Наверное, я думал, из уважения к Вениамину Малышеву доктор Гинзбург задержался в Дударях еще на несколько дней. Он уехал, когда процесс заживления раны пошел, по его словам, весьма активно. Но Веньке он все-таки приказал лежать в больнице. И начальник строжайше подтвердил этот докторский приказ.
Навещать Веньку приходили в больницу по очереди все сотрудники нашего учреждения. И даже из других организаций приходили ребята.
Пришел и Саша Егоров с маслозавода. Он принес в подарок бутылку кедрового масла и сказал, что уже окончательно расплевался теперь со своим дядей и уезжает завтра к сестре.
Веньке вдруг почему-то стало жаль расставаться с этим Сашей, которого он, правда, выручил из беды. Бутылку с кедровым маслом он не взял, сказал, что ему харчей хватает, а масло посоветовал увезти сестре – оно там больше пригодится, если у сестры, тем более, трое маленьких детей.
– Ты нам лучше напиши письмо, – попросил Венька Егорова. – Нам же интересно будет, как ты там устроишься, как тебя встретит сестра, какую ты найдешь работу.
– Работу я теперь, однако, не скоро найду, – погрустнел Егоров. – Вы сами знаете, какая безработица. Но я все равно решил отсюда уехать. Все-таки у меня там сестра.
Венька уже свободно ходил по всей больнице и по двору. Он проводил Егорова до ворот, попрощался с ним и потом сказал мне:
– Вот посмотри, какой у меня характер привязчивый! Ну, кто мне этот паренек? Я всего-то несколько раз его видел. А вдруг почему-то прикипел я к нему. И мне жалко, что он уезжает…
Венька вернулся в палату и стал точить на ремне бритву, чтобы побриться.
Один конец ремня он укрепил на гвоздике, вбитом в подоконник, другой держал в зубах.
В это время пришел навестить его Васька Царицын, который ходил к нему в больницу почти так же часто, как я.
Васька принес в подарок Веньке кедровых орехов, сам же щелкал их тут и бережно собирал скорлупки в кулак. При этом он рассказывал разные новости и между прочим сообщил:
– А эта Юлька Мальцева все время, как я ее встречу, про вас спрашивает. И вчера на репетиции опять спрашивала. Больше, конечно, спрашивает про Веньку.
Венька продолжал точить бритву и стоял лицом к окну, чтобы свет падал на ремень. Поэтому мне видно было только одну его щеку. И видно было, как к ней приливает густая, горячая краска.
– Будет ерунду-то пороть, – сказал он Ваське, не поворачиваясь к нам, но выпустив из зубов конец ремня.
– Нет, я правду говорю, – разгорячился Васька. – Я ее даже так понимаю, Юльку, что она хотела бы к тебе в больницу зайти. Хочешь, Венька, я ее приведу?
– Для чего это? – спросил Венька и снова ухватил зубами конец ремня.
– Просто так. Хочешь, приведу? Она же почти рядом со мной живет: Кузнечная, шесть.
Венька промолчал. Он стал пробовать бритву на ногте, очень ли острая она.
А я спросил Ваську:
– Ну, а ты сам-то что же? Ты же сам как будто ухаживал за Юлькой? Даже, я помню, собирался жениться…
– Да какой я жених? – чуть смутился Васька. – Тем более для Юльки Мальцевой. Она бы только посмеялась надо мной, если б узнала. Она надо всеми смеется. Чересчур образованная.
– А Узелков? – спросил я, стараясь не выдать своей заинтересованности. – Он ведь, по-моему, главный ухажер?
Васька вдруг сам засмеялся.
– Узелков – это одна комедия. С кем ты его равняешь? Венька и Узелков. Ну какое же может быть сравнение! Узелков же всего только обыкновенный черный жук против него.
И показал глазами на Веньку, уже легонько направлявшего бритву на оселке. Он делал вид, что совсем не слушает Ваську.
Васька покрутился тут, в палате, еще минуты две и, попрощавшись, ушел.
