Но в основном, думается мне, недостатки мои можно было бы свести к психологическим тонкостям — к каким-то скрытым, почти подсознательным барьерам, которых человеку не слишком проницательному ни за что не распознать, едва уловимые оттенки выражения лица, которыми и определяется манера держать себя. Взрастившая меня цивилизация отвергает первенство биологических законов, отрицает животное начало в человеке, отчаянно бьется, чтобы подавить в нем врожденные инстинкты. Я выросла в обезумевшем мире, где даже сексуальность внушает подозрения. Проще говоря, как достойная дочь своего мира, к мужчинам и сексу я оставалась равнодушна. За последние несколько лет мне к тому же внушили, что мужчины точно такие же, как я, что различий между женщинами и мужчинами не существует. Так почему же тогда среди мужчин Гора я кажусь себе такой маленькой и хрупкой, почему дрожу, чувствуя на себе их руки? Среди земных мужчин — умная, прелестная, очаровательная — я себе такой не казалась, их прикосновения вызывали во мне не дрожь, а раздражение, их докучливые руки я запросто отталкивала прочь. Оттолкнуть горианцев я не смела — накажут. Наоборот, даже себе в этом еще не признаваясь, жаждала их рук, их объятий. Я думаю, тогда во мне еще не проснулась женщина — потому и не произвела я особого впечатления на соплеменников моего властелина. Что такое мужчины, что они могут сделать со мной — тогда я не знала. Не знала, какие мучительные страдания могут они причинить, как умеют поставить на колени. Не ведала, что такое мужское начало, и женского начала в себе тоже не ощущала. Как и у большинства девушек с Земли, моя чувственность дремала, подавленная и глубоко запрятанная.
Лишь здесь, на планете Гор, рядом с моим повелителем, со временем до меня начало доходить, что существует на свете удивительный, прекрасный мир — мир опыта, на этой планете вовсе не запретный, что, ведомая женским своим естеством, я войду в этот мир — только осмелиться бы стать самой собой! Но боялась я зря. Осмеливаться мне не придется. Не придется принимать решений. Ни ханжества, ни ложной скромности таких, как я, горианские мужчины терпеть не станут. Хочу я или нет, меня заставят быть тем, что я есть на самом деле.
Ох и вышучивали же воины моего властелина неказистый его трофей! Он, хохоча, то и дело набрасывался на них, пихал, толкал. Девушка улыбалась, держа его за руку, целовала, тянула от меня прочь. И вот все они отвернулись и ушли в лагерь. Я осталась одна. От злости с ума сходила. Мною пренебрегли, меня отвергли! Просто в голове не укладывается! Камни кололи ноги, в ветвях играли солнечные блики. Руки сжались в кулаки. Да кого корчат из себя эти варвары? Я — первая красавица младшего курса, а то и всего своего престижного женского колледжа. Ну, может быть, если не считать одной старшекурсницы, антрополога Элайзы Невинс. Мы соперничали изо всех сил. Но она — всего лишь антрополог, а моя специальность — английская словесность, и я — поэтесса. Вспомнилась облаченная в бурый балахон ослепительно красивая шлюха с умными горячими глазами. Дыхание перехватило. Да, в мире, где есть такие женщины, ни Джуди Торнтон, ни Элайзе Невинс красотой никого не поразить. Потом, гораздо позже, я узнаю, что таким, как мы, цена здесь — медный тарск, ну, может, чуть больше или чуть меньше.
Я вошла внутрь изгороди и встала на колени. Мне нужна защита, мне нужна еда. Только бы приютили — все, что захотят, сделаю. Шестом с набитыми на нем крючьями кто-то подтянул обратно отодвинутую было часть высокой плотной изгороди. Брешь за моей спиной закрылась. Я осталась в лагере — с этими мужчинами, с этой девушкой.
И вот я здесь уже два дня. Стоя на коленях, остервенело раздуваю угли в жаровне. Искры сыплются дождем, обжигают тело. Я размахиваю над углями обрывком жесткой кожи. Из жаровни торчит какая-то железная рукоятка.
Какой только черной работы не пришлось мне переделать и в лагере, и за оградой!
