I. ЛЕТО
1998 г.
1
Она идет прямо на меня, сначала я глазам не поверил, босая, пальцы на ногах совсем серые от пыли. Смотрит в упор, серьезно, ох уж эта мне настырная, детская серьезность. Приближается все медленней, как при замедленной съемке, вот, кажется, останавливается, в метре от меня. Я протягиваю руку, непроизвольно, просто так. На краю левой брови колечко, а полные, припухлые, словно от ударов, обычно всегда капризно надутые губы теперь крепко сжаты, она и впрямь имеет в виду меня, ее взгляд имеет в виду меня, я закрываю глаза, опускаю голову. Вот, значит, как…
Когда я снова поднимаю глаза, ее уже нет.
Ты, наверно, спросишь, почему я сегодня начал именно с этого, а я не понимаю, почему это так меня занимает. Правда, не понимаю. Сижу дома за компьютером, пишу, пытаюсь разобраться хотя бы задним числом, тебе ведь подобные попытки тоже не чужды. Я говорю с тобой. С тобой, хоть от тебя, конечно, ответа не дождешься. У меня нет иного выбора, в конце концов, я уже давно завяз. А уж в той ситуации и подавно. Ничего не знал, ничего не понял, ничего не предвидел.
Кто же думал, что ситуация настолько обострится. Вмешательство в любой форме казалось абсурдным. Похоже, как раз это и входило в их намерения. Таков был их расчет, план, выстроенный ими сообща: парализовать меня. Совершенно. И как раз в этот момент, когда я был так смущен и беспомощен, когда собирался украдкой смыться, отводя взгляд и втянув голову в плечи, как раз в этот момент она и подошла ко мне. Босая, в облегающем бежевом платье «спагетти», стягивающем ее маленькие груди так, что они казались плоскими, она прошла совсем рядом, я и теперь еще слышу запах ее подростковых духов, не то трава, не то дыня, может, дезодорант; в руках она держит скейтборд, несет его перед собой, как подарок или трофей… Нет, как щит.
Ты находишь эту историю забавной, меня это не удивляет. Конечно, ты думаешь, что я влюбился, ведь думаешь? — безумно, бешено, по уши влюбился, а как же еще. И представляешь, как нелепо я стою там, опустив плечи и широко разинув рот, старый пень перед толпой красивых молодых людей. Жизнь, которую они олицетворяют, несется прочь, а старик не может этого постичь. Он, видите ли, вожделеет к первой попавшейся хорошенькой девчушке. Он, видите ли, каждый день при виде ее готов разрыдаться. Ты думаешь, он идиот, и все это отлично видят. И на сей раз ты, против обыкновения, пожалуй, прав.
Я смотрю на тебя снизу вверх. Это всего лишь означает, что снова включен телевизор; кроме папок с газетными статьями, телевизор — это все, что имеется в моем распоряжении. Я, как всегда, пытаюсь что-то прочесть, вглядываясь в лица на экране, пока те не сливаются в образ собеседника. И я называю собеседника «ты», к этому «ты» обращаюсь, адресую ему свои фразы, улавливаю его, то есть твои, комментарии. Смешно. Но с кем прикажешь об этом говорить, как не с тобой?
Ты думаешь, у меня разыгралось воображение. И сегодня тебя это снова страшно забавляет. Благодарю. Благодарю за твой оценивающий ироничный взгляд, за твою высокомерную ухмылку. Нет, в самом деле, сегодня вечером ты держишься прямо-таки аристократично. Или пижонишь? Секунду, я опишу, как ты выглядишь.
Как и следовало ожидать, стильный костюм сшит на заказ. Коричневый с искрой? Дипломатический серый? Свободная поза, нога на ногу, кресло буйволиной кожи, рука небрежно покоится на спинке, в руке сигарета, а как же! Приятный мужской аромат. Сразу видно, мой милый, что глаза у тебя посажены очень близко, а между ними красуется горбинка длинного клювообразного носа. Орел-мужчина, вот-вот взлетишь, сразу внушаешь симпатию, стоит тебе улыбнуться. Точнее говоря, улыбаешься ты постоянно. Плюс три твои импозантные морщины, твои жесты. Например, ты то и дело складываешь ладони ковшом. Радушно, открыто. Иногда, возможно даже неосознанно, ты вытягиваешь в мою сторону указательные пальцы, будто хочешь предоставить мне слово. Я прямо слышу, как ты говоришь: «Выскажись, облегчи душу, друг мой!» — а сам продолжаешь молча улыбаться, и я пытаюсь себе представить, что ты легонько хлопаешь меня по плечу, ей-богу.
