А пока на равнинах, и горах, и на вершинах глухо шумящих лесов все еще искрится чуть отливающий голубизной снег. И когда наши аэросани с протяжным завыванием и треском поднимаются в гору, видно издали, как чернеют среди снегов заимки и деревни, расположенные близ пока недвижимых, замерзших рек. Видно, как синеют дымки над трубами. И хочется думать, что здесь течет мирная жизнь. Но мы-то знаем, что это не Так.
В деревне Сказываемой, что вон еле виднеется у самого края леса, недавно заживо распяли на кресте молоденькую приезжую учительницу. Говорят, она хотела организовать здесь комсомольскую ячейку. И больше ничего о ней не говорят.
Старший милиционер Семен Воробьев, прибывший на место происшествия на своей мохнатой кобыленке, увидел учительницу уже мертвой, раздетой донага. Виновных обнаружить ему не удалось. И следов, ведущих из глубины тайги, из тех мест, где скрываются, по слухам, банды, он тоже не нашел.
Не нашел он виновных и в таких деревнях, как Мачаево, Солотопы и Варнаки, где недавно неизвестные преступники убили заезжего доктора, разоблачавшего знахарей, сожгли в избе-читальне избача, повесили селькора и утопили в проруби двух активных делегаток.
Не успевает старший милиционер Семен Воробьев вовремя объехать весь обширный свой участок, на котором, как утверждают лекторы, могут разместиться без труда, не толкаясь локтями, две Швейцарии.
Воробьев приезжает к месту происшествия каждый раз, когда преступление уже совершено. Да и что он может сделать, если он только считается старшим милиционером, а младших тут вовсе нет?
Не хватает еще у Советской власти средств на содержание больших штатов. И Воробьев надеется в своей опасной деятельности только на поддержку активистов из населения. Их немного, но они все-таки есть. Есть серьезные, стойкие люди, добровольно помогающие Воробьеву.
Война оставила в деревнях и на заимках немало оружия. Его припрятали и те, кто связан с бандитами, и те, кто обороняется от бандитов.
Воробьев все время изучает население, вглядывается в него, выясняет, кто чем дышит. Но все-таки неважно идут дела у Воробьева.
Наш начальник, остановив аэросани у деревни Дымок, вызывает к себе старшего милиционера, долго, надев очки, просматривает протоколы дознаний, составленные старшим милиционером, хмурит густые заиндевевшие брови, сердито, натужно сопит. Потом спрашивает:
– Для чего ты это пишешь, Воробьев?
– Ну как для чего? Для представления…
– Вот именно, для представления, – говорит начальник. – Только для представления ты это и пишешь, а не для дела. А это значит что? Это значит, что ты сам себя не оправдываешь. Не оправдываешь возложенную на тебя… Чего?… миссию. Вот именно…
– Не оправдываю, – скорбно соглашается Воробьев. – Это я сам чувствую, что не оправдываю эту, как говорится, как вы сказали… Это правильно. Не оправдываю. Иначе и вам бы не пришлось приезжать сюда на такой тем более шумной машине. Я бы сам лично поймал и Кинстинктина Воронцова, ежели б это в моей силе и возможности…
– Значит, ты это признаешь?
– Признаю.
– Ну, тогда садись к нам в сани, – говорит начальник. – Будем действовать вместе.
У Воробьева застывают в испуге выкаченные глаза.
Вообще-то бесстрашный человек, не однажды простреленный и заживлявший свои раны целебными травами, он сидит сейчас, уцепившись обеими руками за сиденье, и его, похоже, бьет лихорадка.
Он приходит в себя, только когда аэросани, обогнув неоглядную снежную равнину, останавливаются.
Начальник приказывает нам стать на лыжи, чтобы без шума пройти по заимкам, где живут, как известно Воробьеву, заядлые бандитские связчики.