А Венька сел бриться. Он намыливал щеки, смотрелся в зеркало и молчал. И я тоже молчал. Однако молчание Веньки было почему-то неприятно мне. Мне хотелось, чтобы Венька хоть что-нибудь сказал по поводу Васькиных слов. Мы приятели, нам следовало бы обсудить Васькины слова о Юльке.
Я терпеливо ждал, что скажет Венька. Но он молча выбрил одну щеку и начал брить другую.
Бриться ему было трудно одной рукой. Я удивился, что он бреется, не натягивая кожу на щеке, как делал я, как делают все. И еще я удивлялся уж слишком спокойному выражению его лица, будто ничего здесь не произошло, будто Васька и не приходил вовсе и ничего не говорил. Правда, два раза Венька поморщился, но это оттого, что бритва шла против волоса.
Мне вдруг захотелось, чтобы он порезался.
Но он побрился благополучно, вытер тщательно бритву и, спрятав ее в футляр, стал, не взглянув на меня, собирать со стола бумагу, испачканную мылом. Потом он сказал:
– Вот я и побрился.
– Можешь, – ехидно сказал я, – идти в магазин. Наверно, еще не закрыли, Юлька там.
Венька ничего мне на это не ответил. Взяв кисточку, выжал ее в стаканчик и понес стаканчик во двор, чтобы выплеснуть грязную воду.
Вернувшись, он, улыбаясь, спросил:
– Ты чего злишься? Влюблен?
– В кого это я влюблен?
– В Юльку, что ли?
– Не угадал, – сказал я и тоже улыбнулся.
– А в кого?
И тут я соврал непонятно для чего, может быть, из гордости.
– Нет, – сказал я, – нисколько я в нее не влюблен. Был влюблен, правда. Но теперь прошло. Мне сейчас другая девушка нравится.
– Катя Петухова?
Я зачем-то утвердительно мотнул головой, хотя библиотекарша мне никогда не нравилась.
– Честное слово? – спросил Венька и пристально посмотрел на меня.
Я подумал и сказал твердо:
– Честное слово.
И в эту минуту сам поверил, что мне действительно нравится не Юлька, а Катя Петухова. Я даже почувствовал какое-то облегчение. Венька шагал по комнате взад-вперед и опять молчал.
Утром я поехал в деревню Покукуй, где минувшей ночью произошло убийство с целью грабежа.
Убитым оказался заведующий кооперативом. А сторожа бандиты связали знаменитыми тогда сыромятными ремешками-ушивками, отличавшимися, как мы писали в протоколах, «большой прочностью и свойством крепости узла при завязывании».
Пока я вел расследование в Покукуе, пришло известие, что точно такие преступления на рассвете совершены в Покаралье, в Уяне и в Ючике. В Уяне, помимо ремешков-ушивок, были найдены на месте преступления еще охотничье ружье марки «геха», имеющее свойство поражать большую площадь рассеиванием картечи при выстреле, и американская винтовка марки «винчестер», обладающая большой дальнобойностью.
Эти вещественные доказательства, попавшие в наши руки, говорили о многом.
Во-первых, они попали к нам в руки именно потому, что в одной из деревень, в Уяне, сами жители, главным образом промысловые охотники, оказали серьезное сопротивление бандитам – трех убили.
Это уже отрадная новость. И многозначительная. Значит, жители все активнее вступают в борьбу против бандитов.
Это я с удовольствием записал в сводку.
Во-вторых, оружие, оставленное бандитами в Уяне, выглядело совершенно новым. Оно и выпущено совсем недавно – в прошлом году. Значит, бандиты все еще снабжаются новым оружием, может быть, прямо из-за границы.
Это тоже очень важный факт. И его я тоже отметил в сводке.
Однако больше всего меня занимали ремешки-ушивки.
Не первые распустившиеся на деревьях листочки, не горячее солнце, а именно эти ремешки-ушивки свидетельствовали, что весна уже началась и на днях у нас вдвое, втрое, вчетверо прибавится работы.