Хотелось бы мне вот так же нежно коснуться ее губ, одним пальцем. Они бы тотчас уступили, думаю я каждый раз, когда вспоминаю об этом, когда воображаю себе это, вот как сейчас. Они бы разжались, эти губы. И открылись. И я бы коснулся этой тонкой, влажной пленки — твердой теплой эмали ее зубов.
Ну так и переспи с ней, хочешь ты сказать, не правда ли? Ей скоро восемнадцать, и она давно не девственница, какого черта. В таком возрасте все они нынче трахаются с кем ни попадя, в чем проблема? С какой мягкой, певучей интонацией ты умеешь произносить подобные фразы. Как это умиротворяет. Как долго ласкает слух твоя бархатная интонация и как легко и мирно скользят тогда у меня в голове самые невыносимые мысли. Мысли вроде этой. Как будто вопрос в том, чтобы переспать со школьницей. Господи, да разве в этом дело? Но я никак не могу додумать, не могу выразить в чем.
У тебя всегда такие ответы. То ли мелкие прорицания, то ли бездарные шутки, никогда не могу понять. Может, я спятил, но почему-то считаю вполне возможным, что в подобных высказываниях таится какая-то глубина. А иначе как я вообще смог бы с тобой разговаривать? Все время что-то такое происходит, что-то должно произойти, а я никак не пойму что. С моим окружением, со мной, со всем этим. Как будто именно у тебя хранится ключ к некой тайне, в которой суть дела. Как будто ты вручил его всем на свете, только не мне. Как будто я еще смог бы его раздобыть, если бы постиг истинный, прекрасный смысл твоих вопиюще убогих афоризмов, всего твоего умонастроения. Как будто тебе доставляет удовольствие наблюдать, как я торчу перед телеэкраном, пялясь на тебя. Ты и вправду меня заводишь. До тех пор, пока тебе не надоест. Как теперь, например. Вот ты легко, едва заметно покачал головой, наклонился вперед, вышиб из пачки сигарету. Тебя выдает твой в общем-то весьма элегантный галстук. Он легонько колышется у тебя между коленями, а ты уже непринужденно переходишь к другим темам. Вспоминаешь о своем последнем отпуске в Японии. Или об изысканной кухне твоего любимого франкфуртского ресторана.
Переспать, переспать. с Надей, моей любимой ученицей, — что за дикая мысль. Разумеется, она уже приходила мне в голову. Разумеется, я перепугался. Встал, подошел к окну, это было вчера. Внизу расстилалась все еще блеклая в сумерках, рваная световая сетка улиц. Вот уже три года я гляжу на нее. С пятого этажа высоченного многоквартирного дома на окраине города. Постепенно, часто с интервалом в секунды, включаются контакты, замыкаются цепи электрических гирлянд, мерцают неоновые фонари и мозаика огней сама собой складывается в ночной пейзаж. До последнего времени наблюдение за этим процессом всегда приносило мне успокоение. Десять, двадцать минут, когда смотришь и ни о чем не думаешь.
Но на этот раз взгляд то и дело смещался на мое собственное еще тусклое отражение в оконном стекле. И отражение комнаты у меня за спиной. Рядом с экраном компьютера — фото моей дочери Люци, сделанное четыре года назад на Эльбе, во время нашего последнего проведенного вместе семейного отпуска. Темные, на снимке почти черные волосы прикрывают смеющееся лицо, задний план — желтое поле. Люци сидит на одной из каруселей, которых полно на всех детских площадках. Помню, Петра так сильно ее разогнала, что у меня от этого зрелища закружилась голова. Люци тогда было восемь.