На заимке Распопиной и у Пузырева озера проживают две любовницы Кости Воронцова – Кланька Звягина и Анфиса Большакова. Говорят, что с Анфисой он больше не живет, он будто бы еще прошлым летом ее бросил. А на Кланьке Воронцов предполагает жениться в официальном порядке, как утверждает Воробьев. Уж больно хороша она, по мнению Воробьева. Не девка, а просто ягода, огонь.
Нет, мы не собираемся их арестовывать, этих любовниц. Мы даже не берем с собой Воробьева, чтобы никого не пугать его новенькой, недавно выданной милицейской формой.
Он вместе с начальником и механиком остается у аэросаней.
А мы, шесть сотрудников, по двое разбредаемся на лыжах по ближайшим и дальним заимкам, или, иначе сказать, по хуторам.
За последнее время у нас скопилось немало агентурных сведений из Воеводского угла. Не все они проверены. Вот случай, когда хоть некоторые можно проверить.
Можно проверить кое-что и из показаний арестованных бандитов. Все-таки мы не напрасно так долго возились с остатками банды Клочкова. Кое-что мы из них выудили. И даже Лазарь Баукин, наверно, не все сочинил на допросах перед своим побегом. Не может быть, что он все сочинил.
Я во всем доверяюсь Веньке. Я и должен ему доверяться как помощнику начальника по секретно-оперативной части. Его память хранит десятки фамилий, адресов, фактов. И он уверенно идет на своих коротких и широких лыжах впереди меня, вдоль кромки тайги, по искристой снежной целине, то спускаясь в низину, то взбираясь на пологий увал.
Исключительно для порядка, может быть, он советуется со мной:
– Давай махнем прямо на Распопино? А по дороге в Шумилово зайдем…
– Давай, – соглашаюсь я, хотя не очень ясно представляю себе, где это Распопино и где Шумилово.
В Воеводском углу я был всего один раз, прошлым летом во время крайне неудачной операции, когда тут убили двух наших сотрудников. Но это произошло, мне помнится, где-то недалеко от тракта, близ деревни Гудносовой. А сейчас мы забрались, должно быть, в самую сердцевину Воеводского угла.
Венькины лыжи хрустят и повизгивают, прокладывая след в непромятом снегу, а мои почти неслышно скользят по готовой лыжне.
Венька отталкивается только одной палкой. Вторую он зажал под мышкой. Наверно, у него все еще болит плечо.
Я говорю, догоняя его:
– Может, мы немножко отдохнем?
– Ты что, устал?
– Нет, но у тебя плечо…
– А, ерунда! – говорит Венька, опять спускаясь в низину. И кричит обрадованно: – Гляди, гляди, дымки! Это Шумилово. Значит, до Распопина отсюда восемь верст. Ну, не восемь. Это только так считается. А верст двенадцать будет.
Мы спускаемся в низину, потом подымаемся на крутой увал, и нас обдает среди снежного холодного сияния горячим и острым запахом спиртового пламени. И к этому запаху тотчас же примешивается густой и тошнотворный запах барды.
– Вот сукины дети! – останавливается Венька.
В Дударях и в ближних к Дударям деревнях мы вывели за последние месяцы почти всех самогонщиков. Во всяком случае, если там еще и гонят, то в строжайшей тайне – так, чтобы и запах дыма не проникал на улицу.
А здесь самогонщикам раздолье. Никто не тревожит их.
И мы не потревожим. Мы сворачиваем в Шумилово, чтобы, как говорит Венька, навести справки.
Я остаюсь на улице, а Венька ходит по избам. Благо их здесь всего девять. И он заходит не во все.
О чем он разговаривает в избах, я и не знаю. Я могу только догадываться.
В одной избе он сидит минут двадцать и выходит из нее растерянный.
– Не знаю, правда или нет, – говорит он мне, – но жена Баукина божится, что мужа не было…
– Какого мужа?
– Ну, Лазаря Баукина. Забыл, что ли? Это ж его изба…
Я с удивлением смотрю на заваленную снегом избу с покосившейся колодой окна, с разрушенным крыльцом.
