А Марлон альбинос, страшно близорук, на солнце его кожа сразу же обгорает. Отец видит в собственном сыне чудовище, ублюдка, который, однако, в интеллектуальном отношении на голову выше своего родителя. Легко представить, как папаша орет на детей, запирает их, наказывает, порет. Но я сразу почувствовал: в сущности, он боится сына и ему никогда не отделаться от этого страха. Отсюда его ненависть. Да он и не думал ее скрывать. Вероятно, и в отношении Марлона он проявил не меньшую откровенность. К тому же он пьет как сапожник, это сразу было видно.
Верно, Надя, я тоже пью, я слишком много пил в последние месяцы, это началось уже на рождественских каникулах, когда я в последний раз попытался вас понять, влезть в вашу шкуру, и безнадежность моей затеи становилась все очевиднее с каждым предложением, которое я набирал на компьютере. Пока я не прекратил это дело: навсегда закрыл все файлы, недолго думая, стер все с жесткого диска. Дискета, которую я послал тебе, — единственная копия. Она твоя, чья же еще. Делай с ней что хочешь.
Но вернемся к записке в классной комнате и к тому, зачем я здесь. Вполне возможно, что я сам вырвал листок из блокнота и написал на нем «Лейпциг». А если так, то что? Разве это играет роль? Я читал и перечитывал слово «Лейпциг» с таким чувством, будто мне впервые за много лет подали сигнал из внешнего мира. Откуда бы ни прибыл сигнал, этот листок бумаги в клетку, на котором слово «Лейпциг» занимало все пространство, он пробудил меня от сумеречного состояния. Когда прозвучал гонг, я спрятал записку в карман, а придя домой, наклеил на экран моего ноутбука. Лейпциг, Лейпциг, с тех пор я так часто вслух произносил это слово. В его звучании мне чудилось, что нечто вроде реальности становится осязаемым. Внезапно я понял, что экскурсия в Лейпциг — мой последний шанс разгрести густую холодную кашу, образовавшуюся в моей голове и по сей день парализующую чувства, сминающую их до полной безучастности. Я осознал, что нужно собрать и направить все силы в одну тайную точку, обозначенную словом «Лейпциг». Произнося «Лейпциг», я упражнялся в речи, которая казалась мне расположенной где-то на более высоком уровне. Вообще две недели перед отъездом я потратил исключительно на подготовку к тому, что называл «Лейпциг». Что я хочу этим сказать? У меня не было никакого плана, необходимые вещи сами приходили в голову, и только заполучив их, я чувствовал, что мое намерение обретает контур. День за днем после уроков я обследовал магазины пешеходной зоны. Мной овладела странно рассеянная, абсолютно трезвая внимательность. Я проходил мимо полок с товарами, поддаваясь столь же неопределенному, сколь и упорному импульсу, который пробудила во мне перспектива поездки в Лейпциг. Ноги сами останавливались перед витринами и развалами, предметы, так сказать, сами прыгали мне в руки. Вот этот диктофон навязался одним из первых. Он дал мне ориентировку. Потом меня потянуло к мишеням для игры в дартс, стрелам и лукам, к прилавку с разного рода ножами. Я присматривался к их размеру, к рукоятям, прикидывал, достаточно ли они остры, и, наконец, выбрал один стилет. Вот он здесь, видишь, карман брюк оттопырен? Нет, у меня нет никакой идеи, зачем он может понадобиться, ничего конкретного я не планирую. Но уже в магазине, стоя у кассы, держа этот нож в кулаке, я почувствовал, как из него перетекает в меня сила. Может быть, с ним я почувствую себя уверенней, смогу в любое время, в любой ситуации защититься, буду вооружен, когда коса найдет на камень. Но, честно говоря, я думаю, не это важно. В ту минуту, когда я приобрел стилет, я наконец вылез из угла, куда позволил себя загнать. Благодаря ножу мне вообще только и стало ясно, что так оно и есть, что так оно и было. Долгие годы я стоял в углу, прилипнув спиной к стене. Теперь я двигаюсь. Нож стал моим талисманом, Надя. Я перестал стыдиться моей бесполезно прожитой жизни, дичиться и чувствовать себя виноватым. В чем, собственно? И я могу вылезти из этого кокона отчаяния, могу явиться таким, каков я есть, без прикрас, если ты понимаешь, о чем я. Ты погляди на меня теперь, когда я сижу тут и бормочу в диктофон. Скажешь, смешно? А я скажу: бескомпромиссно и обнаженно, и нож — тайный знак моего достоинства. В самом деле, я перестал притворяться, я не принимаю такую жизнь, я отказываюсь глотать эту пустоту, после того как меня заставили с ней познакомиться и ее терпеть. Я холоден, бесчувствен. Может, таким и останусь. Может, я не что иное, как зеркало, в котором увидят себя ты и тебе подобные, Надя. Я знаю, зеркала, кажется, прокладывают дорогу смерти — она временно поселяется в жизни, пробравшись в нее кружным путем иллюзии и обмана. Может, я снова только убегаю от самого себя и оказываюсь в очередном углу, задыхаюсь, цепляюсь за стены в поисках поддержки и защиты. Но я не просто старею. Мы все загниваем живьем, Надя, о Надя, Надя.