Я резко отворачиваюсь, но еще долго стою, опираясь на подоконник, рассматривая комнату. Мой дом. Набитый книгами стеллаж до потолка, коллекция пластинок, уж сколько месяцев я к ней не прикасаюсь. Все погружено в теплый, искрящийся голубоватыми отблесками полумрак, разлитый за пределами светового пятна от лампы на письменном столе. Потом я ощупью добираюсь до компьютера, выключаю меню, переодеваюсь. В прихожей несколько секунд рассматриваю в зеркале свое отражение в одних трусах: бледная прыщеватая кожа, опущенные плечи, жирок на животе и на груди, мешкообразное туловище.
Нижние пролеты лестницы я одолеваю уже бегом, пересекаю двор и задворками выбегаю из квартала на тропу вдоль складского забора, она ведет в поле, круто спускается в овраг и переходит в гравийную дорожку, которая тянется до самой опушки леса.
Одышка все не проходила, икры горели, каждый шаг отдавался ударом по тазобедренному суставу, а справа в пояснице ощущались уже ставшие привычными легкие укусы боли. Как всегда, я и вчера уже через пять минут посмотрел на часы. Как всегда, я и вчера не мог себе представить, что выдержу еще сорок минут. Как всегда, я то и дело поправлял на лбу бандану. Я уже несколько недель пытаюсь избавиться от беспокойства, угнездившегося в моем теле. Вроде получается, через десять минут я действительно становлюсь спокойнее, руки и ноги обретают ритм, фразы, образы в голове снова возникают по очереди, а не одновременно.
Слева на горизонте, на довольно отдаленном холме, жгут костры, сегодня ведь ночь летнего солнцестояния; розовое небо слабо освещает дорогу, всю в сине-серых пятнах облаков, я бегу мимо луга, в середине которого маячит огромный бетонный столб с утолщением наверху — труба органа, подающая сигнал тревоги.
Но через некоторое время я уже не замечаю ничего, кроме двух параллельных линий бегущей подо мной колеи. И обычно меня тогда охватывает странное чувство умиротворения и заброшенности. Надежная, спокойная уверенность в полном провале. Нет, я совершенно серьезно, это и впрямь чудесное состояние. Принимаешь свою судьбу целиком, так вот, запросто, не моргнув глазом. Это утешает. И все постепенно вскипающие в мозгу мысли вдруг начинают вертеться вокруг одного и того же вопроса, вопроса о том, в чем же, собственно, заключается провал.
Мой разум при этом обретает полную самостоятельность. Он следует своим правилам, каждый раз с иного места пробираясь ощупью к искомому ядру моей никчемности. И каждый раз пасует.
Эта процедура рассматривания стоп-кадров — мой новейший способ самоутешения. Я снова настраиваюсь на старое, давно ставшее привычным смирение с собственным бессилием; уж в чем, в чем, а в этом я преуспел за столько лет.
Но вчера я был так сильно охвачен этим странно рассеянным возбуждением, что старался не позволять себе вообще что-то чувствовать. Нужно было на бегу полностью забыться. Надя, инцидент на школьном дворе — я был не в состоянии об этом думать. Вся сцена разворачивалась в памяти, как во сне, обретала ясность сна, обыденность сна, преображала всех участников в фигуры сновидения, и особенно головы вдруг показались такими странно маленькими и взаимозаменяемыми.
Как всегда, во вторую пятницу месяца я дежурил утром на школьном дворе и прямо наткнулся на эту первую картинку. С одной стороны шайка, они всегда тусуются в дальнем конце двора, у бетонного бордюра газона, с другой стороны Кевин Майер. Тут была нестыковка, она что-то означала, ничего хорошего, это я усек с ходу.