Ремешки-ушивки – это изобретение неуловимого Кости Воронцова, «императора всея тайги». Значит, он уже выходит на простор. Первые убийства и грабежи – дело рук его банды.
Я доложил об этом начальнику. Потом пошел в больницу.
Было обеденное время. Венька, как все больные, ел из алюминиевой тарелки манную кашу с постным маслом.
– Пусть это все валится ко всем чертям! – сказал Венька, выслушав меня, и так отодвинул тарелку, что она скатилась со стола. – Пусть заведующий сам доедает эту кашу. А я сегодня же ухожу из больницы…
– А начальник? Он же тебе твердо приказал…
– Пусть он что хочет приказывает! – обозлился Венька. – Пусть он хоть сам ложится сюда, а я ухожу. Я всю осень готовил дело. И еще зимой налаживал. А теперь я буду тут лежать? Нет, дураков нету тут лежать…
Венька снял больничный байковый халат, от которого пахло щами, лекарствами и еще чем-то удушливым, надел все свое, принесенное санитаром из кладовой и пахнущее теперь мышиным пометом и сыростью, подарил санитару за услуги зажигалку, сделанную из винтовочного патрона, попрощался с больными, пообещал как-нибудь зайти сыграть в шашки, и мы пошли к начальнику.
Начальник сейчас же вызвал нашего Полякова, велел в своем присутствии осмотреть Венькино плечо и, не поверив фельдшеру, еще сам осмотрел.
– Заживает? Как сам-то чувствуешь, заживает?
– Зажило уже, – сказал Венька. – Я чувствую, что зажило.
– Нет! – покачал головой начальник. – Дней этак десять надо еще полежать. А ты как считаешь, Поляков?
Поляков поднял нос, понюхал воздух, как всегда делал в затруднительных случаях, и согласился с начальником.
– А Воронцова кто будет ловить? – сердито посмотрел Венька на Полякова. – Вы, что ли?
– Это уж не по моей части, – чуть отступил Поляков.
– Вот в том-то и дело, – сказал Венька. – Мне надо ехать в Воеводский угол. Просто очень срочно. Может, даже сегодня. Я и так, наверно, пропустил время. А вы, Роман Федорович, я вас прошу, – обратился он к Полякову, – еще раз мне сегодня перевяжите получше. А потом уж я сам повязку сниму в Воеводском углу. Когда все заживет окончательно…
– Нет, в Воеводский угол ты не поедешь. – Начальник стал отмыкать ящик письменного стола. – Ни сегодня, ни завтра не поедешь. Воронцова мы будем ловить уж своими силами. Без тебя. – И, отомкнув ящик, протянул Веньке вчетверо сложенную бумагу.
Это был приказ откомандировать Вениамина Степановича Малышева в распоряжение губернского уголовного розыска.
– Могу тебя только поздравить, – протянул Веньке руку начальник. Ничего поделать не могу. Могу только поздравить.
– Все это ерунда! – положил на стол бумагу Венька. – И потом, я хотел спросить: почему это именно меня откомандировать? В честь чего?
– Я так понимаю, – сказал начальник, – что в связи с ликвидацией банды Клочкова. Это надо понимать как выдвижение молодых кадров на руководящую работу в губернский центр…
– А я при чем? – опять спросил Венька. – Если уж выдвигать, так не меня, а Соловьева Колю. Ведь Клочкова же он убил…
– Ничего не знаю, ничего не знаю! – засмеялся начальник. – Руководящим товарищам виднее, кто кого убил. И кроме того, очень важно, какое освещение дает событиям пресса…
Тут, наверно, мы все в одно время вспомнили эту фразу из очерка Якова Узелкова о юноше-комсомольце с пылающим взором, который совершал буквально чудеса храбрости.
– Значит, даже в губрозыске верят брехунам, – сказал Венька. – Но я все равно должен сейчас поехать в Воеводский угол.
– Когда плечо окончательно заживет, тогда посмотрим, – спрятал бумагу опять в ящик письменного стола начальник и сделал строгое лицо.
Венька застегнул все пуговицы на рубашке, поправил поясной ремень и вытянулся, как на смотру.