Слишком громко произнес — они расслышали, там, на задних сиденьях автобуса, то есть Эркан расслышал и передал дальше. Цитирую:
«Эй, Надя, Бек тобой бредит. Повторяет твое имя».
Все нашли это жутко забавным, даже Спайс-герлы сразу проснулись. Кроме тебя. На этот раз, Надя, они оттеснили тебя в сторону, да они и правы, у тебя же нет чувства юмора, ты даже не умеешь перепрыгнуть через свою тень, как все они, как даже я, слышишь, как я смеюсь, ха-ха-ха. И кроме Эркана. Он все еще с разинутым ртом пялится на меня своим мафиозным взглядом, положив руку на Наташино колено. Цитирую:
«Он все повторяет. Правда, он буквально повторяет, что я сейчас сказал. Говорит в эту штуку».
«Мутировал, наверное, в попугая».
Не знаю, кто это сказал. Может быть, Дэни.
«С вами все в порядке, Masta? Я могу вам помочь?»
«Ему уже давно ничем не поможешь».
Теперь они уставились на меня. На меня можно рассчитывать, я идеальная мишень для любого издевательства, любой вспышки беспричинной ярости, я не оказываю сопротивления.
«Что он там, в сущности, делает все время?»
«Господин Бек, чем это вы там занимаетесь все время?»
«Он продолжает все повторять».
Я не реагирую, я записываю.
«Он начинает действовать мне на нервы».
Это только игра, шутка, я не что иное, как приемник, протечка, испытательный полигон, на котором можно безнаказанно устраивать взрывы.
«Скажи ему что-нибудь, Надя. Что-нибудь глупое».
Требование поступает от Амелии, небрежный поворот головы назад.
«Ну, давай, не тяни».
«Неохота».
Ты молчишь.
Они подзуживают тебя, я думаю, небезуспешно, все, кто сидит, тебя подзуживают.
«Надя. Надя. Надя. Надя».
Похоже, мы в центре событий, они хлопают в ладоши, даже те, кто сидит впереди, повернулись и ждут. Так это и есть то, чего я ожидал? Они не преступники, они не мои жертвы, все развивается само собой, все совершенно невинно. Я перекладываю диктофон в левую руку, лезу правой в карман брюк, сжимаю ладонью нож. Смотрю только на тебя.
«Скажи: Надя, Надя».
«Скажи: я одинокий печальный учитель немецкого».
«Одинокий похабный учитель немецкого».
«Меня зовут гномик».
«Мудик».
«Педик».
«Что?»
«Черт, он кукарекает даже Наташкино „Что?“»
Я смотрю только на тебя, Надя, другие меня не интересуют, в данный момент, когда ты еще — точка, за которую цепляется и вокруг которой вращается все. Ты это знаешь, я вижу по тебе, точно знаешь. Глаза неподвижно устремлены на руки, сцепленные на коленях. Еще раз все зависит только от тебя, в какой-то миг мне захотелось протянуть к тебе руку. Он миновал. Твои полные, обычно всегда готовые к атаке, словно вспухшие от поцелуев губы так сжаты. Вот ты едва заметно покачала головой. Ты кажешься усталой и отрешенной. Мне достаточно этого эха. Ты что-то прошептала, не могу разобрать.
