Во всяком случае постоянная публика была поразительно молчаливой, атмосфера серьезной, почти угнетающей, музыка принципиально оглушительно громкой, стайлинг и манера одеваться совершенно непостижимыми для меня. Сколько раз я думал, что угодил в какой-то праворадикальный притон, настолько черными и выбритыми и готовыми к насилию выглядели посетители. Пока наконец не обнаружил где-то антифашистские листовки. Если я все-таки заставал в каком-нибудь заведении нашу компашку, то сразу же присаживался у стойки. Тогда они, держась на расстоянии, сбивались в кучу и время от времени бросали на меня взгляды. И больше не обращали внимания. По крайней мере притворялись, что не обращают. Я ни на секунду не выпускал их из виду. Я ждал. Думал, что они в какой-то форме пошлют мне какую-то информацию, что ли. У меня в самом деле была идея, что они, как тогда, в репетиционном подвале, девять месяцев назад, вдруг что-то для меня разыграют. Что здесь, в накаленной и, так сказать, более реалистической обстановке они сподобятся наконец представить менее лживую инсценировку. Я безоглядно предоставлял себя в их распоряжение и надеялся на ответный ход, на столь же безоглядный ответ. Я был убежден, что этот ответ — их неоплаченный долг. А мой неоплаченный долг в том, чтобы всеми средствами вынудить их дать мне ответ.
Не знаю, понимали ли они, что мне было важно только это. И поначалу было незаметно, что они готовы пойти навстречу моему невысказанному желанию. Время от времени кое-кто из учеников неожиданно делал поползновения атаковать меня. Они подбегали и с разъяренными минами выстраивали стенку метрах в двух от стойки. Но импульс так же быстро угасал, как и возникал, и они с презрительными жестами возвращались на свои места. Только дважды граница была нарушена. Карин Кирш прямо-таки с разбегу влетела в запретную зону. Состроив кислую мину, она чуть не столкнула меня с табурета и, вызывающе передернув плечами, продефилировала мимо в направлении туалета. Через полчаса рядом со мной у стойки оказался Марлон Франке, заказал кружку пива, вылил ее мне на колени и заказал еще.
Но постепенно такого рода наскоки становились все реже. Например, в предыдущие ночи они особенно не старались избавиться от моей слежки. Может быть, смирились, а может быть, торчать у меня на глазах стало для них потребностью. Может быть, постоянное присутствие лихорадочно заинтересованного зрителя, который, однако, никогда ни во что не вмешивается, со временем стало им приятно. Может быть, потому, что они, не имея никаких заслуг, могли казаться себе значительными личностями. Во всяком случае по ночам атмосфера становилась менее напряженной, зато днем все более накалялась. Странный контраст. Мне казалось, что они как бы пытались преодолеть свой страх публичного выступления. Поначалу дело ограничивалось несколькими выходками. Они имитировали развязность, проходя через кафе, как по сцене. Аффектированный смех, вымученные дурачества сменялись фазами мрачной меланхолии, когда некоторые из них театрально приставали с грубостями к посторонним людям. Потом они пытались привлечь к себе внимание, бесстыже тискаясь и целуясь взасос у всех на глазах, словно им приспичило доказать, что для них не существует никаких табу. Все это производило впечатление перебора и одновременно неуверенности, как будто они хотели и боялись пересечь улицу в неположенном месте. И постоянно оглядывались на тебя, Надя. А ты на них не смотрела. Дэни Тодорик увивался вокруг Амелии Кляйнкнехт, но его глаза, казалось, постоянно просили у тебя на это позволения. Однажды он даже встал перед тобой на колени, целовал твои руки. Все явно нуждались в твоем одобрении, не знаю, заметила ли ты это. Потому что почти все время только присутствовала, неподвижно сидела и молчала. Они заговаривали с тобой все более возбужденно. Я, конечно, не мог разобрать ни слова. Все равно твое лицо ничего не выражало, ни малейшей реакции.