– Я уже и так вполне здоров. Чего еще надо? Глядите, как я нажимаю плечо. И ничего…
– Медицина, видишь, другого мнения.
– А ну ее, медицину! – вдруг вспыхнул Венька. И кроме Веньки, никто бы так не посмел вспылить в присутствии нашего начальника. – Мне работать надо, а тут какая-то ерунда с медициной…
Начальник, однако, не одернул Веньку. Промолчал. И можно было так понять, что он согласен с Венькой.
Поляков, уже не прекословя, повел Веньку на перевязку к себе в амбулаторию. И, как бы извиняясь перед Поляковым за свой внезапный выпад против медицины в кабинете начальника, Венька говорил по дороге на перевязку:
– Это если б зимой – пожалуйста. Я бы с удовольствием, Роман Федорович, еще полечился… Худо ли отдохнуть, почитать, разные байки послушать. А сейчас – вы же сами понимаете – лечиться некогда. Такая горячка начинается. Одним словом – весна. И скоро – лето…
Мы шли с Венькой домой, на нашу улицу Пламя революции, мимо городского сада, мимо пахучего кустарника, уже нависшего курчавыми вершинами над решетчатым деревянным забором.
Я предложил:
– Может, зайдем к Долгушину? Он вчера переехал в сад. И медведя своего перевез…
– Ну и пес с ним!
– Нет, правда, может, зайдем? По случаю твоего выздоровления. У Долгушина выступает какой-то новый куплетист. Из Красноярска.
– Ну и пусть выступает! А я поеду в Воеводский угол. Некогда мне. В другое время куплетиста послушаем…
15
Мне тоже хотелось поехать в Воеводский угол, но начальник меня не пустил.
Венька уехал один. И на работе я как-то не замечал его отсутствия. А в свободные часы мне вдруг становилось скучно. В больницу теперь не надо было ходить. И к Долгушину идти одному казалось почему-то неудобным.
Перед вечером однажды я зашел в библиотеку. Катя Петухова собиралась домой. Она уже сняла свой серенький халатик и мыла руки под дребезжащим умывальником.
– Закрыто, – сказала она мне довольно нелюбезно. – Разве не видно, на дверях написано: до семи тридцати.
– Ничего, – сказал я, – я только книжки посмотрю.
– Завтра посмотришь…
– Завтра я, может, уеду. Я хотел сегодня тут кое-что посмотреть.
– Ну, посмотри, – согласилась она.
Я смотрел книжки, пока она вытирала полотенцем руки, потом надевала синюю жакетку. Наконец она загремела ключами и стала у открытой двери, нетерпеливо ожидая, когда я уйду.
Мы вышли вместе, молча прошли весь переулок, а у ворот городского сада я сам неожиданно для себя предложил ей:
– Зайдем в сад?
– Это зачем же?
– Просто погуляем, пройдемся. А что особенного?
– Ничего особенного, – сказала Катя. – Но я еще не обедала…
– Здесь и пообедаем. У Долгушина.
Катя вдруг обиделась, покраснела, и на белобровом ее личике как-то смешно вздернулся веснушчатый носик.
– Ты меня за кого принимаешь?
Я засмеялся.
– Я тебя принимаю за девушку, за комсомолку, за хорошего товарища…
– Нет, ты что-то задумал. Я в жизни никогда не бывала в ресторанах. Я считаю, что комсомольцы не должны…
– Комсомольцы должны все испытать, – авторитетно сказал я. – Ты что, считаешь, что в рестораны ходят только одни нэпманы и всякая мразь?
– О, ты, я смотрю, оригинальный человек! – улыбнулась Катя.
Я не знал, хорошо ли это – быть оригинальным человеком. Я понимал только, что Катя относится ко мне снисходительно, смотрит на меня свысока, как бы с высоты тех книг, которые она прочла в этой обширной библиотеке.
Однако она все-таки пошла со мной в сад, а потом и в ресторан Долгушина – в этот дощатый, застекленный павильон, наскоро выстроенный среди густого кустарника.
