ЧАСТЬ I.
Глава 1.
ОТВЕРЖЕННЫЕ
Политический выбор между ворами и палачами (третьего выбора Россия не знала никогда) в экономике сводится к негласному общественному договору между властью и народом. В лучшие времена власть сама ворует и даёт воровать населению. В худшие ворует единолично.
Известия, 10 августа 1999 г.«Демократическая революция» 1991 года застала меня в должности командира мотострелкового полка, дислоцировавшегося на территории Прибалтийского военного округа. Собственно говоря, командиром я ещё не был, а только исполнял обязанности, но представление на должность уже было отослано в Главное управление кадров Министерства обороны. Мне светило досрочное присвоение звания подполковника и перевод в Москву, поскольку прежний командир, полковник Власов, переведённый в Генштаб на генеральскую должность, везде тянул меня за собой вот уже десять лет. Получая новое назначение, он ухитрялся в течение года сплавить в академию или на повышение большинство новых подчинённых и перетащить к себе старых, в числе которых я занимал особое место, так как стал «власовцем» ещё в бытность его командиром роты.
Утром девятнадцатого августа, сразу после того, как по радио объявили о введении на территории СССР чрезвычайного положения, я построил полк и произнёс пространную речь. из которой личному составу было совершенно непонятно, что произошло в нашей стране, но было ясно одно: нужно продолжать выполнять свои непосредственные обязанности, постараться избежать контактов с населением города Вентспилса в котором располагался штаб полка, и воздержаться на время от политических разговоров. Сам я был ни за «красных», ни за «белых» и, читая газеты, мало вникал в суть разногласий между стойкими партийцами и так называемыми демократами. Тем не менее мне, как и всем остальным, было ясно, что «баржа дала течь» и что несколько толстых тетрадок с конспектами классиков марксизма-ленинизма, которые я, матерясь от злости, успел составить за пятнадцать лет безупречной службы, скоро отправятся в помойку.
Мне было интересно наблюдать за изменениями в поведении политработников. Одни резко притихли и читали солдатам лекции со скучными выражениями лиц, на которых без труда читалось: «Братцы, мне весь этот маразм осточертел больше, чем вам, но… служба». Другие явно фрондировали. Третьи по мере «развития демократических процессов» становились все более и более агрессивными. В том числе и мой замполит.
Вечером 19 августа он в сопровождении особиста пришёл ко мне домой и положил на стол бумагу, которую собирался отправить по ВЧ в Государственный комитет по чрезвычайному положению. Бумага заверяла ГКЧП в полной поддержке его политики всем личным составом полка и была уже подписана им и начальником штаба, однако первой подписью значилась моя.
Это была явная инициатива, так как никаких команд сверху не поступало. Я долго колебался, но инстинкт военного, бездумно принимающего любой маразм вышестоящего командования (а в членах ГКЧП, как вы помните, был и министр обороны), сработал чётко. Я подписал эту бумагу, и через двадцать минут она ушла в Москву.
О том, что делалось в столице, мы узнавали от «вражьих голосов», которые офицеры, уже не таясь, слушали на рабочих местах. Замполит метался по батальонам в попытках навести политический порядок, но, после того как два комбата в довольно грубой форме послали его очень далеко, скис и не выходил из своего кабинета до самого подавления путча. Я же понял одну истину: тот политический маразм, в состоянии которого каждого из нас держали со школьной скамьи, переполнил всеобщую чашу терпения. Своих начальников младшие офицеры ненавидели гораздо сильнее, чем внешнего врага. Как выразился в моем. присутствии один молодой лейтенант, «НАТО далеко, а свои мудаки каждый день рядом».
В начале сентября в полк прибыла комиссия из Главного управления кадров в составе двух полковников, которые проинформировали меня о том, что я уволен из рядов вооружённых сил «за дискредитацию звания офицера». Такая же участь постигла замполита и начальника штаба. Особист, как и положено «солдатам партии», отделался лёгким испугом.
Оказавшись за бортом, я даже не пытался связаться с Власовым, чтобы не «подставлять» его перед новой властью. Начиналась новая жизнь, которую я принял безоговорочно и даже с каким-то облегчением.
Через несколько дней, лёжа на верхней полке в купе поезда Рига — Москва, я напряжённо думал о том, что же мне делать дальше. Возраст уже солидный: тридцать пять. Образование чисто военное, то есть никакое. Ничего не умею, кроме как командовать подразделениями. Помощи ждать неоткуда. Из родственников — только две старые тётки, которых и видел-то раза два-три в жизни. Хорошо хоть, семьёй не обзавёлся.
Тот факт, что я не женился, имел объяснение, о котором знал только я. В 1973 году, ещё курсантом-второкурсником, я серьёзно повредил позвоночник.