И все-таки они не прекратили своих попыток. Они пробуют все новые сценарии, надеясь вывести из равновесия тебя, меня, себя самих, не знаю кого. Экзальтированная развязность постепенно уступила место холодной ритуализации. Осталась одна игра. Игра, которая уже не пыталась притворяться правдой жизни. И потому обрела убедительность, жесткость. Этот поворот на сто восемьдесят градусов произошел во время посещения дискотеки. Вся группа толпилась на почти пустой танцевальной площадке, ты тоже. И вдруг вы бросились врассыпную. Остались только Дэни Тодорик и Эркан Фискарин, который в Лейпциге вроде бы примкнул к компашке. Они стояли друг против друга, в руке у Дэни нож. Понятия не имею, что предшествовало этой сцене, что они не поделили. Да это и не важно. Через минуту они слились в объятиях. И нельзя было разобрать, то ли они борются, то ли покачиваются в такт музыке. Через мгновение нож оказался в руке Эркана. Парень исчез в направлении бара и вскоре вернулся — без рубашки — на уже более оживленную танцплощадку. Смуглая кожа Эркана блестела в свете мерцающих свечей. На обнаженном торсе, на животе — руны СС. Порезы слегка кровоточили.
Я не понял, какую идею он хотел выразить, с его-то турецким происхождением. И до сих пор не понимаю. Только сразу почувствовал, что это прорыв. Потом у себя в комнате сам попробовал вырезать знаки на своей коже. Ощущение, словно боль от раны раскрывает какую-то дверь. Словно таким образом можно приблизиться хоть к одному аспекту реальности. Не саму реальность ощутить, но то, что она творит с человеком. Впервые за много времени я снова думал о тебе, Надя. То есть думал о том, что нечто в моем теле неумолчно, через наше молчание, взывает к тебе, зовет тебя. Точнее говоря, я слышал, как кричит во мне та часть, которая есть ты, я слышал, как ты во мне кричишь.
И на следующую ночь, это было вчера, тебя словно подменили. Словно ты вдруг проснулась, очнулась, летала от одного к другому, всех обнимала, что-то шептала им на ухо, пристально смотрела в мою сторону. Знаешь, когда ты наконец встала прямо передо мной и бесконечно долго, несколько секунд или минут, неподвижно и стоически разглядывала меня, я подумал, что вижу свое отражение в зеркале. Отражение на какой-то миг выступило из рамы и, казалось, хотело стать действительностью. Разумеется, я решил выстоять любой ценой. Я удерживал эту позицию сколько мог. Но ты не оставила мне иного выбора. Мне пришлось опустить глаза, чтобы не заговорить, не подойти, не коснуться тебя. Каждой клеткой тела я чувствовал, что это разрушило бы все, чего я сумел добиться. И я ушел из кафе не оглянувшись. И на обратном пути в общежитие, когда вы двинулись за мной, внезапно войдя в роль преследователей, я понял, что поступил единственно правильно. Мое поражение было вашей победой. Ваша победа была моей победой в моем поражении. С тех пор я совершенно уверен: сегодня последний вечер в Лейпциге, сегодня я получу ответ, которого добивался от вас все это время.
Постепенно я начинаю спрашивать себя, вдруг я ошибся. Скоро десять. Уже три часа я торчу у окна в кафе, и все еще никого на горизонте. Утром тоже царило странное спокойствие. Мы осматривали построенный в 1915 году, недавно отремонтированный Главный вокзал. Это задумывалось как завершающий аккорд нашего классного путешествия. И меня совершенно никто не трогал, словно в одностороннем порядке было объявлено перемирие. Я расценил это как затишье перед бурей. Между тем я начал опасаться, что ситуация разрядится, турбулентности улягутся, приоткрывшаяся маленькая мрачная щель сомкнется. И снова все будет так, словно ничего не случилось. Я открываю лежащую на столе газету. На Балканах снова падают бомбы. О Литтлтоне ни строки. Да и к чему? Любое напоминание — лишь пена чужого кошмара. Даже я смогу, как и все другие, уютно расположиться в этой зоне вечно прекрасной погоды с ее случайными грозами на горизонте. Научусь любоваться ими, как фейерверками. Перестану стремиться к тому, чтобы составить собственную картину мира, свое представление о людях. Моя жизнь продолжится. Даже после Лейпцига. Буду бегать трусцой, работать. Обрету спокойствие. Ведь у меня все хорошо. Я буду… У окна стоит Надя.