Удовольствия мне это не доставляло.
И огонь разводить приходилось, и помогать готовить пищу, и еду разносить, и наливать мужчинам пагу — гоняли, как служанку. И уносить остатки трапезы, и кубки чистить, и посуду мыть, и мусор убирать, и зашивать одежду. Однажды, недовольная моей работой, Этта заставила распороть швы и переделать все заново. Как это ни унизительно, но пришлось научиться стирать. Стоя на коленях у ручья, я оттирала на камнях, полоскала одежду. За изгородью собирала ягоды, таскала охапки хвороста. За пределами лагеря меня сопровождал кто-нибудь из мужчин. На Земле я принадлежала к довольно высоким общественным слоям. Сколько себя помню, всегда в нашем доме служили горничная и кухарка. Лет с пятнадцати я уже почти на равных со взрослыми отдавала им распоряжения. Я не из тех, кто привык к черной работе, до сих пор прислуживать мне не приходилось. Это — для других женщин, для низших классов. Но здесь, в лагере, я помогала Этте готовить, мыть, шить, выполняла самую унизительную работу — прислуживала мужчинам во время трапезы. Может быть, для Этты в этом ничего особенного и нет. Не знаю, какого она происхождения. Судя по одежде — низкого. Но Джуди Торнтон это не подходит. Я — девушка утонченная. Я пишу стихи. Иногда, когда никого из мужчин не было поблизости, я отказывалась помогать Этте. Не говоря ни слова, не споря, она, нахмурившись, выполняла работу сама. Но в присутствии мужчин я делала все, что она прикажет. Мужчин я боялась.
Всего, вместе с моим господином, в лагере я насчитала шестнадцать мужчин, хотя днем больше четырех-пяти почти никогда не оставалось.
Эту работу — поддерживать огонь в жаровне, из которой торчала эта непонятная железяка, — поручил мне он сам.
Ослушаться я не решилась.
Я ничуть не удивилась, обнаружив в лагере запасы угля для жаровни и вообще множество всевозможных припасов. Вполне естественно для такого скрытого в чаще убежища, куда время от времени возвращаются воины. В первый же день, слоняясь по лагерю, я набрела на заполненную ящиками пещеру в скале. Часть ящиков закрыты, некоторые — открыты. Чего только не было в них: фляги с вином, бутыли с пивом-пагой, соль, зерно, сушеное мясо и овощи; туники, ткани, попоны; домашняя утварь и орудия; нитки, иголки. Даже духи и украшения — ужасно примитивные. Примерить я не решилась, хоть и очень хотелось. Единственным украшением, которое, как я заметила, носила Этта, было прочно охватывающее шею кольцо. Значит, без разрешения брать побрякушки нельзя. Захотели бы — швырнули мне их и велели бы надеть. Или — подумать страшно! — сами огромными своими ручищами надели бы их на меня. Был здесь и ящик с лекарствами и бинтами, несколько связок мехов, лоскуты кожи, всевозможные кожаные ремни. Нашлась даже пара плеток — непонятно для чего, ведь домашних животных здесь вроде бы нет, а для огромных упряжных волов, что тащили повозку за кортежем, они, пожалуй, коротковаты. Мягкие кожаные плети в длину не превышали ярда, да и шириной, в размахе, были не больше девичьей спины. Еще один ящик был доверху заполнен цепями. Их я особенно не рассматривала. Для чего они предназначены, так и не поняла. В сторонке стояли мешки с углем и валялись какие-то железные орудия.
Я раздувала огонь в жаровне.
Давно перевалило за полдень.
В нескольких ярдах от меня Этта поджаривала насаженный на вертел огромный окорок. В воздухе плавал запах жареного мяса.
Хотелось есть.
И здесь, в лагере, мой хозяин по-прежнему не позволял мне есть самой. Совал кусочки еды мне в рот, или приходилось, стоя на коленях, тянуться за ними, как за милостыней.
Как я его ненавидела!