«Тихо, вы. Надя что-то говорит».
Это Майк, он сидит рядом с тобой, гладит твои уже отросшие волосы, прижимается щекой к твоей щеке. Прочие действительно затихают. Они ждут. Пока Майк не очнется. Он садится прямо, пожимает плечами.
«Она хочет, чтобы мы перестали».
Но это не тот текст, который ты произносишь, губы не так двигаются. Погоди-ка, попробую прочесть по ним сам.
Не вышло, ты слишком далеко сидишь.
Надя, я не могу тебя понять!
Я это только что почти прокричал, непроизвольно, извини. Теперь весь автобус стих, даже коллеги впереди насторожились.
Надя, ты действительно поднимаешь голову, глядишь на меня, хочешь заговорить… Говори!
«Страх, помутивший разум ваш, позволил бессмысленным вещам взять власть над вами».
Молчание длится.
«Пук. Третий акт, сцена вторая. Надина роль».
Комментарий Марлона, он в курсе дела. Цитата из «Сна в летнюю ночь».
И ты засмеялась, Надя, ты, совсем одна. Ты смеешься, ты уже не можешь успокоиться, смех так и захлестывает тебя, вот, слышишь, я протягиваю тебе диктофон.
«Я уже много выучила наизусть, господин Бек».
Это был голос Карин. Она вылетела откуда-то сзади и стоит теперь рядом.
«Кошель пчелы медовый для него опустошите вы, когда свеча его из восковых объятий ваших вырвет».
Другие подхватывают.
«Расправленными крыльями взмахните и лунный свет с глаз бережно смахните».
Хор усиливается.
«У светляка возьмите свет сигнальный, укажет он ей путь в опочивальню».
Они хотят вырвать у меня диктофон.
«Королева эльфов, господин Бек. Я была хороша?»
«Да оставьте же».
Нет.
Я берусь за рукоять стилета.
«Да оставьте же его в покое, вы должны оставить его в покое».
Кто это говорит, ты, Надя? Кристель Шнайдер перелезает через колени Герты, пробирается в проход, спотыкается, но не падает, спешит ко мне, останавливается на полдороге. Машет руками в воздухе.
«Послушайте, господин Бек, с вами все в порядке?»
Мимо нее протискивается Мёкер.
«Что на вас нашло? Чем вы занимаетесь? Что это такое, что у вас в руке? Дайте сюда!»
2
Никого нет.
Я иду по коридору к лестничной клетке. За спиной у меня, как раз когда я заворачиваю за угол, захлопывается дверь. Я бегу по коридору назад и снова направо. Коридор кончается дверью с надписью «Посторонним вход запрещен». Дверь закрыта. Я слышу, как там, с другой стороны, кто-то сбегает по лестнице вниз.
Я возвращаюсь в свою комнату, закуриваю сигарету, сажусь на край кровати. Я уже накинул на плечи спортивный пуловер, уже стоял в дверях, но тут мне пришло в голову, что не стоит торопиться. Если я не ошибся, если это и вправду они стучали, то меня все равно подкарауливают. Они же барабанили в дверь. Я даже, кажется, слышал смех. Кроме того, на что-то в этом роде я и рассчитывал. Я лежал на кровати, раскрывал нож, закрывал и снова раскрывал. Рассматривал твое имя, Надя, слегка вспухшее под тонким шрамом, теперь я могу осязать его линии как шрифт Брайля. Я только ждал, чтобы что-то случилось. Какого-то знака. Но когда это действительно пришло, меня словно парализовало. Это состояние длилось минуту или дольше, я сам был поражен. И конечно, они давно уже удрали, когда я наконец открыл дверь.