Прямо рядом со мной. Прислонившись лбом к окну, она почти касается моего отражения. Руки сложены козырьком над глазами. Пытается заглянуть внутрь. Идет дальше. Если я поспешу, то успею ее догнать.
Вон она заворачивает за угол. За ней.
Вот она. Бросилась бежать.
Лабиринт переулков.
Я потерял Надю. Но постепенно начал сомневаться, она ли это была. Я знаю, она стояла у окна. Теперь я гонюсь за фантомом.
Фантом вдруг оказывается позади меня. Надвигается. Может, все-таки она. Но я не видел у нее такой тренировочной куртки. Приближается. Я удираю.
Когда я нырнул в этот переход, она пронеслась мимо. Вероятно, всего лишь какая-то студентка, бегает трусцой по ночам. Снова заныла щиколотка, распухла видимо. Нужно бы прекратить абсурдную акцию.
Нет, я почти уверен — Надя в сопровождении нескольких друзей находится от меня метрах в пятидесяти. Там, дальше, где улица упирается в площадь перед Главным вокзалом, стоят еще несколько человек. Похоже, ждут ее. Или меня. Я пытаюсь ее догнать. Я должен наконец это узнать.
Площадь Вилли Брандта. Они куда-то исчезли. Главный вокзал? Больше им деваться некуда — на площади ни души. Я хромаю туда.
Внутри все бурлит. Универмаг в зале даже в это время напоминает пчелиный улей. Разверстые катакомбы на двух пересекающихся уровнях, связанные широкими эскалаторами. Отдельные магазины — как соты. Между ними, залитые ароматами и блистающим светом скапливаются человеческие тела. Ведут свои музыкально подсвеченные, непостижимые, говорящие хороводы, перемещаются дальше. Я хромаю вместе со всеми, в густой толпе. Иногда, на непреодолимом расстоянии, я, кажется, вижу в толчее того или другого из школьников. И его тут же поглощает масса.
Сажусь в один из лифтов. Стеклянная колба возносит меня от плещущего фонтана под стеклянный купол и выталкивает на поверхность.
Прислоняюсь к баллюстраде на первом этаже, заглядываю в бездну подо мной. Преисподняя. Подполье. Андерграунд. Сияющий дворец. Вон сквозь толпу молодых людей у входа в какой-то бутик пробирается Карин Кирш. Майк Бентц выходит из магазина грампластинок. Наташа Обермайер примеряет солнечные очки у стенда прямо подо мной. Она оглядывается, смотрит вверх. Не знаю, заметила ли она меня. Идет дальше. Не снимая очков. Встает на эскалатор, поднимается вверх, на первый этаж. Я иду за ней.
На пустой площади, где стоянка автобусов, неожиданное безмолвие. Я только что, перед боковым входом, потерял Наташу из виду. Она могла выбрать только этот путь. Другие наверняка где-то поблизости. Я пересекаю полукружие площади. Нога ноет. Должна же она где-то объявиться. Гютерштрассе. Унылая, безлюдная, теряется в темноте. Вряд ли она свернула сюда. Значит, направо, мимо футуристической стекляшки. На ту сторону большой улицы. Она явно ведет к центру. Типичные здания в стиле неогрюндерства, руины, расписанные иероглифами-граффити, окна по большей части выбиты. Резиденц-отель Виктора. Винтергартенштрассе. Передо мной вырастает обветшавшая высотка с медленно вращающимся двойным М на шпиле. До воссоединения — единственный символ Лейпцига. На огромных пронзительно ярких почтовых марках, мы собирали их в детстве. И вот я стою перед силуэтом высотки, вокруг которой теснятся люди. Молодые люди. На запущенном газоне между расхристанными кустами припарковано несколько машин. Молодые люди. Это могут быть они. Здесь что-то вроде стоянки. На заднем плане мрачное строение из бетона. Мимо марширует группа из трех человек. Присоединяется к остальным. Там, оказывается, стоят еще несколько группок. Сходятся и расходятся, выписывают круги. Хореография. Театр. Должно быть, это они.
Стою в тени на углу Резиденц-отеля, смотрю на них, а перед глазами — девочка из Литтлтона. Все больше людей собирается на площади, больше, чем я ожидал. Револьвер приставлен ко лбу. Что та девочка в Литтлтоне, что эта, не важно. Например, какие-то конкурирующие банды. Что если я случайно угожу в совершенно чужие дела?