Это произошло в транспортном самолёте, когда я летел на летние каникулы домой. Не достав билет на обычный рейс, я шатался по аэропорту до тех пор, пока в буфете не познакомился с лётчиками. Они должны были лететь в Москву на своём Ан-12 и, увидев мою жалкую физиономию, пожалели «салагу». «Не горюй, служивый, — сказал командир. — До Чкаловской подбросим, а там на электричке поедешь прямо на Ярославский вокзал». Этот полет, как оказалось, определил мою дальнейшую судьбу.
Очутившись в кабине самолёта, я с любопытством принялся рассматривать сложную аппаратуру и весь полет так и простоял за спинкой кресла первого пилота, который охотно объяснял мне сущность всех манипуляций и назначение приборов. Роковой для меня оказалась ошибка штурмана, который неправильно просчитал условия посадки, в результате чего пилот на несколько секунд раньше положенного времени выключил двигатели, и самолёт грохнулся на взлётно-посадочную полосу с высоты нескольких метров. Ничего страшного не произошло, за исключением того, что я упал на пол, сильно ударившись спиной о железный порог. Боль была ужасной, но я стоически поднялся на ноги и даже пробовал шутить.
Скрутило меня уже дома. Провалявшись почти весь отпуск на диване, я за три дня до отъезда попросил мать устроить мне консультацию у специалиста. Обращаться в военную поликлинику мне не хотелось, потому что карьера офицера напрямую зависела от состояния здоровья (я и в дальнейшем тщательно скрывал эту травму от командования и даже ухитрился пройти медкомиссию в академию, со скрежетом зубов выполнив программу физподготовки).
Пожилой невропатолог, муж маминой подруги, долго исследовал мои рефлексы, а затем направил на рентген. Поизучав несколько минут снимок моего позвоночника, он попросил мать выйти, чтобы поговорить со мной «как мужчина с мужчиной».
— Ты военный, будущий офицер, — сказал он, пристально глядя мне в глаза. Что ты хочешь услышать?
— Давайте правду, — сказал я, замирая от страха. Богатое воображение уже рисовало мне судьбу Николая Островского (но без литературной известности, разумеется).
— Травма серьёзная, и последствия я тебе предсказать не берусь, так как позвоночник штука капризная и, по-моему, изученная ещё меньше, чем головной мозг. Возможен паралич через несколько лет. Ну а то что мужиком скоро перестанешь быть, это наверняка.
— Что же мне делать? — спросил я, изо всех сил стараясь выглядеть мужчиной.
— Не знаю, что и посоветовать. На Бога надейся. В Бога веруешь?
Я отрицательно покачал головой.
— Напрасно.
С тех пор я жил в ожидании неизбежного. Женщин старательно избегал, что было, в общем-то, нетрудно, так как особой тяги к ним я не чувствовал и до травмы. Однокурсники даже прозвали меня стоиком. Позвоночник время от времени давал о себе знать, но не сильно, и я, окончив училище, начал жизнь офицера со всеми её прелестями, именуемыми «тяготами и лишениями военной службы». Теперь же впереди замаячила новая жизнь, причём тяготы и лишения просматривались серьёзные.
Моими попутчиками оказались такие же, как я, офицеры. Точнее, не такие, а ещё действующие, получившие новые назначения в разные концы Союза. Завязавшаяся в купе беседа, естественно, была на старую русскую тему «пропала Россия». Я рассеянно слушал жаркий спор моих попутчиков, время от времени лениво высказывая своё мнение и кидая скептические реплики.
Один из них, наиболее ожесточённый, сказал мне, когда мы вышли покурить в тамбур: «Я сейчас увольняюсь. Не как ты, я рапорт подал полгода назад. Ты в Москве осядешь?» И, получив утвердительный ответ, предложил: «Я тоже москвич. Давай сейчас осмотримся, а потом созвонимся где-нибудь через пару месяцев. Эти шмаркачи (он пренебрежительно кивнул в сторону нашего купе) дальше своего носа ничего не видят. А ты мне сразу приглянулся». Мы обменялись телефонами и отправились спать.
На следующее утро я вошёл в доставшуюся мне в наследство от отца крошечную холостяцкую квартиру, в которую он ухитрился прописать меня, ещё когда я был курсантом. Нам тогда помогло то, что в ЖЭКе не отличали солдата от курсанта, и для них я выглядел отслужившим положенный срок бойцом, вернувшимся домой после демобилизации.
В квартире все было так, как и десять лет назад, когда я последний раз заходил к отцу. Тогда мы просидели весь вечер вдвоём, обсуждая дальнейшие перспективы моей службы и его гражданской жизни. Перед выходом в отставку он получил дачный участок и собирался построить зимний домик, чтобы поселиться на природе. Он даже показывал мне эскизы домика, искренне огорчаясь моему равнодушию. А через неделю умер от обширного инфаркта на этом самом дачном участке. Приехав на похороны, я так и не смог пойти туда где ещё неделю назад слушал его полные юношеского оптимизма планы на будущее.