Всего больше ее заинтересовал начучеленный медведь, поставленный здесь, как и в зимнем ресторане, у входа. В вытянутых лапах он держал керосиновую лампу-«молнию». Катя с некоторой робостью, но внимательно осмотрела его. Потом заинтересовалась посетителями.
Катя была первой девушкой, которую я решился пригласить в ресторан.
Я даже не знаю, как это я вдруг решился. Но в ресторане я вел себя уверенно, вслух читал меню и советовал, что лучше выбрать из многочисленных блюд с замысловатыми иностранными названиями: «шнельклепс», «бефбули», «эскалоп», «ромштекс». Все почти одно и то же, но названия разные.
– И ты часто бываешь здесь? – спросила Катя.
– Часто, – соврал я.
Мне почему-то хотелось, чтобы Катя считала меня развязным, бывалым, даже испорченным. Пусть она, такая правильная, начитанная, благонамеренная, как сказали бы в старину, пусть она даже чуть ужасается, наблюдая за моим поведением. Пусть она думает, что я гуляка, прожигатель жизни. Пусть она критикует меня. Но Катя не критиковала. Она только приглядывалась ко мне, и в глазах ее, умных и немножко лукавых, я читал удивление, граничащее с испугом.
Мне нравилось это.
Мы поели. Она заспорила со мной, желая уплатить за свой обед. Но я сказал, что это мещанство, и она успокоилась.
Мещанство – это было такое слово, которое пугало многих в ту пору. И им, этим словом, обозначались иногда понятия, ничего общего не имевшие с подлинным мещанством.
Я проводил Катю домой, не решаясь, однако, взять ее под руку.
И с этого вечера мы стали встречаться с ней почти каждый раз, когда я бывал свободен от работы по вечерам.
А Венька все еще не приезжал.
Я приглашал Катю зайти ко мне, посмотреть, как я живу. Но Катя уклонялась от этого приглашения.
– Лучше ты ко мне зайди в воскресенье, если хочешь. Я познакомлю тебя с мамой.
Но я тоже не решался зайти к ней домой. Знакомство с ее мамой мне представлялось мещанством.
Мне приятно было, что Катя такая рассудительная и образованная. Конечно, она не такая красивая, как Юлька Мальцева. Даже совсем не красивая, но очень симпатичная и какая-То душевная.
Она расспрашивала меня о моих делах – не о конкретных уголовных делах, которыми я занимался ежедневно, а о том, что я думаю, что я собираюсь делать дальше.
– Не всегда же, не всю жизнь, ты будешь работать в уголовном розыске. Или ты хочешь остаться навсегда?
– Зачем навсегда? Может, я себе еще какое-нибудь дело подберу. Мне хочется разное попробовать. Я даже так думал: если меня серьезно ранят, я пойду работать куда-нибудь, допустим, в библиотеку, или постараюсь устроиться в собственные корреспонденты, вот как Яков Узелков…
– Тоже нашел кому завидовать! – сказала Катя. – Узелков же совершенно некультурный. Я его видеть не могу…
Меня удивило это.
Оказывается, Узелков читает много, но чаще всего берет, по мнению Кати, легкомысленные книжки. А когда ему надо писать серьезную статью и требуется подходящая цитата, он прибегает в библиотеку и перелистывает энциклопедию Брокгауза и Ефрона.
– В энциклопедии все есть, – говорила Катя. – В ней и химия, и физика, и что угодно. Весь университет. А дома у него, я видела, всего три книжки – «Купальщица Иветта», «Огонь любви» и «Тайна одной иностранки». Дает всем читать…
– А ты у него была дома?
– Была. Наверное, раз десять была. Он же крайне неаккуратный человек…
– Ты, значит, только к неаккуратным ходишь домой?
– Конечно. Он целый месяц держал два тома энциклопедии. Он без нее ни одного дня не может прожить…
Я удивился еще больше. Я и подозревать не мог, что на свете есть такой кратчайший путь к образованию, как энциклопедия.