Плевать. Охота закончилась, я знаю. Теперь я знаю и то, что меня ждет. Как выглядит ответ. Кто бы ни сбивался в толпу на площади, цель достигнута, позиция занята. Я все равно не могу идти дальше. Ни вперед, ни назад. Странная какая тишина. Неподвижность, всеобщий паралич. Ночь, словно увиденная через лупу. Беззвездное небо. Мчащиеся мимо машины обеспечивают музыку из кинофильмов. Мирная картина. Ничто не указывает, за что стоит бороться, что стоит защищать. Ни у кого нет врагов. Кукольный мир под стеклянным колпаком. Безмолвный театр теней. Ритуал. Невидимые колесики приводят в движение фигуры, и те танцуют, каждая на своем месте, для себя одной. Мирная картинка. Револьвер приставлен ко лбу. Лицо девочки. Я тоже совсем спокоен. Сердце колотится от бега, немного побаливает нога. Осталась только голая необходимость. Насилие висит в воздухе. Без запаха, без свойств, без четких признаков. Хамелеон. Насилие, которое в любой момент может вырваться из каждого. Неуловимое, постоянно присутствующее. Из меня оно тоже вырвется. Вот сейчас. То, что произойдет, как раз и есть оно. Взрыв. Разряд. Тела, которые взорвутся, к которым подсоединена взрывчатка. Я это вижу. Кожа, вздутия, красная плоть. Мирная картинка. Я это увижу. Теперь или позже.
Теперь. Я так хочу. Хочу действительности. Я не добивался ничего другого. Так должно быть, должно обнаружиться. Они должны ответить. Должны воспользоваться этим языком, единственным, что есть в их распоряжении. Даже если он приведет к крайностям. Но что такое крайность? Смерть человека? Моя смерть? Какая моя роль? Жертвы? Должен ли я вмешаться, предотвратить, в последнюю секунду изменить траекторию? Могу ли я, должен ли, имею ли право вмешаться? Разве я здесь учитель? Воспитатель? Разве речь идет о передаче опыта, знаний? Есть ли в этом еще какой-то смысл? Разве по обе стороны баррикады не стоят погибшие? Брошенные на произвол судьбы? А может быть, я и есть поджигатель, первопричина, взрывчатый материал? И мой долг взорваться, взлететь на воздух вместе с ними? А стоит ли? Если все пойдет дальше, как шло? И поверхность сомкнется над нами, над Лейпцигом, над этой классной поездкой, как она смыкается надо всем?
Слишком поздно. Я уже не выйду из этой истории. Они давно заметили, что я смотрю на них. И переходят к делу, там, на площади. Похоже, задержали кого-то, женщину. Может быть, это Надя. Двое встают сзади, держат ее за руки, двое по бокам. Она вырывается. Кто-то из другой группы подходит к ней, мужчина, вероятно. Похоже, он бьет ее по лицу. Не слышно ни звука, он наклоняется над ней, видимо, собирается изнасиловать. Нет, он поворачивается, удаляется. Это мог быть Дэни. Все-таки женщину не удерживают. Может, это никакая не женщина, судя по движениям. Она бежит вслед за мужчиной. Какой-то предмет сверкнул в воздухе. Рука на высоте головы. Обе группы подбегают, похоже, хотят навалиться на нападающего. Хватают его. Отпускают. Третья группа из четырех человек. Они бешено жестикулируют, что-то объясняют. Указывают на меня. Теперь все скрылись за автомобилями. Снова выныривают эти четверо. Стоят и курят на улице перед газоном. Прямо напротив меня. В шапках, рот и нос закрыты платками. Лиц не видно. Раздается тихий стон. Звук ударов. Как будто ремнем. Я представлю себе тело. Лежащее на земле. Полуобнаженное. Я не знаю, что происходит. Девушка, которая молит не убивать. Револьвер, приставленный ко лбу. Надя. Если я ей помогу, они меня убьют. Если убегу, они меня отловят. Они все равно меня достанут. Так что я выхожу к ним сам. Хромаю им навстречу. А если они заманивают меня в ловушку? Чтобы унизить? Высмеять? Я раскрываю нож. Посмотрим.