На оформление документов в военкомате и получение паспорта ушли две недели, которые я провёл лёжа на диване, бездумно глядя в телевизор и читая газеты. Жрать в Москве, кроме хлеба и плавленых сырков, было нечего, но страна была полна надежд на то, что самое страшное уже позади и теперь всех ждёт новая буржуазная жизнь с колбасным изобилием и равными возможностями.
Получив наконец паспорт и военный билет (в военкомате начальник отделения, курирующего офицеров запаса, взглянув на статью, по которой я был уволен, вопросительно посмотрел мне в лицо и выразительно щёлкнул себя по горлу, на что я утвердительно кивнул головой, и он тут же выразил своё полное понимание и сочувствие), я приступил к поискам работы.
Первым местом работы стал кооператив «Улыбка», который занимался ремонтом квартир. Я исправно клеил обои и красил потолки, пока мой напарник Дима (кандидат физико-математических наук) клал плитку. Мы проработали два месяца, после чего учредители кооператива тихо исчезли, по рассеянности забыв выдать нам зарплату за последний месяц.
Дима, интеллигентно выругавшись, устроился в другой кооператив, который был создан на базе пельменной, а я превратился в безработного нового образца. Время от времени я выполнял кое-какую работу, сшибая мелкие суммы денег. Вынужденная диета не слишком благотворно действовала на мои нервы, а тот факт, что я за время «безупречной службы» как-то не удосужился обзавестись верхней зимней одеждой, высвечивал перспективу проходить предстоящую зиму в шинели со споротыми погонами, поскольку одежда, оставшаяся мне от отца, была великовата.
В тот вечер, когда я в сто первый раз просматривал записную книжку, выискивая фамилию кого-нибудь, способного помочь мне с трудоустройством, раздался телефонный звонок. Это был Валентин Постников, подполковник, с которым мы ехали в одном купе и обменялись телефонами. Беседа длилась довольно долго, и я чувствовал, что он прощупывает меня со всех сторон. В конце концов он попросил меня немедленно приехать к нему для серьёзного разговора, поскольку на следующий день он уезжал далеко и надолго.
Впустив меня в прихожую своей коммунальной квартиры, где ему принадлежала одна комната, Постников по-братски обнял меня, что, видимо, означало полное доверие. Я огляделся. Стены длинного коридора украшали плакаты «Битлз», жестяное корыто и всевозможные шкафчики, запертые на висячие замки, что свидетельствовало о сложных отношениях обитателей этой «вороньей слободки». Из кухни доносился разговор соседок, где-то раздавался детский визг, в крайней каморке гремела музыка. Сильно пахло жареным луком.
Постников провёл меня в свою крохотную комнатку, где на обеденном столе уже стояла бутылка водки, а на тарелках лежала нехитрая закуска. У стены стояли два чемодана, уже, видимо, собранные.
Первую рюмку опрокинули не чокаясь, как на поминках. Я положил на кусок чёрного хлеба круг вареной колбасы, которую не ел уже полгода, и откусил здоровый кусок, стараясь, впрочем, не показывать, что голод не такое уж редкое явление в стране победившей демократии.
— Ну, так ещё раз. Что намерен делать? Чем заниматься? — спросил Постников, как-то жёстко глядя мне в глаза.
— Не знаю, — пожав плечами, ответил я. — Я же уже говорил. Потыкался-помыкался и пришёл к выводу, что на хрен никому не нужен. Да все мы здесь никому не нужны.
— Это верно, — жёстко сказал Постников, наливая ещё по одной. — В этой стране мы на хрен никому не нужны. Ты хоть понимаешь, что происходит? В какое дерьмо нас всех столкнули?
— Честно говоря, весьма слабо, — сказал я, намазывая новый бутерброд.
Я действительно слабо ориентировался в обстановке. С одной стороны, мысль о том, что уже не надо ходить на политсеминары и переписывать ленинский маразм в толстые тетради, грела душу. С другой стороны, было совершенно очевидно, что страна попала в чьи-то руки и как эти руки обойдутся с такими, как я, было неясно.
— Так вот. Запомни, мы присутствуем при очередном историческом грабеже России. Этот грабёж готовился не один год и будет длиться не один год. Пройдёт много лет, прежде чем грабители трансформируются. Вернее, не они, а их детки. А до тех пор пока грабёж будет продолжаться, тем, кто в нем не участвует, придётся туго. Выживут далеко не все. Впереди обнищание большей части населения, превратившейся в балласт, и дикий беспредел, в котором перед такими, как мы с тобой, поставлена дилемма: либо вымирать, как динозавры, либо подаваться в бандиты. Ты балласт. Ты обречён на жалкое существование.
