Конечно, было ясно, что, стоит мне повернуться спиной, как она сразу же начнет читать распечатанные страницы. Я даже прикинул, не надо ли убрать их со стола. В конце концов, было бы только правильно и похвально скрыть от ученицы свою интимную сферу. Но втайне я возлагал некоторую надежду на ее юношеское любопытство. По какой-то причине надежда даже пересилила отнюдь не малое смятение, которое я тоже, разумеется, ощущал все сильнее. Ведь там были некоторые весьма сомнительные пассажи, где речь шла о моих бредовых чувствах к Наде.
Итак, пока варился кофе, я прислушивался к тихому шелесту бумаги в гостиной. Я не торопился. Пусть без помех составит себе представление, думал я, пусть спокойно узнает, каких душевных мук стоит мне это дело. Эта мысль пробивалась все явственней. Я и сам не знаю, откуда у меня вдруг взялось столько мужества. Потому ли, что мне нечего было терять, или потому, что я прямо-таки нарывался на щелчок, жаждал решительного разрыва между нами? Только бы избавиться от наваждения. Раз и навсегда.
Как бы то ни было, когда я вернулся, сначала с большей из двух моих ваз, оказавшейся все-таки слишком узкой для Надиного букета, так что пришлось распределить остаток в две пивные кружки, потом с подносом, на котором звенела вымытая кофейная посуда, она все еще продолжала бесцеремонно рыться в моих заметках. «Что же это такое?» — спросила она, в голосе звучало удивление, но вовсе не страх.
Ясное дело, я немного нервничал. Однако, несмотря на волнение, перед лицом ее искренности улетучились остатки и моего стыда. Все вдруг перестало быть мучительным, я ни секунды не думал о том, что мои наброски могут хоть чем-нибудь испугать, задеть, оттолкнуть Надю. Вот что было самым потрясающим, понимаешь? Я ничуть не боялся ее взгляда, когда она наконец отложила бумаги и посмотрела мне прямо в лицо. Я не боялся ничего, что могло бы скрываться за этим взглядом. Зато в тот момент меня вдруг охватило чувство абсолютной полноты существования. Это было нечто вроде всеобъемлющего духовного озарения, словно я выпал из всякого времени.
— А ты, что с тобой? — спросил я, и мой голос прозвучал в моих собственных ушах, как бы это выразить, почти как в научно-фантастическом фильме. Я что хочу сказать, с этого момента мне стало казаться, что все погрузилось в какую-то совершенно непостижимую, обволакивающую атмосферу, ирреальную, искусственную. Я, например, внезапно вообразил, что могу читать Надины мысли. В самом деле. Когда она поднялась, встала передо мной и внимательно осмотрела меня с головы до ног, у меня было ощущение, что я совершенно точно заранее знал: она поступит именно так. И улыбнется, этой одновременно открытой и сдержанной Надиной улыбкой, на которую я без колебаний ответил. Это было как разговор. Высказано все, что нужно было сказать в этот момент и что, с другой стороны, никак нельзя высказать словами. Как будто мы поднялись на высшую ступень понимания… Ты следишь за моей мыслью? Телепатия в чистом виде. Серьезно, именно так я себя чувствовал.
— У тебя есть шорты или что-нибудь такое для меня? — сказала Надя и уставилась на мой живот. — В общем и целом мои кроссовки вполне годятся для джоггинга.
Пока я рылся в шкафу в поисках подходящей одежды, она разделась. Стояла передо мной в трусиках и нижней рубашке, когда я протягивал ей мои выцветшие старые шорты. Нет, никаких искр, никакого эротического напряга или чего-то подобного, тут я, увы, должен тебя разочаровать. То есть, я рад, что в этом смысле могу тебя теперь разочаровать. Вообще все было легко. Совершенно непринужденно, верно, Надя?