Дэни, наполовину скрытый растущим на газоне кустом, сидит на земле скрестив ноги, прислонившись спиной к бетонному поребрику. Он курит и улыбается. Улыбчивый Дэни, «гуру». Шайка стоит вокруг, как на каждой перемене. Место для курения. Среди них Надя, чуть в стороне, чуть ближе к Кевину Майеру, чем остальные. Дэни и Надя, тайная пара главарей всей группы, на одной стороне, на другой Надя и Кевин — совершенно для меня непостижимое, загадочное, как бы это сказать, соотношение. Такова расстановка фигур в игре, за развитием которой я теперь должен наблюдать. Сразу же напрашивается подозрение, что мне в качестве свидетеля отводится в ней столь же ключевая, сколь и пассивная роль. Как бы роль шахматного короля.
Потом разбег. Потом бритый затылок Майера над головами. Все, кому от пятнадцати до восемнадцати, стоят спиной ко мне, а над ними — я вижу — мелькнул бритый наголо детский затылок Майера. Еще один разбег. Я приближаюсь на несколько шагов; второй план, через просвет в стене из ученических спин хорошо виден Улыбчивый, он все так же сидит у бетонного поребрика. Шайка выстраивается в две шеренги, на дальнем конце Майер, он как раз трогается с места. На его детском лице гримаса злости, лохматые брови под бритым черепом упрямо нахмурены. Кевин Майер, молчун, одиночка. Он движется прямо на Дэни Тодорика. Врезается скейтбордом в бетон совсем рядом с Дэни, на расстоянии ладони. На полной скорости.
Доска встает вертикально, а Кевин Майер летит, загребая руками и широко раскинув выпрямленные ноги. Он летит. Приземляется на край газона, уверенно, небрежно спружинив. Цирковой номер перед безмолвной публикой. И прежде чем соскочить, прежде чем прыгнуть назад на линию движения между молчащими людьми, чтобы снова начать разбег, а потом еще раз и еще раз, он взглядом ищет и находит меня. Целую секунду он смотрит прямо мне в лицо.
Каждый прыжок происходит по той же схеме. Но Кевин катит все быстрее, а скейтборд ударяется о бетон все жестче и все ближе к Тодорику, в сантиметрах от Тодорика, а тот сидит неподвижно, продолжая улыбаться. Майер катапультирует все выше, и каждый раз все более демонстративно и холодно проверяет мою реакцию. Точнее говоря, мое полное оцепенение.
И наконец Надя. Ее выход. Она выступает из ряда, принимает стойку прямо посреди траектории Майера, подбоченивается. Надя. Вот она преградила путь бритоголовому, этому столь же тупому, сколь и воинственному парню с огромными детскими глазами, который несется прямо на нее. Вот она хватает его за рукав майки, вот пытается его задержать. Он вырывается, она упрямо кривит губы, в ответ он строит рожу. Теперь она садится на землю. Он подкатывает к ней почти вплотную, круто сворачивает в сторону, толпа отшатывается, я тоже наконец отпрянул.
И последняя картинка: прежнее место действия, старая расстановка фигур. Воздушная акробатика Кевина Майера над кустарником. Бешеное, нелепое трепыхание рук и ног, раскат вверх ногами, вплоть до сальто. Наконец первые попытки приземлиться в кустах. Сначала треск доски, затем хруст веток. Потом и кровь, длинная рваная царапина на голове, кровь быстро, будто по желобкам, бежит по лбу и за ушами и капает на майку. А Кевин все повторяет свой трюк, яростно, неукротимо продолжает разгоняться. С этими его гримасами, полными ненависти детскими гримасами. Детское лицо под сеткой тонких красных нитей.
Вдруг толпа расступается.
Улыбчивый. Сейчас его выход. Дэни Тодорик поднимается, улыбаясь, медленно. Стоит. Его ирокез рядом с черепом скинхеда, который наклоняется, чтобы поднять свой скейт. В руке у Дэни щелкает финка, он улыбается, небрежно, совсем близко, просто так.
Потом свалка, потом я больше ничего не знаю.
Потом Надя. Идет прямо на меня.