– А жене недавно коня дали, – продолжал Венька. – Ну не дали, а вроде продали, но по дешевке, как беднячке. Наверно, действительно не знают, что у нее муж бандит…
Венька заходит в крайнюю избу. А я стою на улице и смотрю на крышу баукинской избы и на окружающие ее постройки, на изломанное полотно ворот, укрепленное на двух могучих столбах из листвяговых бревен, врытых, может быть, полстолетия назад. Да, хозяина здесь, видать, давно не было…
Из крайней избы Веньку провожает на крыльцо рослый мужик в домотканой рубахе без опояски, с черной, наискось опаленной бородой. Они о чем-то продолжают негромко разговаривать. Потом, уже спустившись с крыльца, Венька спрашивает:
– Бороду-то где ты опалил? У аппарата?
– Ну да, у него, комуха его задави! – смеется мужик. И теперь я замечаю, что он пьяный.
Ему и в голову, наверно, не приходит, что мы из уголовного розыска, а то зачем бы ему так весело признаваться, что бороду он опалил у самогонного аппарата?
– А милиционер-то этот, Воробьев, вас не беспокоит? – еще спрашивает Венька, становясь на лыжи.
– Да как не беспокоит! Надоедает. На той неделе здесь был. Штраф требовал. Говорит: «Посажу». Да ну его к козе под хвост…
Конечно, этот мужик не догадывается, кто мы и откуда. По виду нас можно принять за кого угодно, но только не за работников уголовного розыска.
И в Жалейках и в Карачае, где мы останавливаемся ненадолго, никто не обращает на нас особого внимания.
9
Только в Распопине после краткого разговора Веньки со стариками нас сами жители начинают почтительно называть модным для той поры словом «представители». И девчушка в огромных валенках на босу ногу, скатившись с крыльца, кричит:
– Эй, тетка Матрена, заходите к нам! У нас в избе представители сидят. Будут сейчас политическую беседу проводить…
И вот мы с Венькой, пробежав на лыжах по снежной целине верст десять или пятнадцать, сидим в просторной, теплой избе, пахнущей сушеными грибами и травами, свежевыдубленной овчиной и печеным хлебом.
Нас окружают разные люди – старики и молодые, женщины и мужчины, хозяйственно-спокойные, с благообразными лицами.
Не верится, что среди них есть бандиты или сочувствующие бандитам, способные заранее приготовить крест и потом, не дрогнув, заживо распять на том кресте молодую учительницу. Не все же тут бандиты. Но бандиты здесь все-таки есть.
И поэтому мы с Венькой, беседуя, как говорится, не развешиваем уши. Мы даже сидим не рядом, а на некотором расстоянии друг от друга: он – в углу, под образами старинного письма, под огромной, в бронзовой оправе лампадой, а я – у самых дверей, на широкой, чисто выскобленной лавке – с таким расчетом, чтобы в случае опасности не оказаться зажатым в этом сборище с виду добродушных и в то же время настороженных людей.
Беседу ведет почти все время Венька, а я молчу, и мне больше всего хочется поскорее, пока светло, уйти отсюда и двинуться дальше. Может, нам еще сегодня удастся увидеть Кланьку Звягину. Правда ли, что она так хороша, как рассказывает Воробьев?
Но красивых и хорошеньких сейчас вокруг нас немало. Даже обидно, когда смотришь на некоторых, что они так далеко живут, что их тут немногие видят.
Иную неплохо бы вывезти куда-нибудь в Иркутск, в Красноярск, в Ново-Николаевск или даже в Москву, чтобы все посмотрели, какие у нас в Сибири, в глухих, таежных местах, красавицы обитают, выросшие на просторе, на чистом воздухе, выкормленные густым молоком, очень жирным, как сливки, пахнущим цветами и травами.
В избу набивается все больше народу.