Между тем наступил вечер. Пятница, наш последний день в Лейпциге. Фриц Мёкер полностью выполнил свою программу. Только вот в Бухенвальд не успеем заскочить. Завтра утром прямиком отправимся домой, а сегодня с часу дня нам предоставлено свободное время. Коллеги под чутким руководством Герты Хаммерштайн и по инициативе Кристель Шнайдер отправились осматривать Музей Баха. Меня даже не спросили, хочу ли я принять участие. Так что они мне по крайней мере не помешают. Я снова могу использовать свой диктофон. После сцены в автобусе это стало невозможным под неусыпным оком Мёкера. Тем более необходимо это теперь. Пора, я выхожу.
Я стою у окна в вестибюле, который одновременно является местом встреч. На стекле в зеркальном отражении можно прочесть адрес отеля в Интернете: Youth Hotel. Прямо надо мной на стене телевизор. Включен канал MTV. Компашка еще не разошлась. На столе громоздятся пустые упаковки Sixpacks, сложенные в пирамиду. Некоторые из завзятых любителей пива уже не вяжут лыка. Они снова и снова бросают взгляды в мою сторону, пялятся то в ящик, то на меня. Вот уже начали прикалываться. Они так нализались, что теперь, конечно, очень скоро заведутся. Через мгновение они уже скатываются до самых грубых выпадов. В последнее время им нравится величать меня мудаком. Отлей, мудак. Это еще самый безобидный вариант. Все предыдущие дни я был для них чем-то вроде козла отпущения. Даже долговязый, прыщавый, со стрижкой ежиком Лулач, вон он там сидит, позади всех, и тот однажды подставил мне подножку. Это было, кажется, в церкви Св. Николая. Я чуть было не растянулся посреди прохода, едва успел ухватиться за какую-то скамью. А я ведь этого Лулача совсем не знаю. Он был просто одним из многих участников такого рода акций. В этом пункте они развили почти спортивный азарт. Но в конце концов, я сам напросился. Я их спровоцировал. Теперь соотношение сил совершенно очевидно. Ты сама знаешь, Надя. Мудака Бека нужно выманить на последнюю, ультимативную охоту. Зверя пора загнать, завалить и разделать. Как говорится, конец — делу венец. Каждый охотится на каждого, такая игра. Или скорее я против всех, все против меня. А единственная ставка в игре — ты.
Вероятно, это и надвигается на меня сегодня ночью. Больше я ничего не знаю, не знаю, что это конкретно должно означать. Но я уже уловил первые сигналы. Похоже, они заметили мою нерешительность, похоже, они действительно в курсе дела, похоже, даже слабоумные из фракции боевых пьяниц во все посвящены. Слева они пониже, доносится из-за пивных банок, справа подлинней. Links sind sie runter, rechts sind sie lang. Вон Главный вокзал, вон Центр. А если я и дальше буду застить им вид из окна, цитирую, панораму Лейпцига, они вобьют мне в жопу мои дерьмовые яйца. И до упора.
За окном проходит улица Кете Кольвиц. То, что я снова набрался наглости взять с собой диктофон, должно непременно их спровоцировать. В конце концов, сигнал к открытой вражде поступил из этой штуки. После случая в автобусе это дело решенное. Идет война. Кто не слушается тут? Для таких найдется кнут. Он преследует нас, он спятил, сам не знает, чего хочет, мы завалим эту свинью и так далее. Кое-что в этом духе мне удалось уловить. Плюс сообщения о событиях вторника, 20 апреля. Двое подростков в одной американской школе застрелили двенадцать школьников, учителя и застрелились сами. В день рождения Гитлера. На экране телевизора, на первых страницах газет залитый кровью мальчишка, который пытался спастись, выпрыгнув из окна школьного здания в Литтлтоне, штат Колорадо. Все стояли в холле и смотрели наверх, на экран. Говорили мало. Напротив, создавалось впечатление, что и школьники, и учителя прямо-таки прятались под этими картинками и новостями. Правда, их движения и жесты сразу замедлились. Тела словно отяжелели. На несколько секунд. На лицах отразился ужас, или беспомощность, или страх. Учителя окаменели. Мне показалось, что кое-кто испытал что-то вроде злорадства, а двое-трое парней даже тайную солидарность с убийцами. Одновременно они всячески пытались выйти из состояния возбуждения, им самим было жутко. Некоторые, например, вдруг ни с того ни с сего захихикали. Но очень скоро, так же неожиданно, вернулись в свое прежнее состояние. Одни начали травить циничные анекдоты, другие встретили их взрывами истерического смеха. На следующий день страшная бойня была, казалось, забыта.