Она как раз может подтвердить, верно? Она подтверждает в принципе уже тем, что я это записываю. Разве не фантастика? Ха, отныне она моя постоянная свидетельница, и ты в любой момент можешь вызвать ее для дачи показаний. Тебе хорошо слышно там, в углу? Она — мое доказательство, она, человек, мне теперь незачем перед тобой оправдываться. Скажи ему, Надя, то, что он хочет знать. А то ведь ни за что не поверит.
С другой стороны, такая доверчивость с ее стороны меня растрогала, это естественно. Ведь, читая мои заметки, она могла сообразить, насколько запутанным было мое к ней отношение. И конечно, меня взволновало, что эта пугающе юная девушка, совершенно чужая, несмотря ни на что, вдруг оказалась у меня в квартире полуобнаженной. Но и сказать ей это вслух было совсем нетрудно, все разумелось само собой, исключало недоразумения. От нее не скрылся, так сказать, характер моей взволнованности, от меня — ее знание о нем. Как будто два существа, прозрачных по причине их, можешь смеяться, родства душ, стояли и смотрели друг на друга. По крайней мере в тот момент. И Надя одобрила то, что увидела. Я сразу это понял, уверен в этом и сейчас. Я это знаю.
И потом мы побежали.
Прежде чем рассказывать дальше, хочу предостеречь от ложного впечатления. Я лишь недавно сумел дисциплинировать себя настолько, что не пропускаю ежедневной пробежки. И кроме того, напоминаю, что несколько недель тому назад мне было совсем хреново. Нет, я не собирался помирать, даже не страдал физически. Просто потерял всякий интерес к жизни. Опустил руки, перестал прибирать в квартире, размышлять, читать. И конечно, забросил свою писанину, она показалась мне глупостью. Я даже чуть было не уничтожил все записи. Наступило бесконечное, неописуемое отупение. Я был ни на что не годен, как в полусне добирался до электрички, слонялся по школьным коридорам и, едва высидев уроки, возвращался домой, засовывал в микроволновку невкусную жратву и забывался перед телевизором. Каждые три минуты переключался с канала на канал и просиживал так целыми часами с раннего вечера до глубокой ночи. Или засыпал. Или смотрел в потолок. В шкафу росла гора непроверенных тетрадей.
Ни одного разговора. Только бывшая жена позвонила однажды, дабы поставить меня в известность, что в ближайшие месяцы выходные с Люци, к сожалению, придется отменить. Якобы по причине несовпадения каких-то сроков; похоже, я не увижу Люци даже на рождественских каникулах. Я не спорил, я даже не захотел поговорить с самой Люци. Я принял это к сведению и сказал: ладно, будь по-твоему. Я даже не задумался о том, какой, собственно, предлог измыслила Петра для этих вполне для нее типичных драконовских мер, которые она явно намеревалась принять. Она решила впредь держать меня подальше от дочери, как пригрозила еще летом; вот стерва, подумал я с горечью. Но этим мой протест и исчерпался.
Вот почему Надя застала мой стол в том запущенном состоянии, в каком он пребывал со времени моей эскапады с Амелией и Карин в кафе «Бреннер». Вообще-то я люблю порядок, а кавардак, пыль и духота всегда вызывали у меня отвращение. Но как раз с того момента они стали мне совершенно безразличны и безраздельно воцарились в моей квартире. И я действовал скорее инстинктивно, когда однажды вечером все-таки вылез из кровати, натянул костюм для бега и бросился вон из дому. Этого потребовало, если тебе угодно, мое тело, но не мой дух. Во всяком случае я был поражен тем, какую власть надо мной все еще имеет этот голос плоти, эта бренная оболочка.