«Насилие в школах», — киваешь ты с неожиданным выражением озабоченности. Словно я собираюсь поведать тебе о неслыханных зверствах в отдаленных регионах мира или о темных махинациях в некой социальной среде, о существовании коей ты вряд ли подозревал. Мы уже слышали, читали о тамошних жутких ритуалах — вот что означает твой нахмуренный лоб, да? Или ты думаешь, что теперь тебе пора защищаться? Но я же не собираюсь ни в чем тебя упрекать. Во всяком случае сегодня. Расслабься, откинься на спинку кресла, склони голову набок, подопри ее кулаком. Как тебя учили. И подожди минуту. Я же только спрашиваю себя, чего они хотят, хотят именно от меня, эти подростки.
И разве они вообще чего-нибудь от меня хотят?
Ну вот, ты и снял напряжение, но оставил сосредоточенность. Веки слегка подрагивают, а лоб гладкий, каким ему и положено быть. Очень хорошо. Да ведь ничего, в сущности, не случилось, ведь все не так уж страшно, ведь у нас всё и всегда ужасно преувеличивают, исследования последних лет это доказали. И не стоит снова про перегруженность школьников, я просто все меньше понимаю, что с ними на самом деле происходит. Я обещал себе не заводить вечную старую шарманку. Сегодня я даже не хочу распространяться насчет моего особого отношения к ученикам. О том, как они меня любят, и как им нравятся мои уроки, и как они мне доверяют, все ведь доверяют, в какой-то степени — даже этот Кевин Майер. И сколько из них занимаются у меня в драмкружке, занимаются действительно увлеченно, хотя до сих пор мы ничего не довели до конца, не поставили ни одного спектакля. Должен признаться, я мало понимаю, что означают чуть ли не ласковые выражения их симпатии. А потом вдруг такие вот на редкость агрессивные шоу. Я не понимаю, что они хотят этим сказать.
И вообще, хотят ли они мне что-нибудь этим сказать?
И какая замечательная девочка эта Надя.
Ну хватит, ты давно меня убедил. Больше никаких жалких учительских причитаний, обещаю тебе. Как обещал и себе вчера вечером на пробежке, и ведь в конце-то концов сработало.
Итак, слушай, я бежал, и оно срабатывало. Как будто тело функционировало совсем без моего участия. Собственно говоря, в мозгу крутилась только некая банальная история, я выступал в ней на заднем плане, в общем-то даже не выступал. Разве что просто как наблюдатель некой процедуры с более или менее предсказуемым развитием. Как будто собирался прочесть в газете очередную статью на известную тему. Новый феноменологический материал. Один странный случай из множества странных случаев, которые ставят в тупик даже тебя.
И как будто Надино лицо всего лишь лицо какой-то девочки.
А потом я отвлекся от этого, так сказать, чтения. Дорога нырнула в лес, и стремительно надвинувшаяся темнота застала меня врасплох. Ноги утопали в бездонной черноте. Да плюс к тому пронзительные ухающие вопли птиц в последние минуты перед окончательной победой тьмы. Но испугал меня даже не этот резкий переход — к подобному я уже успел привыкнуть. А то, что в темноте я сразу вспомнил об убийстве, совершенном полтора года назад здесь в лесу, совсем неподалеку. В газетах писали, что пожилую супружескую пару, которая собиралась переночевать в своем жилом автоприцепе, застрелили в затылок, инсценировав форменную казнь, и преступление до сих пор не раскрыто. То есть мне поначалу как-то не пришло в голову, что я вдруг оказался в том самом месте. Я увидел, что бегу, кашляя и задыхаясь, петляю по лесу, чертыхаюсь, теряю последние силы, ползу на четвереньках по земле, слышу за спиной дыхание убийцы, но я уже давно добрался до более светлого участка, где ты словно в соборе среди высоких сосен. Вдыхая запах смолы, хвои и недавно опавших листьев, я понемногу успокоился. Не просто успокоился, а в самом деле почувствовал себя так, словно только что избежал смерти. Понимаешь, я почувствовал, что выжил, что победил.