То есть на следующее утро это событие еще, конечно, занимало всех. Мы осматривали выставку «Штази — власть и банальность — улики преступления» в так называемом Круглом Углу. Теперь я сижу на ступенях перед входом на эту выставку. Мне только что показалось, что впереди на перекрестке я заметил Майка Бентца и Карин Кирш. Я бросился туда, хотел пойти за ними. Но когда добежал до Дитрихринг, они давно исчезли. Здесь, на выставке в бывшем лейпцигском Комитете госбезопасности я, во всяком случае, дословно записал один из этих циничных анекдотов. Во время всех экскурсий я принципиально держался несколько в стороне. В Круглом Углу я к тому же таскал под мышкой пачку газет. Листал их только для видимости. С одной стороны, мне нравилось выставлять на вид заголовки о расстреле и фотографии кровавой бойни в подобном интерьере, чувствуя себя свидетелем Иеговы со сторожевой башней на пешеходной зоне. С другой стороны, я пытался скрыться за газетными страницами, как детектив в старом гангстерском фильме. Я добивался только одного: подслушать и зафиксировать все, что происходит, без пробелов. Настолько полно, насколько это окажется возможным. В данном случае меня прежде всего интересовал эффект комбинации газетных сообщений с окружением Штази. Сопоставление проявлений насилия, казалось бы, не имеющих между собой ничего общего. Аппарат подавления из прошлого ГДР показался мне вдруг неким темным комментарием к этому амоку. Я предполагал обнаружить здесь обратную связь. Но мне не слишком удалось сохранить маскировку. Я не смог подавить определенную нервозность. И все время ловил себя на том, что опускал газету и неприкрыто разглядывал того или иного посетителя. И тебя тоже, Надя, ты, наверное, заметила это, как и все другие.
Вероятно, анекдот о Литтлтоне следовало понимать как реакцию на мой слишком явный шахматный ход. Видимо, для того и рассказали, чтобы я услышал, иначе с такого расстояния я вообще не смог бы ничего разобрать. Речь шла о показаниях одной из школьниц, которые снова и снова цитировали в СМИ. О том, как сумасшедший парень приставил ей ко лбу пистолет, как она попросила ее не убивать и как он пожалел ее и выстрелом в голову казнил другую девочку, оказавшуюся рядом. Кроме того, он выстрелил в лицо еще одному мальчику только потому, что оно, как он выразился, было черное. Изюминка анекдота заключалась в вопросе, какого цвета был негритянский мозг, брызнувший на стену. Я, конечно, сразу понял, что такого рода черный юмор не следует воспринимать буквально. Его адресатом являемся мы, мир взрослых, в данном случае я. В какой-то степени они таким образом открывали серию своих выпадов, все более грубых попыток раздражить, раздразнить меня, взбесить, как они это называли. После нашего приезда в Лейпциг они поначалу держались как можно дальше от меня, ограничиваясь враждебными взглядами и жестами. А потом стали воспринимать уже само мое присутствие как агрессию, на которую следует отвечать встречной агрессией. Не говоря уж о моих манерах и поведении.
Я убежден, что в определенном смысле, пусть неосознанно, они обвиняют меня в происходящем безумии. Ненавидят во мне представителя людей, которые, по их мнению, должны отвечать за то, что вообще возникает ненависть, ведущая к катастрофам вроде литтлтонской. Своим поведением в Лейпциге я предоставил им неоспоримое тому доказательство. И мне предъявляется счет не только за попытку самоубийства Кевина Майера и сцену в автобусе. Не только за кровавую бойню в Америке, о которой они уже забыли. Я — причина всех смутных эмоций, подспудно бурлящих в каждом их них. Я олицетворяю собой принцип, порождающий таких отморозков, как Эрик Харрис и Дилан Клеболд, и толкающий их в безумие уголовщины, мафиозной крутизны. Одни чувствуют, что их поймали с поличным, непонятно на чем, другие испытывают страх. И все вместе предпочли бы, чтобы я исчез с экрана. Так возникла некая курьезная солидарность. Они воспринимают себя как шайку ангелов мести. Перед собой они, видимо, оправдываются тем, что именно я разбудил в них этого демона. А коллеги стоят рядом и, за исключением Фрица Мёкера, который все больше мутирует в сторону армейского офицера, буквально парализованы.