Чтобы поддержать разговор, я сказал после раздумья:
– Да, он, в сущности, мелкий человек, Узелков.
– Ну, вы с Малышевым тоже не такие уж глубокие, – сказала Катя. Начитались разных книг без толку, без всякой системы, и думаете, что вы теперь образованные. У вас ведь в голове полный сумбур…
– Сумбур, – согласился я.
Я не мог не соглашаться с Катей. Она все больше вырастала в моих глазах.
Я старался теперь каждый вечер встречаться с ней, но это не всегда удавалось: то она занята, то я.
Один раз я пошел без нее в городской сад. Она пойти не могла: в библиотеке был переучет книг.
Я один бродил по темным аллеям, где сидят, прижавшись друг к другу, влюбленные парочки. Мне было завидно.
С Катей я еще никогда не сидел так, потому что побаивался ее.
Я бродил по темным аллеям и думал о Кате. Я думал о ней еще лучше, чем в те часы, когда она была со мной.
Вдруг в боковой аллее послышался девичий смех, и через секунду в сопровождении двух девушек вышел на «пятачок» между аллеями Васька Царицын.
Я не успел поздороваться с ним, как он схватил меня за руку и положил в мою руку теплую ладонь девушки.
– Знакомьтесь, – сказал Васька.
И вторая девушка тоже протянула мне ладонь. Я узнал Юлю Мальцеву. Она не только крепко пожала мою руку, но и весело встряхнула ее, как будто мы давно уже были друзьями.
Я, конечно, смутился, но смущение мое сейчас же прошло, и я посмотрел ей в глаза. Глаза у нее мягко светились. Она улыбалась.
Васька Царицын взял первую девушку под руку и направился в сторону танцевальной площадки. А я и Юля пошли позади.
Юля взяла меня под руку и спросила:
– Почему ты такой скучный?
Она говорила мне «ты». И это не удивительно: она комсомолка, и я комсомолец. Но вопрос ее удивил меня. Вернее, голос. В голосе ее как будто прозвучала обида.
– Просто так, – сказал я. – Немножко было скучно.
– Потому что Катя Петухова не пришла? – спросила Юля. И, улыбаясь, заглянула мне в глаза.
«Значит, она и раньше интересовалась мной, если знала про Катю».
– Нет, – сказал я. – Просто так.
– А со мной тебе не скучно?
– Нет. Не скучно.
Юля смеялась про себя. Я чувствовал это, хотя лица ее не видел, смотрел под ноги. И сердце у меня вдруг заныло.
Духовой оркестр заиграл тустеп. Мы вышли на ярко освещенную площадку сада, где в деревянной раковине сидели со сверкающими трубами музыканты из пожарной команды. Перед нами на подмостках изгибались в танце пары.
Из щелей подмостков, из-под каблуков танцующих вырывались тоненькие струйки пыли. Я смотрел на эти струйки и не видел ни танцующих, ни музыкантов. И Юлю не видел, хотя локтем чувствовал ее мягкий, теплый, горячий бок.
Я снова испытывал смущение и не решался посмотреть на нее.
Васька Царицын, как нарочно, ушел куда-то со своей девушкой.
– Ты любишь танцы? – спросила Юля.
– Нет, – сказал я.
– Я знаю, что не любишь, – засмеялась она, хотя ничего смешного в том, что я не люблю танцы, не было. – Пойдем тогда на берег.
И мы снова вернулись в темную аллею, чтобы пройти к реке.
Юлька молчала и прижималась ко мне. Прижималась потому, что около реки становилось прохладно, а девушка была в легком платье.
Я снял свой френч и накинул ей на плечи.
Это был самый решительный жест, на который я был способен в ту минуту. А вообще я чувствовал себя совершенно беззащитным с ней.
У реки мы сели на рогатую, давно уже вытащенную из реки и просохшую корягу.
За рекой, в темноте, вдалеке, как всегда, вспыхивали и гасли огоньки.
Они гасли и вспыхивали до меня, до дня моего рождения, и, наверно, так же будут вспыхивать и гаснуть после того, как я уйду отсюда, постарею, умру или когда меня убьют.