А дорога уже снова вела наружу из тесного леска. Но я еще постоял под деревьями. Обычный маршрут привел бы меня теперь на вершину, я бы спустился по ту сторону холма и почти у самой деревни повернул обратно. Я сделал несколько взмахов руками, приседаний и глубоких вдохов. Лесной воздух был прохладным и пряным. На фоне серо-фиолетового закатного неба я заметил силуэты нескольких коров, стоявших перед закрытыми воротами загона на гребне холма. Следуя внезапному импульсу, я свернул направо на какую-то боковую тропу, заброшенную просеку с глубокими, рыхлыми, вязкими колеями. Описав большой полукруг, она привела меня обратно в лес. Теперь я думал только о том, как, прыгая между рытвинами, не угодить в глинистые ямы и в заросли крапивы. Через некоторое время начался подъем, тропа становилась еле заметна, я снова смог оглядеться.
В этой части леса я еще не бывал. Пробежав трусцой метров двести-триста, я оказался на поляне, а тропа окончательно исчезла в высокой траве. Я остановился, несколько раз повернулся. Быстро, задыхаясь. Из подмышек по бокам в складки жира на животе градом катился пот. Только теперь я сообразил, что уже очень темно, птицы умолкли. На небе уже показались первые звезды. Плыть, подумал я, плыть, я чувствую себя так, будто плыву, потому что развожу руками, пробираясь к поваленному дереву, торчащему из кустарника посреди поляны. Я уселся на ствол и стал разгадывать, в каком направлении может находиться город.
Ты только представь себе, ведь я и в самом деле заблудился. Сижу на поваленном дереве посреди ночи, потею в своем идиотском спортивном костюме для бега трусцой. Сбился с дороги, как в сказке братьев Гримм, и это в конце двадцатого века. Я воображал, как тычусь наобум в этом мраке, как застреваю в колючих зарослях ежевики, как ветви хлещут меня по лицу и бьют по лодыжкам. Короче, я действительно испугался.
Но вместо того, чтобы серьезно заняться решением проблемы, отнюдь не решаемой философскими раздумьями, я тут же принялся во весь голос проклинать некий фантом, обвиняя его в моей хреновой и анекдотичной ситуации. А фантом сей — это был ты, мой милый.
То есть я, разумеется, понимал, что мои проклятия не по адресу. Упрекая тебя в своем унизительно отчаянном положении, я вполне отдавал себе отчет, что так мне и надо, и поделом. Я извращенец, ты видишь меня насквозь. Буквально это я и орал на весь лес.
«Я извращенец, а ты ясновидящий. Для тебя мир — открытая книга. Вся хитрость, как известно, в том, чтобы уметь ее прочесть».
Да, казалось, я бесконечно долго сидел на этом поваленном дереве, все больше приходя к выводу, что ты откровенно злорадствуешь при виде моего унижения, что ты его желаешь. Ты циничный триумфатор, я шут гороховый. Я как бы глядел на себя твоими глазами. Говорил твоими устами. И разразился твоим громогласным хохотом. В конце концов я отвлекся от того позорного зрелища, которое сам себе являл. Развалился между двумя замшелыми корнями и принялся разглядывать ночное небо в поисках тех немногих созведий, которые знал. Большая Медведица, Орион, Малая Медведица. Я закрыл глаза. Ничего не помогало.
Я что хочу сказать — я ведь, собственно, хотел вытравить из головы эти картинки, то есть Надю, то есть тебя. Ты торчишь там иногда, как осточертевшее привидение, а вчера я целый день видел перед собой твою издевательскую ухмылку. Но вместо того, чтобы наконец снова от тебя отделаться, я, в довершение всех бед, начал сочинять тебе красочную биографию. Сперва подумал: каким, интересно, ты был в свое время школьником? И сразу вообразил этакого панка, каких лет двадцать пять назад было навалом. Разумеется, этакого изысканного бунтаря, высоколобого всезнайку. Который, например, на каждом уроке встречает малость отставшего от жизни учителя обществоведения возгласом «Хайль Гитлер!». И чья карьера практически была предопределена, что и тогда уже, наверное, не вызывало сомнений. Музыка, множество журналов, книги, богема. Пожалуй, ты всегда знал, когда изменится так называемый пульс времени. И никогда не объяснял этого своим одноклассникам, ты спешил опередить их, задать тон. Я прямо вижу, как это происходило. Как все они подражали тебе и как ты, едва вырвавшись из родительского дома, из ненавистной гимназии, послал их всех куда подальше и стал частью того узкого круга людей, которые сами определяют пульс времени.