Люди стоят уже плотно друг к другу, прислонившись к стенам и наваливаясь на стол, за которым сидят Венька и хозяева избы – степенный дедушка с блестящей, голой, словно намазанной маслом головой и с жидкой седенькой бородкой, его молоденькая дочка с быстрыми, жадными глазами, в красной с белыми горошинами кофточке, и старуха жена, костистая, суровая, дышащая открытым ртом, в котором желтеет на нижней десне единственный зуб.
В избе становится душно.
Я разглядываю каждого человека, чтобы угадать, кто он, как настроен, не замышляет ли в этот момент какой-нибудь выходки против нас, нет ли с ним оружия.
Угадать это, однако, нелегко.
На собраниях говорят и в газетах пишут, что бандитов поддерживают кулаки. И это, конечно, правильно говорят и пишут. Но среди бандитов и бандитских связчиков, мы точно знаем, много бедняков, много бывших солдат. И даже есть такие, кто в гражданскую войну дрался на фронтах за Советскую власть, а сейчас вдруг свихнулся, вроде разочаровался, вернувшись на родные таежные заимки, сбитый с толку, как мы считаем, кулацкой агитацией и угрозами.
О Советской власти на таежных заимках все еще из уст в уста передают чудовищные легенды, потому что до сих пор не всем, далеко не всем понятны ее истинные цели.
И Венька потому правильно делает, что рассказывает людям, теснящимся в избе, – кто бы они ни были, кулаки или подкулачники, – о последних решениях Советской власти. Но я все-таки нервничаю. Мне кажется, что он уж слишком подробно рассказывает, а время у нас на счету. Не успеем мы, пожалуй, еще сегодня дотемна пройти на самые дальние заимки… А ночью идти опасно.
Хозяин, погладив свою голую, блестящую голову шершавой ладонью, спрашивает Веньку:
– А как же, милочек, с бабами будет? Бухтят такое – правда или нет, что их потом в коммунию будут сгонять, для комиссарского вроде развлечения…
Венька разъясняет, что это ерунда. Советская власть, напротив, жалеет баб и считает, что их нужно называть женщинами. Это раньше, при царе, баб обижали, заставляли тяжело, непосильно работать, а теперь Советская власть такого не позволит.
Женщинам приятны эти слова. Они довольно пересмеиваются между собой. И заметно, им нравится Венька – с виду веселый, светлоглазый, светловолосый паренек с широкой, выпуклой грудью, с сильными и свободными движениями.
Он и сам, наверно, чувствует, что люди с удовольствием смотрят на него. Он как будто разгорается от этих взглядов и говорит все с большим увлечением. А я уже сержусь на него.
Я сержусь и одновременно удивляюсь уверенности, с какой он говорит обо всем и ссылается в подтверждение этих слов на речи Ленина, опубликованные в газетах.
– А Ленин-то, он что же, сам из немцев будет? – перебивает Веньку хозяин избы.
– Кто это сказал такую ерунду?
– Ну как же! Прошлый раз тут гостил один студент, тоже, как вы, представитель. Так он вроде так объяснил, что Ленин из немцев…
Мы начинаем осторожно выяснять, кто этот студент, когда и откуда он приезжал, о чем еще рассказывал. И убеждаемся, что это был бандитский представитель. Значит, банды не только грабят и убивают, но и посылают на заимки своих агитаторов даже в зимнее время. А мы сидим в Дударях и ждем весны. Плоховато мы все-таки работаем, плоховато.
Венька говорит:
– Этот студент, про которого вы рассказываете, набрехал вам. Он, как я считаю, злейший враг Советской власти.
– А мы-то откуда можем знать, кто тут враг и кто друг! – как бы извиняется хозяин избы. – Мы бумаг ни у кого не спрашиваем. А сельсовет от нас далеко. Да и толку от него никакого нету, от сельсовета. Только название, что власть…
– Нам любая власть хороша. Лишь бы она нас не забижала, – добавляет сухонький, опрятный старичок, сидящий недалеко от меня на лавке. – Мы ведь от леса кормимся, от тайги…
Венька сразу ухватился за эти слова. Заговорил о том, что Советская власть со временем и тайгу изменит. Ученые сейчас пишут, что в тайге, прямо тут, у нас под ногами, в недрах зарыты огромные богатства: и железная руда, и каменный уголь, и золото. Все это Советская власть заберет в свои руки и построит тут заводы и города.