Поставил меня на колени! Ненавижу! И все же никогда в жизни ни к кому из мужчин меня так не тянуло. Может, даст поесть жареного мяса, хоть кусочек! Слава Богу, в дороге он не надругался надо мной, не воспользовался возможностью утолить похоть. А ведь это было так просто! Я — в его власти, беззащитная нагая пленница. И все же я злилась все сильнее, просто места себе не находила от вожделения. Разве я не принадлежу ему? Разве ему не нравлюсь? Конечно, я не Этта, но все же лучше, чем ничего! Ну почему он не взял меня, не опрокинул в траву — грубо, резко, бесстыдно? Безоговорочно . подчинил себе, а потом, даже не взглянув на меня, изнывающую по его прикосновению, отворачивался и уходил прочь. Однажды ночью, лежа подле него, связанная по рукам и ногам, я, пытаясь выбросить его из головы, просто завыла от вожделения. А он заткнул мне рот, привязал кляп покрепче и оттолкнул меня, чтобы не мешала спать. В ту ночь я едва уснула. Извиваясь, каталась по траве, изнемогая от желания. Через два дня, вечером, на привале, я, не в силах больше терпеть, упала перед ним на колени, целовала его ноги, а потом, подняв на него полные слез глаза, молила: «Возьми меня!» Но он отвернулся. Полночи я проплакала. Тогда я была девственницей, еще не знала, что может сделать со мной мужчина. Да и потом, гораздо позже, слушая рассказы о женщинах (а вскоре я пойму, что и я точно такая же), что бьются в судорогах, кричат, терзаемые неутоленным желанием, вьются в безудержном танце в лучах трех лун, ногтями впиваются в собственное тело, скребут пол своей жалкой конурки, сдирая пальцы в кровь, бросаются на стену, точно звери в клетке, раздирают кандалами кожу, пытаясь дотянуться, коснуться охранника, — даже слушая эти рассказы, я лишь смутно понимала, о чем речь. Как жестоки бывают порой мужчины, не желая удовлетворить женщину! Но я решила не поддаваться.
Один за другим в лагерь вернулись все мужчины. Двое играли, двигая фигурки по разделенной на сотню квадратиков доске. Еще четверо или пятеро сгрудились вокруг доски, наблюдая игру. Остальные — кто где. Кто разговаривал. Кто пил вино. Один каким-то маленьким тонким инструментом чинил ножны меча. Другой неспешно затачивал копье. Мой господин с двумя помощниками разглядывал вычерченную на земле карту. Обсуждали какой-то план, суть которого я, не зная языка, понять не могла. Один из помощников вдруг поднял глаза, посмотрел на меня — и отвернулся, снова углубившись в карту. Мой господин встал, подошел к жаровне. Я стояла на коленях, присев на пятки. Взяв с земли толстую рукавицу, он вытянул торчащий из жаровни металлический прут, внимательно осмотрел. Я отпрянула, почувствовав жар раскаленного добела металла. Воткнув прут поглубже в жаровню, он знаком приказал мне продолжать работу, что я, конечно, и сделала.
А он, продолжая прерванный разговор, вернулся к своим помощникам.
Этта, напевая, поворачивала огромный деревянный вертел. С мяса, шипя, падали в огонь капли жира. Временами она поглядывала на меня. От ее улыбки делалось не по себе. Что-то уж слишком она благодушна, а ведь сегодня я несколько раз отказывалась ей помочь. Последний раз надо было чистить кожу. Конечно же я отказалась. Пусть этим занимаются такие, как Этта. Джуди Торнтон такая работа не подходит. Я не кухарка, не горничная и чистить кожу не собираюсь! Я Джуди Торнтон, а не прислуга! Нет, я из тех, кто держит прислугу, кто приказывает, кто отдает распоряжения и проверяет, как они выполняются. Я слишком хороша, чтобы превращаться в прислугу.