Интересно, кем ты успел побыть, прежде чем достиг своей нынешней популярности и величия? Журналистом, певцом, актером, возможно, даже ди-джеем, во всяком случае звездой, нет, скорее, маленькой элитарной звездочкой, — это лучше, это лучшая предпосылка, чтобы войти в моду, стать записным оратором, телеведущим, перед которым разоблачаются все эти влиятельные болваны, ведь они же тебя потом и раскрутят. Так оно, наверное, и было, размышлял я, лежа на жестких корнях, и мне уже казалось, что я слышу, как ты напеваешь себе под нос какую-то американскую попсу под звяканье бокалов с бурбоном. Во всяком случае ты всегда на шаг опережаешь развитие событий, forever young, так сказать, душой тоже, этакий все еще очень и очень молодой человек. Я прикинул, сколько же тебе сейчас? И поразительным образом пришел к выводу, что от сорока трех до тридцати шести.
А я, хоть это и не принципиально, снова и снова не постигаю истинного смысла знамений времени. А я, хоть и младше тебя, вот уже по крайней мере десять лет безудержно старею.
Тем временем собрались тучи, звезд больше не было, мрак сгустился. Положение становилось все более неудобным, я попытался выпрямиться, но мое покатое ложе вынудило меня сползти и как-то угнездиться между пнями и наростами, чтобы в полусне, а я чувствовал, что вот-вот засну, нечаянно не сверзиться со ствола. Одетый только в тренировочные штаны и майку, я начал мерзнуть, хотя, к счастью, ночь выдалась теплая. Насколько мог, я свернулся калачиком, наподобие зародыша, а в моем мозгу сразу же снова возникла картина твоего преуспеяния.
Теперь я видел, как ты, заметно более сдержанный, чем прежде, в элегантном прикиде, протягиваешь руку, чтобы принять вручаемый тебе диплом доктора. Почетного, понятное дело, и ты всех покоряешь уже вполне развитым шармом твоей столь знаменитой нынче улыбки. То же лицо, то же рукопожатие, когда ты прощаешься со списанными в тираж пожилыми предшественниками, оставляющими тебе свои офисы и должности в газетах, на радиостанциях и телеканалах. Да, подумал я, для себя ты их уже окончательно расшифровал, эти страницы мировой книги. Тебе всегда может только везти, все у тебя получается тип-топ, все идет как по маслу. Разумеется, и в так называемой личной жизни. Семья, брак, включая супружеские измены. И вдруг я подумал, что уже встречал тебя раньше, ровно тринадцать лет назад, на моей собственной свадьбе. Такое же своеобразное рукопожатие: вроде бы однажды я уже испытал, каково оно на самом деле. Твой орлиный профиль, твоя снисходительная ухмылка врезались в мою реальную историю. Или ты действительно был одним из многочисленных гостей? И эта чрезмерная аристократическая любезность была с твоей стороны добрым советом, предсказанием? И теперь это должно все-таки на меня повлиять, так сказать, постфактум. Словно ты хотел сказать: «Вот видишь, мой дорогой Бек, теперь ты еще и женишься не на той женщине».
Ты и в самом деле так сказал. Потому что я чуть не вскочил, не набросился на тебя, не ударил тебя по физиономии, и без того уже достаточно горбоносой, но я просто не поднялся. Думаю, в этот момент я уже совсем заснул. Я и теперь еще не перестаю удивляться, как подробно запомнился мне этот сон, словно я тебя включил, словно даже там, в этом лесу, в этой полной темноте и смятении, тебя уже нельзя было отключить. Я поднимаю глаза и вижу, что вокруг стоят свадебные гости, а я сижу на огромной софе, погружаясь в нее все глубже, она держит меня и не выпускает. Я ору, пробиваясь сквозь органный гул голосов, настырный звон бокалов и смех, ору, кажется, так громко, как только могу, а дикий, бешеный шум становится все громче и громче, он так невыносим, что я слышу свой собственный крик, но продолжаю истошно вопить, стараясь докричаться до тебя, до этого типа, в котором вроде бы безошибочно узнал тебя.