– Вон что! – удивился Венькиным словам сухонький старичок. И спросил: – А нас-то, милый человек, куда же вы в таком случае определите?
– Тебя, дедушка, на мыло, – сказал кто-то в толпе. – Всех стариков переведут на мыло…
В толпе засмеялись.
– На мыло? – переспросил старик, видимо тугой на ухо.
– На мыло, на мыло, – подтвердил опять кто-то, и от подоконника отделился курчавый пожилой мужик с сердитыми глазами и рыжей, кругло подстриженной бородой.
Мне показался он похожим на Лазаря Баукина. Но в первое мгновение я не поверил собственным глазам. Неужели он так спокойно может тут стоять и даже выкрикивать насмешливые слова? Ведь он-то уж знает, кто мы и откуда…
Я заметил, что и Венька чуть смутился, увидев его. Однако Венька не осекся, продолжал рассказывать о том, что мы сами с ним узнали недавно на лекции, прочитанной заезжим лектором в клубе имени Парижской коммуны. Он говорил, какие заводы вырастут в самой глухой тайге.
– А птицы и звери куда же подеваются? – опять спросил все тот же сухонький, тугоухий старичок.
И опять почему-то все засмеялись.
– Птицы и звери? – переспросил Венька.
И я понял, что он сам не знает, куда денутся птицы и звери, когда тут, в тайге, появятся заводы. О птицах и зверях не было никакого упоминания в той лекции, которую мы слушали в клубе. Да и для чего это надо было тут заводить разговор о зверях и птицах?
Время идет. Короткий зимний день уже на исходе. И неизвестно еще, где мы будем ночевать.
Предполагалось, что мы пройдем через Девичий двор и Петуховский яр на Большие выселки, где, наверно, заночуем, и утром выйдем на Проказово, чтобы встретиться с начальником. Но пока, по-моему, все идет не очень складно.
– Птиц и зверей никто уничтожать не собирается, – говорит авторитетно Венька. – Птицы и звери, конечно, останутся в лесах, должны, словом, по идее, остаться и при полном социализме…
– А жиганы?
Это спрашивает молодая румяная женщина в пестрой косынке, натянутой на самые брови, под которыми смеются милые и дерзкие глаза.
– А что, у вас тут много жиганов? – как бы удивленно спрашивает, в свою очередь, Венька, поднимая голову и разглядывая женщину в толпе.
– Да есть, – уклончиво ответила женщина. – А где их нету-то!
– Их, пожалуй, не скоро переведешь, – вздыхает старичок. – Птиц и полезных животных, пожалуй, скорее лишишься. А жиганы, они небось цепкие. Их и сама Советская власть боится…
Венька улыбается или, лучше сказать, заставляет себя улыбнуться.
– Неужели боится?
– Боится, – подтверждает сухонький старичок. – Это как бог свят, боится. Кажись, в декабре месяце тут трое приезжали из Дударей. Насчет продовольственного налога. Так разве что только пушки при них не было. А так они все в ремнях, при гранатах и пистолетах. И все быстренько, быстренько делают. Без особого разговора. Лишь бы поскореичка отъехать на лыжах. Мы им тут вопросы разные задавали, а они лишь помалкивают. «Нам, говорят, до сельсовета поскореичка надо добраться…»
– Ну, это какие-то барахольщики были, – говорит Венька. – Они, наверно, сами себя боятся…
– Барахольщики не барахольщики, а помирать, как я замечаю, никому неохота, – опять вступает в разговор хозяин избы. – У нас вот нынешний год пятого председателя в сельсовет поставили. Двоих убили. Двое сами отказались от должности. И теперешний, видать, трясется. Даже нос не высовывает дальше своей избы…
– Серьезное дело, – говорит Венька.