Все это поддается анализу, хотя от этого не менее безумно. Однако я решил взять вину на себя. И именно потому, что полностью осознаю свою невиновность, то есть мою подразумеваемую невиновность. Потому что я, разумеется, несу часть ответственности, но я ведь виновен не более, чем любой другой. Разве что в моем лице, в моих поступках эту вину легче обнаружить. Я показываю ее им, так сказать, под увеличительным стеклом. В этом и состоит мой вызов. И они его приняли. Знаю, Надя, в сущности, я не оставляю вам иного выбора. И все-таки даже твои друзья, кажется, находят удовольствие в том, чтобы испробовать свои силы на неожиданно предоставленной игровой площадке. Одни открыли для себя удовольствие в том, чтобы травить, дразнить, унижать, загонять учителя в угол, а другие ловят кайф, глядя на них. Очевидно, я осуществляю функцию какого-то вентиля. Катализатора. Я медиум, через которого открывается реальность, обычно никогда не выходящая на поверхность. Реальность, от которой все в ужасе отшатываются и которая неощутима, пока не достигнута критическая точка непосредственной угрозы. Разумеется, кроме случаев, подобных литтлтонскому, когда реальность заявляет о себе чудовищным взрывом. Обнаружить реальность прежде, чем она сама обнаружит себя таким путем, именно в этом состоит мое намерение.
Только на тебя, Надя, это не производит впечатления, ты стала почти невидимой в массе остальных. Каждый раз, когда мне кажется, что я наконец поймал твой неизменно серьезный взгляд, я убеждаюсь — ты смотришь сквозь меня, ты смотришь сквозь всё. Как будто перед тобой вообще ничего нет.
И Мёкер смотрел сквозь меня, здесь, в бывшем Комитете госбезопасности. Но так, словно хотел мне показать, за кого он меня принимает. Во всяком случае вряд ли стоит недооценивать его личный вклад на первой фазе эскалации, в среду утром. Я заглядываю в венецианское окно музейного вестибюля. Этот мрамор досоциалистической эпохи являет собой более чем разительный контраст с остальным зданием, с линолеумными полами и желтыми обоями, решетками на всех дверях и окнах, открытой кабельной электропроводкой и старыми неуклюжими батареями. Трудно представить себе более угнетающую атмосферу. Все в основном сохранено в первоначальном виде. В вестибюле устроена экспозиция, документирующая этапы Мирной революции. Ситуация была гротескной, для меня вполне подходящей. Фриц Мёкер солдатским тоном докладывал о захвате Комитета 4 декабря 1989 года. Рядом с ним стояла официальный экскурсовод из Гражданского комитета Лейпцига, деловая, скромная, запуганная. А я с развернутой газетой обретался в хвосте группы и наблюдал и слушал спектакль, словно некая реинкарнация офицера госбезопасности. Конечно, наш добрый Фриц уже отказался от идеи задействовать меня как преподавателя в своем молодцеватом курсе истории. Вместо этого он беспощадно экзаменовал оберегаемых овечек по всем разделам выставки. О, эти строгие глаза за увеличительными линзами никелированных очков! ОД — оперативные действия, КПЗ — камера предварительного заключения, КК — конспиративная квартира, ЛОК — личный оперативный контроль, господин Мёкер. Дважды два — четыре. Факты скукоживаются в задание для тестов и контрольных работ. Не знаю, какую цель он преследовал. Думаю, это была абсурдная, параноидальная попытка вдолбить поколению подростков, которые даже ему внушают все больший страх, мысль, сформулированную Гражданским комитетом: «Знакомство с экспозицией помогает посетителю осознать ценность свободы и демократии». И все присели на задние лапы и сорвали зло на мне. Я оказался подходящей кандидатурой. Сначала они пытались действовать как можно осторожнее. Но все-таки я уверен, что Мёкер что-то заметил. Я думаю, он терзался сомнениями, обязан ли, или не обязан вмешаться. С одной стороны, он бы с удовольствием строго отечески пожурил и призвал к порядку