Но часовая пробежка по полям, через лес, стала с тех пор единственным за целый день активным действием, которое я предпринимал по собственному почину. И бесспорно, рутинная моторика успокаивающе повлияла на мое душевное состояние. С одной стороны, за это время я гораздо глубже и острее стал осознавать свой провал, столь роковым образом не поддающийся серьезному анализу. С другой стороны, я ощущал странное успокоение. Признаюсь, более бессмысленное существование, чем мое, казалось вообще невообразимым. И все-таки я бежал, дышал, потел и, честно говоря, чувствовал себя не так уж худо. Вид на холмы разворачивался передо мной как живописный пейзаж, написанный волшебной кистью и обретающий трехмерность. Это пространство было готово принять меня, и с каждым шагом я проникал в него все глубже. Я забывал о себе при виде ярко раскрашенных осенью деревьев — желто-зеленых, красных, багряных шаров, обрамляющих хвойный лес, слушал шорох листвы под подошвами из пластика. Может, у меня в голове никогда прежде не копошилось так мало мыслей. Я даже начал бегать все дальше и дальше, мечтая о еще более долгих пробежках, — тогда, думал я, мыслей будет все меньше и меньше.
Вот в каком состоянии меня застала Надя. И теперь она бежала рядом со мной, в своей белой безрукавке и моих чудовищных шортах, освещенная золотым светом осени. Воздух был прохладным для этого времени года и наполнен запахом вспаханной земли. Кроме нескольких незначащих фраз, мы не сказали ничего. Да и не в этом было дело. Мы свернули в овраг, миновали сигнальную трубу и бежали рядом, пока позволяла широкая колея, разделявшая увядающие кукурузные поля двойным глубоким, почти прямым разрезом. Когда в лесу дорога сузилась, я стал держаться впереди Нади, слыша за спиной ее громкое, но равномерное сопение.
И чем дольше мы бежали, тем больше я, непонятно почему, гордился этим простором, этим лесом, этим куском природы. Как будто это было мое, так сказать, богатство, моя земля, как будто в ней отражалась моя суть, и я мог открыть ее Наде, пока мы вместе ее пересекали. Я снова и снова оглядывался и почти не верил своим глазам. Тому, что она тоже вписана в пейзаж, до сих пор для меня не существовавший. Чудо, какое-то чудо, вот и все, что я мог думать.
Наконец мы повернули на длинную тропу, которую я освоил лишь недавно, она ведет к поляне с поваленным деревом, где четыре месяца назад я провел ночь. Примерно в том месте, откуда уже видна поляна, где тропы давно уже не видно, а из земли торчит множество корявых корней, Надя споткнулась и, падая, схватилась за мое плечо. Как мне описать это? Это было похоже на дежа вю. Или, лучше сказать, на две части первоначально единого эпизода, которые были разрезаны и показаны в разных местах фильма, а в моей памяти снова склеились в правильном месте. Как будто тогдашние события, когда я заблудился, и этот момент, когда очутился в том же месте с Надей, составляли одно целое. Как будто эта сцена была теперь прямым продолжением той, что произошла намного раньше, так мне по крайней мере казалось. Как будто она, не знаю почему, неожиданно разрешила в общем-то давно забытую загадку.
Как бы то ни было, я подхватил Надю и поставил на ноги. «Больше не могу, — закашлялась она. — Давай где-нибудь сядем». И в самом деле, она совсем запыхалась. Высвободившись из моих объятий, она направилась прямо к дереву. А я, Надя, да, в этот момент я чувствовал себя просто великолепно, чтобы не сказать был просто счастлив.
Что-что? И ты тоже постепенно начинаешь чувствовать себя великолепно? Хотя и торчишь в темноте, покачиваясь на стуле, теребя очки, многозначительно кривя губы? Похоже, тебя это признание только подстегнуло? Ты полагаешь, что я в первую очередь восхищаюсь собой, за Надин счет, верно? Дескать, какой орел Франк Бек. В роскошной форме. Весь супер из себя. И никакой робости перед сильным, здоровым молодым телом, благо есть возможность это доказать.