Интересно, а зачем раскаляют эту железяку? Похожа на клеймо. Но в лагере нет животных, клеймить некого. Я думала, может, приведут скот, наверно, купили где-нибудь. Но нет, не привели. Скорее всего, кто-то из мужчин, может, мой господин — ведь это он велел мне поддерживать огонь в жаровне — хочет пометить какую-то вещь, скажем, поставить свое клеймо на доспехи, на щит или ремень. Вроде бы вполне разумно. Рисунок я видела. Небольшой стилизованный цветок, округлый, дюйма полтора в диаметре, есть что-то от розы. Невероятно тонкий и красивый. Замечательный рисунок. Я бы и свою вещь им с удовольствием пометила. Только вот для мужских вещей — доспехов, щита — клеймо в виде прекрасной розы слишком уж изысканно и утонченно. Скорее подошло бы для чего-нибудь женского. Солнце все ниже. Скоро будет готов ужин. Угли в жаровне докрасна раскалились.
Совсем рядом, у самой ограды, — поваленное дерево с белесой корой. Обломанный футах в четырех от земли ствол склонился к земле.
Лагерь. Мужчины. Этта. Сильные, грубые мужчины, играющие в жестокие игры. Вчера вечером мне велели помогать Этте прислуживать мужчинам за ужином, подавать им кусочки мяса зубами. Потом, когда меня подзывали, я наливала им вино и пагу. Наполнив кубок, я должна была поцеловать его и подать мужчине. После ужина Этту обвесили колокольчиками. Я сжалась от ужаса. Ее загорелые щиколотки обвили длинными, больше ярда, ремнями, увешанными колокольчиками. Привязали колокольчики и на запястья. Гирлянду колокольчиков обмотали вокруг шеи. В нескольких ярдах от нее выстроились пятеро соревнующихся. Шестой — судья — сорвал с нее короткий балахон. Мужчины радостно загомонили, возбужденно хлопая себя правой рукой по левому плечу. Этта, увешанная колокольчиками, одарила зрителей гордым высокомерным взглядом. На левом бедре у нее я заметила клеймо — только в темноте не разглядела рисунок. Принесли какие-то темные тряпки. Вокруг заключали пари. Этта победно поглядывала на мужчин. Судья обвязал ее живот ремнем. Теперь над ее левым бедром свешивался колокольчик покрупнее, другого тона. Его звон должен был служить для мужчин ориентиром. А потом на голову ей набросили мешок и завязали под подбородком. Девушка не должна ничего видеть, чтобы не повлиять на исход состязания. А еще, наверно, мужчинам нравится, когда она, ничего не видя, беспомощно барахтается, не зная, в чьи руки угодила. Мужчины Гора, эти звери, находят такие игры забавными. Так же накинули мешки на головы и пятерым соревнующимся, так же завязали под подбородками. Этта замерла, не давая колокольчикам звякнуть. Пятерых под гогот зрителей стали водить по лагерю, вертеть, запутывать. Судья подошел к Этте, подняв кнут. Вне себя от ужаса и возмущения, переполненная жалостью к сестре по несчастью, я забилась в тень. И все же интересно было, кто схватит ее первым. Я-то знала, кому из пяти соревнующихся хотела бы попасться в руки. Вот он — юный гигант с длинными, до плеч, светлыми волосами, с покрытыми веснушками руками. По-моему, самый привлекательный в лагере — после моего господина, конечно. Тот в игре участия не принимал. Он — вожак. Лидер. Такие забавы для низших, так, чтоб развеять бивачную скуку. Но, потягивая пагу, наблюдал он за игрой заинтересованно, с удовольствием. Наверно, тоже поставил на победителя.
В игру «Охота на девушку» играют на Горе по-разному. Иногда — без строгих правил, как здесь, в лагере моего господина, просто для развлечения, а иногда проводят состязания на полном серьезе, строжайшим образом следят за соблюдением всех канонов — на Сардарской ярмарке, например, где состязается молодежь из самых разных городов, вокруг площадки выстраиваются торговцы и глаз не спускают с соревнующихся. Есть разновидность игры, в которой сто юношей и сто девушек из одного города — причем девушек отбирают самых красивых — состязаются с сотней юношей и девушек из другого города. Участникам такого состязания головы не закрывают. Цель игры — отстоять своих женщин и не дать сопернику защитить своих. Пойманной девушке связывают руки и ноги и уносят на Арену Рабынь города-победителя. Если ей не удается освободиться самой, она считается пойманной. Мужчинам из ее города войти на чужую арену и освободить ее не разрешается. Иногда игра ограничивается во времени, иногда — в более жестком варианте — длится, пока одна из команд не переловит всех девушек другой. Если мужчину вытолкнули с площадки, больше вступать в игру он не имеет права. Пойманные женщины из команды, одержавшей верх, по окончании игры освобождаются, пленницы из побежденной команды — нет. Они переходят во владение победителей. В случае, когда победа присуждается команде, поймавшей всех сто женщин соперников, каждому из победителей достается добыча — обычно та девушка, которую он сам принес на Арену Рабынь. Поэтому, особенно в начале игры, юноши стремятся заполучить девушку, которая нравится им больше всего, которую хотелось бы увезти домой, оставить себе навсегда. Интересно, что, если не затрагиваются вопросы чести, с помощью игры «Охота на девушку», бывает, предотвращая войну, разрешают спорные вопросы по установлению границ между городами.