нарушителей спокойствия, с другой стороны, весьма желательно, чтобы они устроили мне взбучку. Не мытьем, так катаньем, видимо, он так рассудил. Мы ведь все для него малые дети, а он экс-марксист и неоконсерватор, и весь опыт и все аргументы на его стороне. В итоге он проигнорировал промежуточные эпизоды тогдашних событий. Мы осматривали стенд с экспонатами из спецлаборатории, фальшивые бороды, парики, очки, ватные животы, чемоданы со стандартными комплектами одежды для оперативной личной маскировки (ОЛМ), когда кто-то со всей силы наступил мне на ногу, так что я громко вскрикнул. Немного позже, перед витриной с консервами из так называемой кладовой запахов, я получил пинок под колено и едва устоял на ногах. Кроме меня, никто не шелохнулся. Мёкер невозмутимо продолжал свой мрачный доклад, не запнувшись ни на секунду.
И конечно, обеспокоенные коллеги тут же последовали его примеру. Демонстративно проигнорировали все дальнейшие инциденты. Школьники, разумеется, этим воспользовались. Они слишком хорошо понимали, что им в принципе предоставлена полная свобода отмщения. Они проверяли на ощупь, как далеко могут зайти, пядь за пядью отодвигая границы дозволенного. Меня это, конечно, не смутило. Я не отступил ни на миллиметр. И противостояние ужесточилось. Все новые мальчики и девочки объединялись в группы, настроенные против меня. Лишь несколько человек присутствовали в них неизменно. В том числе Дэни Тодорик и Амелия Кляйнкнехт. И Марлон Франке, и даже Наташа Обермайер. Они толкали меня в спину, наступали на ноги, пинали, под конец кто-то даже ткнул меня кулаком в живот. На прогулках по центру они чуть ли не сбивали меня с ног. Когда мы осматривали за городом Памятник битвы народов, они однажды взяли меня в кольцо. Кто-то плюнул в меня. Попал в шею. Вчера, незадолго до отправления на Новую территорию ярмарки, они попытались выпихнуть меня из трамвая. Я успел удержаться, но так ударился головой о стояк, что из носа пошла кровь. На ярмарке я зашел в туалет, чтобы умыться. Вслед за мной ввалилась команда школьников, человек пять-шесть. Я влетел в кабину, заперся, дождался, пока они ушли. Но, как всегда, я сразу же двинулся за ними по пятам. Я ничего не предпринимал, просто находился поблизости. Останавливался, когда они останавливались, следовал за ними, когда они пытались от меня отделаться, держал постоянную дистанцию в несколько метров. Все это происходило без всякой спешки, так сказать, безмолвно. А коллеги, как говорится, смотрели и не видели и действительно ничего не слышали.
С тех пор я испытываю к ним только презрение. При виде их меня начинает тошнить. Эту трусость, предательство, которое они совершают по отношению не ко мне, но к себе самим, своей профессии. Они боятся, боятся за свою шкуру. Даже Кристель Шнайдер, которая годами пыталась бороться с трусостью, поддалась. Конечно, они никому не желают зла, они хотят только, чтобы их оставили в покое. С тридцати лет они мечтают о пенсии. Никогда прежде я не разделял так страстно желания подростков набить морду кому-нибудь, любому взрослому. Никогда прежде я не сумел бы так хорошо проследить, как в мозгу школьника возникает импульс к открытому насилию. Это некий акт проявления искренности, сопротивления лицемерной безобидности. Проблема в том, что этих ханжей нельзя атаковать. Они неприкосновенны, их вроде как нет на месте. Драться с ними — все равно что лупить кулаками по воздуху. Значит, находятся другие цели, которые подворачиваются более или менее случайно. В данном случае это я. Я предоставляю себя в их распоряжение. Я говорю: избейте меня. Эти люди даже ни разу не получили наказания. Возьмите меня вместо того, чтобы искать кого-то, кто в принципе ничем не заслуживает вашей ненависти. Так я требую удовлетворения, бросаю им вызов, Надя. Это моя победа, если угодно. Чтобы они не пренебрегли мной как жертвой.