И это все, что ты можешь сообщить? Прибереги свои шутки, остряк, кривляка, скоморох. Я ведь и сам могу смешать себя с грязью. И даже вполне выразительно припечатать. Представь: в конце концов я крикнул Наде, что заложу еще один круг, небольшой, примерно на полчаса, а она пусть пока отдохнет. И действительно, как в трансе, поскакал в лес, довольно крупными для моего веса и возраста прыжками, воображая себя при этом молодым оленем, лисом или охотником-следопытом. Пока через пару сотен метров, весьма неизящно споткнувшись об этот покрытый мхом, гнилой пень, потерял равновесие на скользкой лесной почве и с размаху шмякнулся наземь, растянувшись во всю длину. Было ужасно больно. Лодыжка сразу же начала распухать. И я, тяжело хромая, побрел назад, к поляне.
А, ты уже запрыгал в своем углу, приосанился, занял боевую позицию. Тебе все больше нравится, что я лежу в нокдауне. Хочешь посмотреть на мою физиономию? Вопишь от радости? Готов захлопать в ладоши? Надеешься в ближайшее время вернуться на ринг? Во всеоружии идиотских шуток, дурацких шоу, кадров, снятых скрытой камерой? Не радуйся прежде времени. К счастью, я успел поумнеть, к счастью, я снова могу представить себе более внимательного наблюдателя. Даже у тебя когда-нибудь пройдет охота издеваться над людьми.
Итак, я похромал назад, к Наде. Разумеется, мне было стыдно, но все же я не решался поднять глаза от земли, главным образом потому, что, по правде говоря, боялся заплакать от боли. И заметил ее, только подойдя к стволу, на котором она сидела, обнажив грудь. Закатала безрукавку, закрыла глаза и загорала. Окончательно смутившись, я отвернулся и, не говоря ни слова, уселся на одну из мокрых кочек, покрытых увядшей травой и разбросанных на поляне, как множество желтых подушек.
— Дергает, — сказала она через некоторое время, похоже, она только сейчас заметила меня.
Я не отреагировал.
— Погляди.
Я медленно-медленно повернул голову, взглянул назад через плечо. Обеими руками Надя держала свою правую грудь.
— И немного жжет, — продолжала она. — Вероятно, из-за пота, шов еще не совсем зажил.
И тут я увидел тонкую, короткую красную черту под левым соском.
— Доброкачественная. Вчера пришел анализ из лаборатории.
Она соскользнула с дерева и направилась ко мне.
— Ты — единственный, кто об этом знает. — Ее тон был совершенно серьезен. Легкая усмешка отражала скрытую озабоченность, но одновременно и почти забавную боевую решимость. — Кроме мамы, конечно.
Она опустила на грудь безрукавку и присела, чтобы осмотреть мою лодыжку.
В тот момент я не чувствовал ничего. Она могла бы сесть ко мне на колени, дать пощечину, избить, и я бы не сообразил, что происходит.
Через некоторое время она хмуро взглянула на меня.
— А вот с ногой твоей дело дрянь.
И внезапно, как бы абсурдно это ни прозвучало для твоего слуха, мы оба расхохотались.
Хоть и спотыкаясь, но, насколько это позволяли обстоятельства, почти раскованно, мы наконец двинулись в обратный путь. Я, осторожно опираясь на ее плечо, она, обнимая меня за талию. Кроме того, мы все время надолго останавливались, чтобы передохнуть. А Надя говорила и говорила. Она заговорила и продолжала говорить, когда мы вернулись домой и она помогла мне перевязать ногу и осталась до поздней ночи. Она продолжала на следующий день вечером и каждый день и каждый вечер с тех пор. Она, так сказать, все еще говорит.
Хотя я довольно часто ее перебиваю, а Надя задает мне тот или иной вопрос. Например, о тебе. С кем я тут беседую, и чего я от тебя хочу. А ведь она, конечно, успела заметить, что я, в сущности, и сам уже этого не знаю.
Я и вообще-то немногое могу о тебе сказать. Объяснил ей, например, что каждый раз сочиняю тебя заново из любого подручного реального материала, чтобы по крайней мере хоть с кем-то обменяться мнением. Что эта реальность имеет весьма мало общего с настоящей жизнью. Что уже давно ты — единственный способ к ней подступиться, а все прямые подступы замурованы. И я всегда считал, что так происходит со всеми. Что все оказываются перед одним и тем же искусственным горизонтом, к которому я бегу, пытаясь заставить тебя отвечать. Чтобы таким вынужденным окольным путем пробиться к цели. И так далее, и так далее.