Однако в лагере моего господина играли по простым правилам. Судья поднял кнут, выкрикнул слово, которое, как я узнала потом, означает «ату!». Это сигнал к началу игры. Значит, можно бросаться вдогонку за девушкой. Выкрикнув это слово, судья резко, с размаху стегнул Этту кнутом ниже поясницы, та вскрикнула, рванулась, колокольчики зазвенели, игра началась. Мужчины бросились на звук. Этта остановилась, замерла, пригнувшись со связанными за спиной руками. Часто ли приходится судье прибегать в ходе игры к мягким карательным мерам — зависит от ловкости девушки. Согласно правилам, она должна двинуться хотя бы раз за пять инов (чуть меньше пяти секунд). Если пять инов прошло, а девушка, то ли испугавшись, то ли обсчитавшись, не шевельнулась, судья пускает в ход кнут, обнаруживая тем самым ее местонахождение. До истечения положенного срока оставался всего лишь миг, когда Этта, зазвенев колокольчиками, рванулась в сторону. Послышались сердитые возгласы мужчин — сама того не зная, она проскользнула как раз между двумя соревнующимися. Судья прикрикнул на нарушителей — мужчины не должны обнаруживать себя. Ведь, распознав соперников по голосам, девушка может оказать предпочтение одному из них и повлиять на исход игры. Стоит ли говорить, что от девушки требуется превосходное исполнение роли жертвы. Не дай Бог разочаровать зрителей, попасться слишком быстро — тогда несчастной свяжут руки над головой и высекут. Но в таком наказании конечно же нужда возникает не часто. Искусность в игре — предмет гордости девушки. Каких только уловок не измыслит она, чтобы не оказаться легкой добычей, ускользнуть от преследователей, подольше оттянуть неизбежный желанный миг — но колокольчики звенят, рано или поздно все равно поймают.
Этта играла мастерски. Не уступали ей и мужчины. Да нет, она и вправду добыча, мужчины и вправду охотники, казалось временами.
Всего дважды судья пускал в ход кнут, чтобы подстегнуть прелестную дичь.
И вот наконец она, похоже, не знает, куда кинуться. Мужчины молча сгрудились вокруг.
На голову наброшен мешок, ничего не видно, она бросилась наудачу — и угодила прямо в руки светловолосому гиганту. С торжествующим криком он схватил ее, швырнул в траву, прижал к земле. Все. Не уйдет.
Хлопнув победителя по плечу, судья выкрикнул слово — как я узнала потом, «поймана». Мужчины расступились. А потом — о ужас! — на моих глазах удачливый охотник насиловал лежащую в траве со связанными руками, с мешком на голове, увешанную колокольчиками жертву.
Но вот он встал, сорвал с себя покрывающий голову мешок, отбросил прочь. В его честь поднимали кубки, выкрикивали здравицы, хлопали по спине. А он ухмылялся. Он выиграл! Вернулся на свое место. Зазвенели деньги — те, кто держал пари, расплачивались друг с другом. Этта лежала в траве.
Хрупкая, связанная, с мешком на голове, в колокольчиках. Всеми, кроме меня, забытая. Бедная сестра моя! Душу переполняла жалость. И зависть.
Наконец судья вернулся к ней, подхватив за руки, помог встать. Она поднялась, едва держась на ногах, дрожа, позванивая колокольчиками.