– Уж сурьезнее дальше некуда, – разводит руками хозяин и внимательно оглядывает Веньку и меня. – А вы что же, без всякого орудия? Представители, а ничего, я гляжу, при вас нету…
– Ничего нету, – смеется Венька.
– Выходит, очень смелые?
– Еще, видать, не битые, оттого и смелые, – произносит кто-то в углу.
И все смеются.
– Смеяться-то будто бы не от чего, – хмурится хозяин избы. – Одна баба даве сказывала, Мелентьева сноха, будто в Петуховом яру в потребиловке в субботу своими ушами слышала приказ, коей вышел от Кости Воронцова. Будто он даже на специальной машинке был напечатанный и наклеен на дверях в потребиловке. В том приказе сказано: коммунистам, всем и каждому в отдельности, будет вырезаться на грудях и на спине острой бритвой красная звезда, как знак особый и вечно памятный…
– Вот как! Значит, Костя сам где-то в потаенном месте, а приказы от него идут и идут? И даже на специальной машинке?
– Истинные слова, на машинке. Он прошлой осенью разбил на золотых приисках контору, забрал много чего. И машинку увез. Теперь все печатает на машинке. Для большей, стало быть, ясности…
– Безнаказанность, – подводит итог этому разговору благообразный лысоватый человек с длинными волосами, заправленными за уши, похожий на дьячка. Но не сокрушается по поводу безнаказанности, а, пожалуй, злорадствует. – Клочкова, напечатано в газете, будто бы убили в Золотой Пади, а четырнадцать жиганов из его компании ушли. («Не четырнадцать, а три ушли», – хотел бы я поправить его, но я молчу. И Венька молчит.) И ведь куда ушли? Прямо к Воронцову. Вот уж действительно, на самом деле, ничего не скажешь – «император всея тайги»…
Я делаю вид, что разглядываю собственные валенки. Потом поднимаю глаза и опять вижу против себя того курчавого мужика с ярко-рыжей, кругло остриженной бородой, который говорил, что всех стариков будут переводить на мыло. Конечно же, это Венькин «крестный» Баукин, Лазарь Баукин, убежавший из нашей бани. Он-то уж точно знает, сколько жиганов ушло. Он бы мог дать точную справку. Но он только усмехается и молчит. Выглядит он лучше, чем в дни нашего первого знакомства, – поздоровевший. И одежда на нем другая – новый стеганый ватник, а под распахнутым ватником чистая холщовая рубаха с крупными белыми пуговицами. Значит, живется ему неплохо. И он, как видно, ничего не опасается.
Он стоит недалеко от меня. Но между нами еще два или три человека. И я разглядываю его как бы из укрытия.
Наконец, может быть, почувствовав на себе мой внимательный взгляд, он надевает шапку и выходит. Шапка у него большая, медвежья.
10
За окном сгущаются сизые сумерки.
Нам бы еще засветло надо было выйти отсюда на Большие выселки. А мы вон досидели до какой поры и ничего особенного толкового здесь не высидели. И продолжаем сидеть.
Венька отвечает теперь на вопросы о налогах. Это уж черт знает что. При чем здесь налоги?
И опять его спрашивают про заводы, которые, может быть, когда-нибудь тут выстроят.
А может, их и никогда не выстроят, а нас сейчас, когда мы выйдем, подкараулит на дороге тот рыжий бандюга Лазарь Баукин. Да подкараулит не один, а с компанией, и не доживем мы ни до каких заводов. И до социализма не доживем.
Я уже сильно сержусь на Веньку.
Молодая хозяйка в красной с белыми горошинками кофточке спрашивает, не выпьем ли мы чайку или в крайности молочка.
– Молочка выпьем, – говорит Венька.
И вот мы пьем молоко. А сумерки за окном все сгущаются. Может, Венька тут собирается ночевать?
Нет, попив молока, он ладонью вытирает губы, благодарит хозяев, прощается, я тоже прощаюсь, и мы выходим во тьму.
