасную Этту, имеет право любой. Что особенного в Джуди Торнтон? Она всего лишь рабыня в здешнем лагере. Но до поры я этого не понимала. Какой гнев, какое безудержное отчаяние чувствовала я, превращенная в дичь в этой страшной игре! Каким стыдом отозвалось это в душе! В конце концов, не выдержав позора, я выкрикнула им в лицо слова протеста. Что за глупый мятеж! Что за гордыня обуяла меня! Вообразила себя Бог знает кем. Вздумала отчитывать горианских мужчин. Ну так мне набросили на голову мешок и голой бросили им на забаву. И тогда, растоптанная, жестоко наказанная, я вдруг с трепетом и ужасом ощутила первозданную гармонию слияния женщины и мужчины, осознала величайший непреложный закон природы: я, женщина, — существо низшее, подчиненное; мой властелин — мужчина. Эта истина, пугающая, ошеломляющая, столь долго отрицаемая, опалила сознание огнем свободы, пронеслась в мозгу, точно ураган, сметая на своем пути все препоны, разрывая в клочья жалкие сети ханжества. Нагая, беспомощная, с наброшенным на голову мешком, я воспрянула в руках насильников, раскрепощенная, опьяненная неведомым прежде чувством свободы. Не условной, оговоренной общепринятыми нормами поведения — нет, настоящей, истинной свободы; не мнимой свободы, предписывающей быть тем, чем на самом деле ты не являешься, нет, свободы быть собой — а вот в этом-то по каким-то то ли социальным, то ли историческим причинам мне так долго было отказано. Что там эфемерные политические свободы! Вот она, подлинная свобода: свобода падающего камня, растущего дерева, распускающегося цветка. Вот оно, головокружительное чувство свободы быть собой. И тогда, разразившись криком, я вцепилась в навалившегося на меня насильника. Голову мою обмотали попоной, я не видела его, ничего о нем не знала — только то, что он мужчина. И отдалась ему. И кто-то сказал: «Кейджера». Как же мне стало стыдно! Как муторно было потом на душе! Вот я и решила сбежать.
«Кто я такая? — думала я. — Всего лишь рабыня, чей удел — безоговорочное подчинение. Мужчины повелевают, а я должна делать все, что им заблагорассудится».
И я попробовала убежать. Но тут же увязла в колючей изгороди, застряла, беспомощная, точно в ловушке.
Из этой страшной тюрьмы меня извлек мой хозяин. А потом, открыв проем в стене, предоставил мне выбор: хочешь — беги.
Но я осталась. Раздавленная, охваченная страхом, упала я ему в ноги, моля: оставь меня здесь, хозяин!
И вот я стою бок о бок с ним, рядом — человек с факелом. Передо мной, завернувшись в меха, лежит мужчина, смотрит на нас снизу вверх. Самый мерзкий в лагере.
Хозяин что-то сказал мне. Я поняла смысл. Взглянула на него. Глаза жесткие, непреклонные. Подавив рыдания, я встала на колени перед лежащим. Тот откинул меха.
Позади меня — хозяин. Рядом человек с факелом. Я принялась ласкать, целовать лежащего воина. Ублажала его, как могла — руками, губами. Делала все, что прикажет. Я — рабыня. Наконец он схватил меня, швырнул на меха, навалился сверху. А я смотрела в лицо хозяину. В свете факела его было хорошо видно. Как и ему — меня. А потом я вдруг отвернулась, закрыла глаза, закричала. Не могла больше устоять. И вот, умирая от стыда, прямо на глазах у хозяина я отдалась другому мужчине.
Удовлетворившись, он отбросил меня прочь. Хозяин велел мне встать, повел туда, где валялась моя попона. Склонившись надо мной, связал мне за спиной руки, потом крепко скрутил щиколотки. Я лежала на боку. Он набросил на меня попону и ушел.
Ко мне прокралась Этта. Я взглянула на нее. Нет, я не плакала, в глазах — ни слезинки. Развязать меня она и не пыталась. Хозяин велел оставить на ночь связанной. Значит, так и будет. Я отвернулась. Этта не уходила. Ну и вечер мне выпал! Сначала, увешанная колокольчиками, бегала от дикарей — и дичь, и награда в одном лице; потом меня бросили им на растерзание, чтобы знала свое место. О, ни в их превосходстве, ни в своей подчиненности я больше не сомневалась. Потом хозяин поставил меня перед выбором — бежать или остаться, но я, обнаженная, упала перед ним на колени, молила оставить меня в лагере. Что ж, меня оставят — дал он мне понять, — если я стану покорной, смиренной рабыней. Рабыне дали выбор — и она осталась. По собственной воле осталась униженной, бесправной рабыней.
Так почему же хозяин открыл мне путь сквозь стену? Неужели я действительно ничего для него не значу? Неужели ему все равно — останусь я в лагере или кану во тьму, чтобы умереть от голода, попасться в когти к диким зверям или в руки к другим мужчинам? Да, наверно, все равно. И все же лежа под попоной, связанная, обнаженная, я покраснела. Нет, он сделал это для моей же пользы. Получается, он понимает рабыню лучше ее самой. Конечно, у него таких было множество, может, даже землянки. Вряд ли я единственная попала с Земли в этот мир и угодила здесь в цепи. Наверняка таких немало. Значит, разобраться во мне для него не стоит труда. И путь на волю он открыл ради меня — не ради себя. Он — при его-то опыте — видел меня насквозь, все мои мысли, чувства для него как на ладони, душа моя обнажена перед ним, как и моя плоть. От этих проницательных глаз ничего не скроешь, в женской психологии он — эксперт. Нет для него во мне тайн. Сразу все понял, с ходу раскусил. Просто дрожь пробирает: ведь ему ничего не стоит управлять, манипулировать мною. Мне его не одолеть. Как он разобрался во мне! Думать об этом и страшно, и приятно. Приятно — потому, что в глубине души хочется, чтобы тебя поняли. Страшно — потому, что понимание это дает мужчине власть над тобой. А он — сомнений нет — не из тех, кто упустит возможность этой властью воспользоваться. Пустит ее в ход так же естественно, не задумываясь, так же безжалостно и успешно, как вепрь — клыки, как лев — когти. Он понимает меня. Он владеет мною. Я бессильна. Я — его собственность.
Связанные за спиной руки сжались в кулаки. Открыл мне ход в изгороди! Знал, что не убегу! Я не знала — а он знал. Знает меня лучше меня самой! Не сомневался: дай девушке выбор, и она на коленях будет умолять не отпускать ее, сама за минуту до этого о том не подозревая.