Снова прозвучало «ату!», снова взвилась вверх плетка, мужчины снова бросились в погоню. Разыгрывалось второе место. Резвости у Этты теперь поубавилось, но — может быть, потому, что преследователей осталось всего четверо, — справилась она неплохо. Через две-три минуты ее настигли и снова с изуверским наслаждением надругались над плененной женщиной. Второй победитель овладел ею жестко, властно, не уступая первому. Как же я ее жалела! И как втайне завидовала! Но вот на моих глазах праздновал победу третий, потом четвертый. Ну а когда пятый сдернул с головы мешок, беззлобным шуткам не было конца. Что поделать — проиграл, не заслужил права обладать увешанной колокольчиками красавицей.
Судья снял мешок с Этты. Та, тряхнув головой, откинув назад волосы, жадно глотала вечерний воздух. Лицо ее пылало. Глаза сияли от удовольствия. Ей развязали руки. Как-то непривычно притихшая, она села на траву и принялась отвязывать колокольчики. Взглянула на меня.
Подумать только!
Она улыбалась! Отвязала последний колокольчик, рассмеялась, подбежала, поцеловала меня.
Я на нее и не взглянула.
А она подобрала балахон, что перед началом игры сорвал с нее судья, но надевать не стала. Держа его в руках, подошла к моему господину, припала к его ногам. Помню взгляд, что бросила она на меня. Взгляд женщины, знающей, как она красива, как желанна, взгляд женщины, принадлежащей мужчинам, готовой, если им этого хочется, дарить беспредельное наслаждение.
Я злилась. Я завидовала. А она смотрела на меня, как на наивную девчонку.
Стемнело.
Я сижу у жаровни. Рядом — упавшее дерево с белесой корой. Надломленный почти у самой земли ствол склонился к земле.
Мясо уже поджарилось. Двое мужчин, сняв вертел с огня, опустили его на траву — резать. Скоро ужин. Хорошо.
Я — у жаровни. Угли светятся в темноте.
Подошли двое, встали надо мной. Я вздрогнула, подняла глаза. Схватив за руки, они поволокли меня к упавшему дереву. Швырнули на ствол спиной, головой вниз. Обезумев от ужаса, я ждала. Связали руки, закинули за голову. Вниз головой привязали к дереву. Тело мое вытянули, ноги — по сторонам ствола.
— Что вы делаете?! — отчаянно кричала я, чувствуя, как меня "крепко привязывают к дереву. Извиваясь, я молила: — Перестаньте!
Привязали шею, живот, ноги — колени и щиколотки. Покрепче затянули веревки. Не шевельнуться.
— Прекратите! — умоляла я. — Прошу вас, остановитесь! Отошли. Я лежу, привязанная к дереву, и рыдаю:
— Отпустите, пожалуйста! Что вы со мной делаете? Чего вы от меня хотите? Нет! Нет!
К жаровне подошел мой господин. Обеими руками в кожаных рукавицах вытащил из огня раскаленную добела металлическую рукоятку. Ну и жар! Даже в нескольких футах чувствуется!
— Нет! — что было сил закричала я. — Нет!
Двое крепких мужчин держали мое левое бедро так, что пошевелиться я не могла.
— Нет, прошу вас! — заглядывая в глаза моему господину, рыдала я. — Прошу вас, нет!
Вот так, беспомощная, привязанная вниз головой к поваленному дереву, я обрела клеймо рабыни Гора.
Вся процедура заняла, наверное, всего несколько секунд. Безусловно, не больше. Наверняка. Но той, кого клеймят, уразуметь эту очевидную истину не так-то просто.
Все дело в том, что секунды эти показались мне невыносимо длинными.
В тело вгрызается раскаленный металл — и секунды кажутся часами. Вот он коснулся кожи — крепко, еще крепче, вот приник, словно целуя, а потом завладел мною без остатка.