Но все это не так уж и важно. Ведь теперь, ежедневно общаясь с Надей, я все яснее понимаю, как страшно заблуждался и что тебе только того и надо. Обмануть, ввести в заблуждение. Меня, всех. Отвлечь от происходящего по ту сторону миража. Я, во всяком случае, попался в твою западню. Ведь я на полном серьезе до последнего времени верил, что за твоим колдовским балаганом, простирается бесконечная целина, чистое поле, фон для бега трусцой. Неверно. За балаганом-то и начинается территория, где разыгрывается настоящая пьеса, а ты только мешаешь видеть сцену.
Что она мне выложила?
Я забыл. И вообще не могу задним числом связно изложить то, о чем она рассказывала. А рассказывала очень много, с огромным количеством подробностей, которые я помню лишь фрагментарно. Однако это не помешает мне продолжать. Надины отступления постепенно сами сложились в довольно ясную общую картину. Я имею в виду групповой портрет ее друзей, который разочаровал меня своей банальностью и расплывчатостью, но одновременно и ужаснул. С одной стороны, я почувствовал облегчение, поскольку мое представление о современных подростках, этот чудовищный фантом, лопнул, как мыльный пузырь, и открылась неожиданно наивная, чтобы не сказать трогательно невинная сторона их жизни. С другой стороны, я пришел в ужас, поскольку то, о чем сообщила Надя, показалось мне авантюрным и нелепым. Собрав огромный материал по теме, я ожидал чего угодно, но такого действительно не мог и вообразить.
Как бы наилучшим образом подобраться к делу?
Припоминаю, сначала она говорила о своей болезни, действительно все время называла ее болезнью, только болезнью, сказала, что за все эти месяцы ни с кем не могла говорить о своей болезни. Просто не решилась никому довериться, ни лучшим подругам, ни Дэни, ее lover. Ни даже Кевину, а ведь она с детства привыкла всем с ним делиться. И теперь тоже, рассказывая о болезни мне, она вообще-то все время задавала вопросы себе самой. Почему так? Она чувствовала себя заброшенной. С другой стороны, она не жаловалась. Напротив, все, что она произносила, звучало странно проясненным. Она превозмогла это, если угодно, так же, как превозмогла свою недавнюю болезнь, и прежде всего, она сказала, свой детский страх.
Кстати, превозмочь, выстоять — именно так характеризуется с тех пор наше с ней общее настроение. Как будто нечто встало на свое место, а я и понятия не имел, что оно висело на волоске. Видишь ли, я прямо упивался этой болью, которая поначалу, без преувеличений, была очень острой. Я почти желал, чтобы она не проходила. Значит, чтобы я сюда добрался, был необходим несчастный случай. Эта мысль все время крутится у меня в голове. Деловая, совершенно спокойная мысль, даже источающая легкое дуновение оптимизма, так мне казалось.
В общем и целом мне так кажется и сейчас.
Кроме того, я был уверен, что Надя будет продолжать свои визиты, пока я перемещаюсь по свету на костылях. Мое предположение подтвердилось. Она каждый раз приносила немного еды. И потом мы пили сидр, иногда до поздней ночи. Мы беседовали. Я располагался на диване, положив на валик заново забинтованную ногу. Она — в моем кресле, которое каждый раз передвигала, чтобы тоже положить ноги на диван.
Идиллия, да и только. Она была здесь, и это было просто прекрасно. Я даже заходил еще дальше, втайне называя это своим маленьким, пусть мимолетным раем. И весьма вероятно, что теперь, после всего, что стало мне известно, он и правда пролетит мимо. Ибо пора перейти наконец к вещам более существенным, рассмотреть, так сказать, обратную сторону медали. Я говорю о Надиной компании или, скорее, бывшей компании, о правилах, о расплывчатых, но непреложных требованиях, которым они подчиняются. Ситуация вокруг нас начала обостряться.