Покрасневшие выпученные глаза, под ними тяжелые мешки, щеки обвисли, лицо обрюзгло, голова трясется, мутный взгляд выдает запойного пьяницу. Эй, ору я, вот он я, и ты, обернувшись через плечо, кажется, тоже высматриваешь меня. Но сразу видно, что вряд ли ты в состоянии хоть что-то различить, разобрать хоть слово в этом грохоте.
А я вот учитель! — я слышу лишь, как сам издеваюсь над собой, — я стал учителем. Разве одного этого не достаточно, чтобы помереть со смеху? А предметы совсем уж смешные: история, немецкий — самое то.
И тут вдруг люди начинают аплодировать. Я вздрагиваю, странно растроганный, и чувствую, что по щекам катятся капли, а ведь я не собирался плакать. Неудобно плакать на глазах у множества людей, они как-никак мои гости, кстати, гостей необозримое множество, я уже обратил внимание. И я, жених, центр этого сборища.
Хотя, как я вижу, никто не обращает на меня внимания. Аплодисменты относились не ко мне, а к чему-то, что находилось вне моего поля зрения. Более того, люди даже повернулись ко мне спиной. А где был ты, я понятия не имел, вероятно, в самой гуще этой набухающей массы, напился до беспамятства, свалился со стула и заснул на полу.
Во всяком случае так обстояли дела, и это меня отнюдь не удивило, наоборот. Казалось, в этой ситуации все точно соответствовало всему, чего я ожидал. Даже моя неуемная злость, которая продолжала кипеть. Она забурлила еще сильнее после моего сентиментального и к тому же всеми проигнорированного саморазоблачения. Теперь появилось нечто, что я обязан был защищать, что не лезло ни в какие ворота, что жаждало дать наконец по мозгам этой аплодирующей черни.
Как только аплодисменты отгремели, я воспользовался шансом. Много вы понимаете в так называемых фактах! — заорал я. В посланиях, которые так слабо до вас доходят. Все вы с вашими сенсациями, информациями и тенденциями, ну что вы к ним прицепились. Да еще и совершаете на них свои ужимки и прыжки. Я грозил кулаком стене из их спин. Один я облажался — продолжал я разоряться. Учитель, ни черта не понимающий в своих учениках. Ни черта. Как будто это в порядке вещей. И чтобы подкрепить свою проповедь, я принялся без разбора колотить по их спинам. Я так разошелся, что несколько человек и впрямь чуть не упали и окружающим пришлось их подхватить. Теперь они воззрились на меня с возмущением, но их взгляды только еще больше подхлестнули меня. И я все кричал без удержу, срывающимся голосом, что меня зато везде подстерегает вон то чудовище, и указывал пальцем туда, где должен был находиться ты. В голове у меня царил кавардак, я чувствовал себя как упрямый младенец, на чьи вопли никто не обращает внимания. Ведь все было, как оно есть, как должно быть. На всякий случай от меня отошли на безопасное расстояние и теперь внимали совсем другому оратору, которого я не слышал и не видел, теперь эти люди то и дело прерывали его речь взрывами смеха. Но даже охватившее меня наконец разочарование было каким-то странно трезвым, словно запланированным заранее.
Еще не известно, оскорбленно подумал я, кто здесь остался в дураках. Убожество, процедил я сквозь зубы. И вдруг вся толпа, как один человек, как по сигналу, повернулась ко мне. Она глядела пристально и строго, лишь изредка разражаясь короткими смешками, а я все никак не мог понять, что тут смешного. И наконец заметил, что вокруг собралась половина школы. Физиономии учителей и учеников, щека к щеке, пялились на меня, хихикали и снова пялились. Только Нади среди них не было.
«Да, да, вы не ослышались, я ничего не понимаю, совсем ничего, — залепетал я малодушно, потому что головы приблизились и загородили мне поле зрения, — не знаю, чего вы хотите, за что ненавидите. Может, вы даже довольны, что все идет как идет, очень даже довольны».