Я кричала, кричала без конца. Все ушло — осталась только боль, только эта мука, эта пытка, только раскаленное клеймо, шипя, неумолимо вонзается в кожу, только они, мои истязатели — мужчины. Были настолько милостивы, что позволили мне кричать. Такое одолжение на Горе в порядке вещей: девушке разрешается кричать, когда ее клеймят каленым железом. Но как только отняли от ее тела клеймо, как только оно навеки запечатлелось на ее коже, считаться с ее чувствами мужчины Гора больше не расположены. Теперь снисходительности от них не жди. В общем-то это и правильно. Кто она теперь? Меченая. Это происходит быстро — и опомниться не успеешь. Едва коснувшись кожи, металл впился в нее, проникая все глубже, неумолимо прожигая бедро. Сознание затопила боль. Я закричала. Что со мной делают? Как больно! Раскаленный металл шипел, выжигая на теле прелестную, изысканную рану. Запахло паленым мясом. Моим. На моем теле выжигали клеймо! Как крепко держат — не шевельнуться! Я кричала, закинув голову. А металл все шипел, впивался все глубже, прилегал все плотнее. Я, мотая головой из стороны в сторону, кричала без умолку. Клеймо вошло в тело чуть ли не на четверть дюйма. Они не спешили. Неторопливо, размеренно, аккуратно делали свое дело. И вот раскаленный металл отдернули.
Пахло горелым. Мою ногу уже не держали. Меня душили рыдания. Мужчины осмотрели клеймо. Мой господин остался доволен. Видно, заклеймили меня на славу.
Ушли. А я так и лежу, привязанная вниз головой к стволу поваленного дерева с белесой корой.
Я была просто раздавлена. Боль ослабла. Саднило бедро. Но что значит боль в сравнении со страшным смыслом происходящего! На моем теле — клеймо! Вот что потрясло до глубины души. Я содрогнулась. Застонала. Заплакала. Бедро поболит несколько дней, ну так что ж? Ничего особенного. А клеймо — останется. Боль пройдет, клеймо — никогда. Будет со мной до конца дней моих. Отныне в глазах всех я уже не та, что прежде. Клеймо сделало меня иной. Что оно значит? Подумать страшно. Что представляет собой девушка с таким клеймом на теле? Только одно. Я гнала от себя эти мысли. Попробовала пошевелиться. Ничего не получается. Не выбраться из этих пут. Клеймят только животных! Лежу несчастная, беспомощная. Я — Джуди Торнтон. Блестящая студентка престижного женского колледжа. Самая красивая на младшем курсе, а может, и во всем колледже, не считая единственной соперницы, ослепительной старшекурсницы — антрополога Элайзы Невинс. Я — студентка-словесница, я — поэтесса! Как же случилось, что я здесь, в чужом мире, лежу связанная, с клеймом на теле? Видела бы теперь Элайза Невинс блистательную свою соперницу, посмотрела бы, как низко я пала, — вот посмеялась бы! Еще бы! Как остры мы были на язык, как надменно и высокомерно друг на друга поглядывали, как состязались в красоте, как сражались за всеобщее поклонение и популярность! Да она просто умерла бы со смеху! Я бы теперь и в глаза ей взглянуть не посмела. Все изменило клеймо. На ней нет его. На мне — есть. Даже не будь я связана, теперь потупилась бы под ее взглядом, опустила бы голову, преклонила бы перед ней колени. Неужели просто какая-то картинка на бедре так меня изменила? Да, наверно. Меня передернуло. Вспомнились юноши, с которыми я когда-то встречалась, эти полумальчики, полумужчины, многие из богатых, родовитых семей. Их я терпела около себя — кого как эскорт, кого как поклонников — часто лишь как свидетельство своей необычайной популярности, только бы утереть всем девчонкам носы. Вот бы теперь они на меня посмотрели! Упади я, клейменая, к их ногам — кто-то, наверно, в ужасе бросился бы прочь, кто-то, с лицемерным сочувствием отводя глаза, прикрыл бы меня своим пальто, принялся бы сконфуженно мямлить нечто бессвязно-утешительное. Многие ли из них сделали бы то, чего им на самом деле хочется? То, что, без сомнения, сделают со