Конечно, мне потребовалось время, чтобы вообще осознать эту ситуацию, отделить ее от хаоса предвзятых мнений, каковые возникли не в последнюю очередь благодаря отшельническим занятиям тобой. Например, сначала в моей голове преобладало широко распространенное допущение, что картина реальности, которая формируется у подростков от пятнадцати до восемнадцати лет, в принципе произвольна, она как бы сложена наобум из не подходящих друг к другу частей головоломки. Незрелые представления о жизни, повторял я себе снова и снова, пока Надя вела свой рассказ, нанизывая один за другим маленькие забавные случаи из жизни. Ничего, что могло бы вызвать беспокойство. Потом я на некоторое время впадал в старое, знакомое тяжелое возбуждение. То есть позволял увлечь себя кратким наплывам довольно абстрактной фантазии. В них орава размалеванных подростков беспрестанно слонялась по какой-то строительной ярмарке жизненных позиций, где шла дешевая распродажа доступных смыслов и истолкований, расфасованных в маленькие глянцевые пакетики. Девушки и юноши рылись на полках, выбирая товары наобум, тайно набивали ими свои сумки и, придя домой, мастерили из украденных деталей приватные самодельные вероисповедания.
В Надиной компании во всяком случае эта вера сложилась из случайной, сравнительно стойкой и абсолютно невообразимой смеси банально романтических представлений. Центральными понятиями были любовь к ближнему, дружба и покорность судьбе. Надя сама употребила это слово. Точное происхождение идей в принципе роли не играет. Какое-то отношение они, если я правильно понял, имели к ямайским Rastafari, Малькольму X и далай-ламе. С таким же успехом образцом могло бы служить кредо участников Сопротивления, спортсменов, религиозных фундаменталистов, комиков, фашистских группировок, «Красных бригад» или анархистов. Но, как говорится, все это еще не выходило за привычные рамки и не годилось в качестве диагноза. Но я был поражен, как точно Надя уловила существо дела. Необоримая потребность воздвигать какие-то заповеди и потом с детским упорством держаться за них ее унижает. Но она понимает это как возрастную, экзистенциальную необходимость, она и презирает ровесников за невзыскательность, и защищает их.
Потому что липовые ценности все-таки лучше, как она сама сформулировала однажды в последующие несколько недель, чем всю жизнь мыкаться в бездонной, как пропасть, неопределенности. Я даже запомнил это наизусть.
Но я совершенно ложно оценил практику, вытекавшую из такого подхода в том, не знаю, как сказать, безвоздушном, что ли, пространстве, где они обретаются. Практика выражается в бессильном, почти уже бессознательном трепыханье, словно они вот-вот задохнутся. И это не имеет ничего общего с так называемым потоком раздражителей, как принято считать, или с тем, что молодежь, дескать, слишком избалована материально. Нет никакого применения их способности сочувствовать другим людям. Более того, при всем, казалось бы, изобилии альтернатив, точек соприкосновения, комбинационных возможностей им чего-то остро не хватает. Какой-то твердой основы, чего-то авторитетного, в определенном смысле безусловного и бескомромиссного. Прежде всего мира взрослых, взрослого мира, имеющего четкие контуры, который ручался бы за форму существования. Достаточно стабильного и неподвижного, чтобы противопоставить ему собственное движение, чтобы оттолкнуться от него, столкнуться с ним, чтобы бодаться с ним или — одобрить его.
Естественно, отношения в группе в принципе имеют принудительный характер. Когда они обособляются, отторгают другие группы или других личностей, это вполне нормально. Но даже если они начинают презирать, ненавидеть, а подчас и прибегать к брутальному средству исключения кого-то из своих членов, ставшего невыносимым, это еще далеко не катастрофа. Хотя Надя никогда не думала, что нечто подобное может произойти в ее группе, и тяжело переживала историю с Кевином. Вероятно, в процессе так называемой социализации подобные разочарования неизбежны, даже необходимы для формирования сколько-нибудь стабильных личностей. Подобное событие иногда амортизирует слишком уж возвышенные, инфантильные идеалы, культивируемые в группе, но это еще не причина пугать народ.