— Знаешь, — перебил я его, — если ты меня позвал, чтобы мордой по столу повозить, то не стоило. И так настроение постоянно как у висельника. А если дело предложить хочешь, то говори прямо. Без предварительной политлекции. Только учти, что в бандиты я пока не гожусь.
— Я тебя позвал, чтобы помочь. Так же, как помогли мне. А говорю тебе все это только для того, чтобы ты понял, что нас загнали в мышеловку и что выжить мы можем только в том случае, если отбросим к… матери все красивые идеи об Отечестве, которыми нас потчевали в училище.
— А мы их уже выбросили. Партия, социализм и прочий идиотизм у меня, например, давно не вызывают благоговения.
— А Родина?
— Я считаю себя патриотом. Валя.
Постников горько усмехнулся, затем, не приглашая меня присоединиться, взял стакан, наполнил его почти до краёв водкой и залпом выпил.
— А я? Я офицер в четвёртом поколении. Понимаешь? Мой прадед, полный Георгиевский кавалер, за личное мужество в 1915 году был государем императором произведён в офицеры. Дед, любимец Сталина, после Сталинградской битвы в тридцать шесть лет генералом стал. И седым как лунь. Отец сорок календарных лет в армии верой и правдой оттрубил. А я из России уезжаю, потому что она меня предала. И тебя. И всех нас.
Последние слова Постников уже не произносил, а выкрикивал. И тут я заметил, что он плачет. То есть даже не плачет, просто по его двухдневной щетине текут слезы, а лицо искажено гримасой. Вид сильного и волевого человека, утирающего слезы, действовал настолько угнетающе, что я подавил желание вступить в спор и виновато замолчал. У меня было такое ощущение, как будто Постникова предал я, а не Россия. Наконец он справился с истерикой и заговорил спокойным деловым голосом:
— Итак, ты понял, что здесь никому не нужен. Но есть страна, которой мы нужны. Очень нужны. И которая готова нас принять и платить нормальные деньги за ратный труд.
— Ты предлагаешь податься в «Дикие гуси»? Или Иностранный легион?
Он отрицательно покачал головой:
— Я уезжаю к Саддаму. У него сейчас очень туго с офицерскими кадрами. Две войны выбили половину командного состава. Сейчас его представители носятся по всему Союзу и вербуют наших офицеров на должности инструкторов и в кадровый состав иракской армии. Присоединяйся к нам. Инструктору платят две тысячи долларов в месяц плюс двадцать тысяч по окончании контракта. Если займёшь должность в кадрах, то гораздо больше. Я еду на должность начальника штаба танковой бригады. Пять тысяч в месяц. Это в мирное время. В военное ставки удваиваются.
— На какой срок подписывается контракт?
— На два года и на пять лет.
— Ты на сколько подмахнул?
— Я на пять. Да я вообще не собираюсь возвращаться в этот гадюшник. Ну так что?
— Согласен, — сказал я. — Куда и когда прибыть?
— Тебе позвонят. Скажут, что от меня.
Мы простились без эмоций. Постников просто протянул мне руку и сказал:
— До встречи в Багдаде.
По дороге домой, сидя в метро, я впервые в жизни с любопытством разглядывал случайных попутчиков.
Люди поражали мрачностью. Ни одного весёлого или хотя бы обыденного лица. За пару месяцев демократии люди устали больше, чем за долгие годы тоталитаризма. Я понимал, что все они — уже отработанный материал. Шлак. Балласт в новой государственной системе…
Решив пройтись перед сном, я вышел на «Проспекте Маркса» и пересёк Красную площадь. Моросил дождь, и площадь была безлюдна. Все, как и прежде. Часовые у Мавзолея. Чётко печатая шаг, от Спасских ворот идёт смена караула. Куранты бьют полночь.
Я подошёл к памятнику Минину и Пожарскому. Закурил и посмотрел на пьедестал. Крупными буквами на камне было написано: «Смотри-ка, князь, какая мразь в Кремле Московском завелась!»
А может быть, Постников преувеличивает? Может быть, не все так мрачно? Конечно, слабо верится в то, что бывший секретарь Свердловского обкома КПСС способен вытащить Россию из дерьма, но с народа хотя бы сняли намордник. Через несколько лет, если нынешняя власть не создаст ничего путного, её просто не изберут по новой. Хотя, с другой стороны, общеизвестно, что в политических баталиях побеждают самые безнравственные. А добровольно власть в России ещё никто никогда не отдавал. Придя домой, я ещё долго размышлял над будущим.
Мне позвонили через три дня. Незнакомый голос с ярко выраженным южным акцентом сообщил мне, что звонит от Постникова, и предложил встретиться. Местом встречи был назначен кооперативный ресторан «Лозанна» на Пятницкой.