мной мужчины Гора? Многие ли просто глянули бы сверху вниз и увидели бы меня такой, какая я есть — клейменой? Многие ли рассмеялись бы торжествующе, сказали бы: «Я всегда этого хотел, Джуди Торнтон. Теперь я возьму тебя» — и, схватив за руку, швырнули бы на простыню? Нет, пожалуй, немногие. И все же теперь, неся на себе клеймо, я впервые с невероятной остротой осознала, что за сила заключена в них — даже в мальчишке, не в мужчине, даже не в мужчине Гора, и как ничтожна рядом с ними я. Какой ерундой казалось это прежде и как важно стало теперь. Прежде лишь взгляда, жеста, резкого слова хватало, чтобы указать этим мальчишкам на дверь. Теперь все эти дурацкие взгляды, жесты, протесты их только рассмешили бы. Что ж, они посмеялись бы и делали бы со мной что хотели? А может, как мужчины Гора, сначала наказали бы, а уж потом натешились бы всласть. Отныне на мне клеймо. Отныне я совсем иная. Лежу, привязанная вниз головой к стволу упавшего дерева, и плачу. Клеймо на Горе — символ правового статуса. Свою носительницу оно обращает в вещь. Если на тебе клеймо — никаких прав по закону у тебя нет, апеллировать не к кому. И все же не так страшна социальная ущербность, как психологическая, как разрушение личности. Почти мгновенно клеймо полностью преображает сознание женщины. И я решила бороться. Пусть на мне клеймо, как личность я себя сохраню! Сковывают не те путы, которыми намертво прикручено к дереву мое тело, клеймо — вот что сильнее всяких пут. Ни цепи, ни кандалы, ни железная клетка так не закабалят, как выжженный на левом бедре изысканный, женственный рисунок — крошечный прелестный, напоминающий розу цветок.
А вокруг шумел лагерь. У огня сидели мужчины, резали мясо. Разговаривали. Между ними сновала, прислуживая, длинноногая красавица Этта. Надо мной — дивное ночное небо Гора. Сияют звезды. Взошли три луны. Я лежу, привязанная к стволу, ощущая спиной, ногами гладкую ломкую кору. Пахнет жареным мясом, овощами. Гудят насекомые. Хоть чуть-чуть ослабить бы путы на лодыжках и запястьях! Нет, почти не шевельнуться. Я столько плакала, что щеки покрыла короста подсыхающей соли. Так кто же я теперь? Кем может быть в этом мире девушка, что носит такое клеймо?
Мужчины и с ними Этта подошли ко мне.
Мой господин взял в ладони мою голову, повернул к себе. Я смотрела на него с мольбой. В глазах — ни тени жалости. Меня пробрала дрожь.
— Кейджера, — глядя мне в глаза, отчетливо произнес он. — Кейджера. — И отпустил мою голову. Я не отводила от него глаз.
— Кейджера, — прозвучало снова.
Понятно — я должна повторить.
— Кейджера, — сказала я.
Мне уже доводилось слышать здесь это слово. Так обращались ко мне, прикованной цепью, те двое, что первыми пришли к скале. А перед жестокой схваткой, в которой мой господин отвоевал власть надо мной, соперники кричали: «Кейджера канджелн!» — видно, у них это ритуальный возглас.
— Ла кейджера, — указывая на себя, сказала Этта. Она приподняла подол коротенького балахона, показала свое левое бедро с выжженным на нем клеймом. И она клейменая. Да, конечно, я ведь уже видела его — в полутьме, в свете факелов вчера вечером, когда ее раздели и, накрыв мешком голову, обвесили колокольчиками мужчинам на потеху. Видела — но не рассмотрела, не поняла, что это такое. Мне и в голову прийти не могло, что это клеймо. Просто какая-то загадочная картинка. Да вчера вечером я бы и не поверила, что на теле женщины может быть клеймо. А теперь убедилась на своем опыте: здесь, в этом мире, женщин клеймят. Теперь мы с Эттой на равных. Обе — клейменые. Я была выше ее, но вот по мужской прихоти в тело мое вонзился раскаленный металл — и теперь я такая же, как Этта. Кем бы она ни была — я такая же, именно такая, и только. Ее клеймо, однако, немного отличалось от моего. Тоньше, чуть вытянуто, похоже на вычерченный от руки, завитый кольцами цветочный стебелек.