Но если во внешней среде обитания уже не работают обязательные для всех принципы, которые в какой-то степени признаются группой хотя бы как враждебные, тогда собственная динамика группы становится тотальной. Иными словами, в определенных условиях группы, эти синтетические модели мира, могут превратиться в замкнутые, удушающие и при этом совершенно непроницаемые системы, которые все больше обособляются и в конце концов рушатся. До сих пор я полагал, что все более часто отмечаемые в разных точках планеты взрывы насилия среди детей возникают из-за отчаяния, из глубокого чувства безнадежности. Узнавая об этих странных, иррациональных феноменах коллективного умопомешательства, общественность качает головой, истерически принимает карательные меры и требует ужесточить законы. Думаю, что на самом деле причина лежит там, где ее менее всего ожидают найти, — в чем-то прямо противоположном. В обычных, безобидных играх, воображаемых мирах, которые, однако, битком набиты смыслом и моралью. Дети видят сны наяву, а мечты и грезы вдруг оборачиваются кошмарами.
В данном случае дело обстояло, конечно, не настолько скверно. Все еще было, по Надиным словам, голубым и зеленым. Разве что ее поведение в последние месяцы вызвало некоторое смятение и возмущение заинтересованных лиц. Возмущение, которое, как ты увидишь, довольно странно затянулось и до сих пор отнюдь не улеглось. Причиной послужило то, что Надя вдруг почти полностью вышла из их круга.
Допустим, прологом послужила здесь история с Кевином, которую вряд ли можно отнести к разряду безобидных. Парни из группы уже давно взяли мальчика в оборот. Один раз Марлон даже высек его, а другие глазели, стоя на стреме. Прежде я о таком не слышал, в общем-то экзекуции в школах редко регистрируются.
Надя вмешалась в тот момент, когда Марлон, прижав голову Кевина к писуару, спускал воду. Она увидела это из коридора, в открытую дверь мужского туалета. Все смеялись. Как они смеялись всегда. Не издевательски, а так, словно, еще не закончив дела, хотели извиниться за то, что делали. И это было вроде как не всерьез, сказала Надя. И быстро продолжала рассказывать.
Дело усугубилось тем, что Надя решительно желала принять Кевина Майера в группу, она считала, и по-моему, верно, что он являл собой полную противоположность другим, грубоватый, неразговорчивый и все более упорно демонстрирующий свою необщительность. Их привязанность, начавшаяся в детской песочнице, в какой-то момент не выдержала проверки временем. Впрочем, привязанность была первоначально физической, но при этом совершенно асексуальной близостью. Но что-то в Кевине по-прежнему Наде нравилось. Пусть он зажатый, зато не притворяется, как другие, у него более настоящий характер, сказала она. Она надеялась, что, если принять его в компанию, что-то от его характера перейдет к остальным.
В детстве, да и позднее, как раз то «настоящее», что мерещилось Наде в постоянно дурном настроении Кевина, действовало на нее просто угнетающе. Вот почему, когда красивый, нежный Дэни Тодорик перешел в нашу школу, она, по ее словам, расцвела в его объятиях. Улыбчивый Дэни давал ей как раз то, в чем она тогда нуждалась, сказала она. Всегда ласковый, всегда под рукой, всегда безусловно согласный с ее суждениями, всегда внимательный. В мечтательности Дэни, несмотря на всю сентиментальность, было некое обещание будущего. Она и сама, говоря о нем сейчас, замечталась. Ее фантазия могла расправить крылья. И из этого-то полета фантазии возникла и обрела форму компания.