Я никогда раньше, если не считать самого раннего детства, не думал о смерти, не вспоминал о ней.
Неожиданно эти скучные мысли пришли ко мне почему-то именно сейчас, когда я сидел рядом с Юлькой. Она все перевернула во мне. Я даже на мгновение забыл, что сижу рядом с ней.
Вдруг недалеко от нас тонко свистнул пароход. Маленький, светящийся на темной воде множеством разноцветных огней, он, сопя и вздрагивая, пришвартовывался к пристани.
Взглянув на него, я почувствовал, что у реки не только прохладно, но даже холодно.
Запахло черемухой и гарью. И гарью запахло, конечно, сильнее, чем черемухой. Должно быть, где-то недалеко, на той стороне реки, горела тайга.
Юлька сняла с себя мой френч и, держа его в вытянутых руках, сказала:
– Тебе ведь тоже холодно. Хочешь, укроемся вместе?
Я не мог сопротивляться. Она укрыла меня и себя, и мы сидели теперь очень близко друг к другу. Я слышал, как дышит она.
– А Малышев Венька сейчас, может быть, на происшествие поехал.
Я не сказал это, а как бы подумал вслух. Ведь, в самом деле, Венька бродит где-то в Воеводском углу, вон там, на той стороне реки, откуда несет гарью.
Юлька, однако, не проявила интереса к имени моего товарища, сказала только:
– Ну, какие сейчас происшествия!
Я стал говорить, что как раз вот в это время, в эти минуты, происшествий бывает очень много: вон кто-то тайгу зажег, может быть, нечаянно – охотники, а может быть, нарочно – бандиты. Меня тоже во всякий час могут вызвать прямо с гулянья на работу. Много раз уже так случалось.
Говорить о работе мне было легче, чем о других вещах. И я говорил. И чувствовал, что странная робость моя постепенно проходит. Снова вспомнив о Веньке, я сказал:
– Он ни за что не поверил бы, что я вот так сижу с тобой.
Но самого меня уже нисколько не удивляло в эту минуту, что девушка, о которой мы так много думали, сидит рядом, очень близко от меня, как я не сидел даже с Катей Петуховой.
Я уже начинал потихоньку смелеть. Я ведь и раньше не был робким парнем. Робость моя – явление совершенно случайное, может быть, даже болезненное, как шок.
И вот я начал оправляться от шока и смелеть больше, чем надо. До глупости начал смелеть. И, конечно, по глупости я сказал:
– Венька бы волосы рвал на себе, если б узнал, что я с тобой…
– Почему? – вдруг порывисто спросила Юлька, и мой френч упал с наших плеч.
– А так, – сказал я, снова накидывая френч на Юлькины и свои плечи. – Он ведь в тебя страшно влюблен.
Юлька слегка потянула к себе правый борт френча и снова прижалась ко мне.
Я заметил, что слова мои наконец заинтересовали ее. И мне захотелось рассказать ей по-свойски, как мы покупали у нее спички, как не спали по ночам, думая о ней.
Не понимаю до сих пор, почему я вдруг расчувствовался так и повторил:
– Он страшно в тебя влюблен.
– А ты?
– Что я?
– А ты влюблен в меня? – горячим шепотом спросила Юлька. И заглянула мне в глаза, как цыганка.
Вот тут я действительно замялся, говоря:
– Как тебе сказать…
– Ну, раз не знаешь, как сказать, лучше не говори, – попросила Юлька и положила свою маленькую теплую ладонь на запястье моей руки. – Ты лучше что-нибудь еще расскажи о своей работе…
Я не знал, что ей можно рассказать, что ее может заинтересовать. И мне совсем не хотелось рассказывать. Не хотелось окончательно обрывать ту трепетную связь, что возникла между нами, когда она спросила, не влюблен ли я в нее. И зачем я произнес эти глупые слова: «Как тебе сказать»?
Эти слова охладили ее. Это я заметил. Но я не знал, как поправить дело, как вернуть ее прежнее настроение. И в то же время я чувствовал, что все равно не смог бы иначе ответить на ее вопрос.