Не в последнюю очередь по этой причине я надеюсь, что сегодня уже не встречу никого из так называемых коллег. Например, теперь. Я пересекаю площадь у церкви Св. Фомы. За церковью стоит Бозехауз, где находится Музей Баха. К счастью, маловероятно, что они торчат там после пяти вечера. Ага, вот. Впереди по Рыночной площади метрах в двухстах от меня проходят Спайс-герлы. Но где я найду остальных? То есть более узкий круг противников? Компашку, которая снова сплотилась вокруг тебя, Надя? В которую ты забилась и прячешься? Где ты, Надя?
Почти полчаса, высматривая вас, я хожу взад-вперед по улице. Уже начинает смеркаться, а о вас ни слуху ни духу. Хотите заставить меня подрыгаться. Наверняка прячетесь в каком-то углу и наблюдаете за мной. Я в самом деле понемногу теряю терпение. Только что в каком-то переулке мне померещился Дэни в черном кожаном костюме. Он, кажется, повернул за угол. Я побежал вслед, держа руку в кармане брюк, а в руке нож. И чуть было не сбил с ног прохожего, ожидавшего тут же, за углом, пока его борзая помочится на стену какой-то новостройки. Он бросил на меня такой недоуменный взгляд через плечо, что я готов был заколоть его на месте.
Вернувшись к церкви Св. Фомы, я жду, опершись о стену, окружающую двор. Мне нужно перевести дух. И нога опять разболелась. Передо мной помпезно раззолоченный купол Коммерческого банка, за мной готовые к сносу павильоны Ярмарки эпохи ГДР. В городе полно таких вот противоречий. И в них отражаются люди. Я жду. До сих пор я всегда рано или поздно находил компашку. Мимо проходит крикливая группа хиппи. А вот в тот же проулок устремляется небольшой отряд неонацистов. У светофора стоит девица-панк в палестинском платке. На ее разодранных джинсах красуется нашивка с перечеркнутой свастикой. Из раскрытого рюкзачка свешиваются косынки фанатов разных футбольных клубов. Они развеваются за ее спиной как хоругви, когда она переходит улицу: Я несколько раз видел ее в одном из этих балаганов, артистических кафе, когда ночью попал туда вслед за моими бывшими любимыми учениками. Может быть, это знак. Вообще-то сейчас еще рано. Но я иду туда.
Усаживаюсь, как водится, у окна, за ним — строительные леса, закрытые пленкой. Из-за этого узкий переулок Старого города стал совсем тесным. Прохожим приходится протискиваться гуськом вплотную к этому окну. Хорошо, что мне они отсюда видны, а я им нет. Я проверял, несколько раз уже сидел здесь в засаде. Пока что компашка заявлялась сюда каждый вечер. Я следил за ними ночь за ночью. Ты, Надя, конечно, каждый раз тусовалась со всеми. Когда я их однажды потерял, когда им удалось слинять, я обошел бесчисленное множество питейных заведений. И наконец на этом наблюдательном пункте я снова сел им на хвост.
Их тянуло в такие вот странно убогие кабаки, чем-то напоминавшие мне кафе «No Future» начала восьмидесятых, где мы постоянно встречались, когда я сам был студентом. Здесь, например, потемневшая штукатурка, прокуренное помещение, свечи и огромные пластиковые пепельницы, следы от потушенных сигарет на столах, за которыми пьют пиво прямо из бутылки. Другие бары, напротив, слишком ярко освещены. Мебель из металла, голые белые стены, скудно декорированные американскими рекламными постерами шестидесятых годов, все это выглядит западнее, чем сам Запад.