На самом же деле ей вскоре надоело вечное поддакиванье. На самом же деле ей представлялось возможным некое примирение. Дэни и Кевин, надежда и глубокий скепсис, она хотела заполучить и то и другое. И так как Надя была, без сомнения, единственным человеком в компании, способным не только поступать по своей воле, но и убедительно обосновывать свои поступки, все они поначалу пытались привыкнуть к Кевину. Прежде всего сохраняли спокойствие, оставляли без внимания непредсказуемые приступы его агрессии, снисходительно улыбались, видя, как он крушит вещи. А парень безжалостно их провоцировал. Однажды он поджег портфель Дэни, и тут чаша терпения переполнилась.
Надя больше не владела ситуацией. Хотя в этом безобразии она винила себя и свои, как она сказала, эгоистические потребности, но, конечно, продолжала за них держаться. Вернее, теперь она еще упрямей держалась за них. Поскольку, как она выразилась, все это дерьмо выросло на ее навозе, ей пришлось снова наводить чистоту. В конце концов, ей следовало бы знать, на что иногда способен Кевин. Судьба, сказала она, роковое испытание.
Впрочем, эта история произошла год тому назад. Никто, ни один человек в школе ничего не заметил, а сцены, которые я наблюдал летом, были всего лишь кратким рецидивом; Кевин в роли мстителя; кроме того, они уже, как ты догадался, имели отношение ко мне.
И вдруг Надина болезнь. И страх. Страх смерти, разумеется, но еще больше она боялась своих приятелей. Жутко было представить, как они отреагируют, сказала она. Напялят эту типичную смущенную улыбочку, а потом типичную маску веселости. Друзья все-таки, одна компания, что-то вроде игры. Правда, мы были едины, почти как заговорщики. Потому что не хотели бороться в одиночку против равнодушия и всеобщей подлости. Но как бы снисходительно пожимали при этом плечами, дескать, в любой момент можно все переиграть. Она бы не вынесла их дружелюбия, не желала считаться у них ходячим трупом. Они бы стали все время ее утешать, брать на ручки, таскать с собой на каждую вечеринку, на каждую дискотеку, еще больше, чем обычно, накачиваться наркотиками, чтобы можно было веселиться и проявлять симпатию. Хотя просто-напросто все время дрожали бы от страха. От страха, что из-за своего страха заразятся Надиным больным страхом. Ее начало бы тошнить от их лживости, сказала она, той же самой глупой лживости, как в истории с Кевином, только наоборот.
И вот она замолчала, онемела. Постриглась наголо, в знак своей заведомой обреченности, — она сама употребила это вычурное выражение, — стигмат посвященного смерти создания. Чтобы видеть его, глядя в зеркало, чувствовать, проводя рукой по голове. Она замкнулась в себе, прислушивалась к своим мыслям, и они тут же приходили сами собой. Мысли о том, что к ее страху смерти присоединился дикий страх жизни, совершенно неожиданный. Оба страха словно раскачивались на высоких качелях. На нее накатывали огромные волны страха, и она корчилась под ними, как в пещере. Запертая и одновременно скрытая. Там, в этом состоянии она придумала, представила себе, что я единственный человек, который мог бы к ней пробиться.
Она объяснила мне это на примере нашей поездки в автомобиле в тот первый школьный день, помнишь? Как ужасно неуклюже я тогда выступил и как потом этого стыдился. Зато Надя, наоборот, восприняла мое нелепое поведение как ободрение. Она укрепилась в своей навязчивой идее, что я самый подходящий человек, что мне можно рассказать все, именно поэтому она меня и ждала. Всю дорогу, пока мы ехали, она собиралась с духом. Все уже было готово сорваться у нее с языка, в голове прозвучал приказ рассказывать просто и ясно. Но голосовые связки не среагировали. Как будто не услышали приказа или желали удостовериться, имеют ли они право его выполнить. Она сказала, что ощущала себя рыбой, пытающейся заговорить. Хотя была уверена, нужно только немного времени, чтобы звуки прошли через рыбьи губы. Вот почему, помнишь, она так долго оставалась сидеть в машине. Но под конец она уже не понимала, как долго это длилось, скорее опасалась, что рассказ может занять несколько часов… И промолчала.