– Это, видишь ли, не такая простая вещь, – сказал я.
– Что не простая вещь?
– Ну, вообще все.
– Ты странный, – еще теснее прижалась она ко мне. – Ты странный, очень странный. Ты о чем-то думаешь и не решаешься сказать. Ты скажи…
– Я ни о чем не думаю…
– Совсем, совсем ни о чем?
– Ни о чем.
– Странно, – улыбнулась она. – А я всегда о чем-нибудь думаю…
– Тогда лучше ты скажи: о чем ты сама сейчас думаешь?
– Пожалуйста, – засмеялась она. – Я думаю о том, что ты думаешь сейчас обо мне: «Вот какая нахальная девушка, первый раз меня встретила и уже уселась рядом под одним френчем, как влюбленная, и расспрашивает, влюблен ли я в нее». Ну, скажи откровенно: ведь правда ты так думаешь?
– Нет, нисколько, – запротестовал я. – Мне это и в голову не приходило…
– А я не первый раз тебя встретила, – как бы оправдывалась она. – Я еще зимой хотела познакомиться с вами – с тобой и с Малышевым. Я всегда любила дружить больше с ребятами, чем с девушками. Но вы почему-то нигде не бываете. У вас много работы?
– Много.
– Зато у вас, наверно, интересная работа. Ну, расскажи еще что-нибудь.
– Просто нечего рассказывать.
– Ну, расскажи что-нибудь, – опять положила она свою маленькую, чуть похолодевшую ладонь на мое запястье и требовательно сжала его, будто пробуя пульс. – Это правда, что Малышев самый храбрый у вас?
– Как тебе сказать… – снова помимо воли своей повторил я эту глупую фразу. – Вообще-то у нас не держат трусов. Если человек – трус, ему у нас делать нечего.
– Но, говорят, Малышев самый храбрый…
– Кто это говорит?
– Многие говорят, – уклонилась она от прямого ответа и поправила что-то у себя на груди. – И я сама думаю: такой человек должен быть очень храбрым. Мне понравилось, как он выступал тогда на собрании, когда разбирали дело, кажется, Егорова. Насколько он выше всех этих… ораторов. Я даже видела его в ту ночь во сне.
«И он тебя видел в ту ночь во сне, даже в бреду тебя вспоминал», хотел я сказать ей, но не сказал. И хорошо, что не сказал.
У меня и так было смутное чувство, будто я много лишнего уже наболтал. И она еще что-то выпытывает у меня, выпытывает ласково, но настойчиво.
Мне теперь совсем непонятно было, зачем она спрашивала, влюблен ли я в нее, если ясно, что ей интересен не я, а Венька. Она уже знает о его ранении, об операции в Золотой Пади.
Об этом она, наверное, прочитала в очерке Узелкова.
– А Узелкова что-то не видать сегодня, – проговорил я после долгого молчания. – Он, говорят, ухаживает за тобой…
– Не знаю, – грустно откликнулась Юлька и поднялась с коряги, поправляя ленивым движением пышные свои волосы.
Я проводил ее до дома на Кузнечной, шесть, и ушел поздно ночью к себе домой, взволнованный сложным чувством, в котором были и смятение, и досада, и больше всего запомнилась тоска.
Юлька Мальцева, красивая, неожиданная, во всем неожиданная, недолго посидев со мной на берегу, надолго расстроила меня. Она как будто одно мгновение подержала в руках мое сердце и отпустила его.
После того вечера мне не так уж интересно было встречаться с Катей. Хотя и в Юльку я, кажется, не был влюблен.
Вернее, не был влюблен так неотвратимо, так тревожно и горестно, как Венька.
16
Венька вернулся из Воеводского угла пропыленный, исхудавший, но веселый.
Никаких подробностей о своих делах он не рассказывал, сказал только, что есть возможность заарканить Костю Воронцова и что дураки мы будем, если в ближайшее же время не возьмем «императора всея тайги» живьем, как полагается, при всех его холуях.