Некоторое время молча идем по хрустящему снегу, закинув лыжи на плечи, и с удовольствием вдыхаем после душной избы легкий морозный воздух.
– Позор, – наконец говорит Венька, когда мы проходим мимо тускло мерцающих окон избы. – Просто позор. Какой-то беглый студент пришел, чего-то такое набрехал мужикам, и все как будто так и надо. Как будто и Советской власти нет. Ерунда какая! Даже не верится, что тут так живут. Как на острове. Никто с людьми не разговаривает, ничего не объясняют. Мы вот только с тобой немножко с ними потолковали…
– Ну и немножко! – усмехаюсь я, все еще сердитый на Веньку за то, что мы так долго просидели здесь и теперь впотьмах должны идти еще неведомо куда. – И вообще я считаю, это не наше дело – тут разговоры разводить…
– А чье же? – Венька тоже заметно сердится. – Ты что, считаешь, что ты не обязан разговаривать с людьми как комсомолец…
– Обязан, но мы все-таки не для этого приехали…
– А для чего?
– Ну откуда я знаю! Я думал, у начальника или у тебя есть какой-то план…
– А у тебя какой план? – Венька даже остановился, точно загораживая мне путь. И я увидел, как у него блестят глаза во тьме. – У тебя-то, я спрашиваю, есть какой-нибудь план?
– Чего ты придираешься? При чем тут я? Если б меня спросили, я вообще все не так бы повел…
– А как?
– Я привез бы сюда всех этих курсантов с повторкурсов, окружил бы каждую заимку и хотя бы ближние леса и начал выколачивать…
– Кого выколачивать? Население?
– Зачем население? Бандитов…
– А откуда ты знаешь, кто тут бандиты? – спросил Венька, положив свои лыжи на снег.
– Ну, можно все-таки понять, – я тоже снял с плеча лыжи. – Вот твой рыжий «крестный», этот самый Лазарь Баукин, открыто ходит по заимке. И еще насмехается. И мы с тобой ничего сейчас не можем ему сделать, а он…
Я хотел сказать, что Баукин еще сегодня подкараулит нас где-нибудь, но не сказал, не решился. Венька это сам знает, а если я скажу, он подумает, что я струсил и его пугаю.
Я сделал вид, что у меня не застегивается пряжка от ремня на креплении, и выругался, чтобы не продолжать разговор.
А Венька вдруг засмеялся. Может быть, он понял мою хитрость, понял, что я побаиваюсь и еще больше боюсь признаться в этом.
Мы сворачиваем к лесу. Он чернеет невдалеке, и кажется, что это не лес, а забор – высоченный каменный забор, а за ним еще видно здание с башнями и крестами на башнях.
Венька спрашивает:
– Ты как думаешь, кто это, у кого вот мы сейчас в избе были?
– По избе, по обстановке, я думаю, что кулак…
– Кулак – это еще пустяки. Это Усцов Елизар Дементьевич – очень крупный бандитский связчик. И еще старичок там был, который жиганов ругал, – это тоже связчик. Енютин. У него сын в клочковской банде действовал. Мы его убили в Золотой Пади.
– Правильно, – вспомнил я. – Один убитый действительно был, мы точно установили, Енютин.
– И этот Усцов тоже зятя потерял. Дочка его в красной кофточке бандитская вдова. Мужа ее в прошлом году убили. А слышал, как они разговаривают? Птиц и зверей жалеют…
– А ты с ними разговорился, стал им что-то объяснять.
– Да им я, что ли, объяснял! Тут же всякий народ. И то обидно, что людям никто ничего не объясняет. И мы тоже хороши! Второй год тут крутимся вокруг да около, а толку мало.
– А эти старики так и не поняли, кто мы и откуда…
– Ну как не поняли! – засмеялся Венька. – Они тоже не дураки. Они и про оружие нас спрашивали неспроста. И похвалили за смелость, чтобы испугать. Это двойной народишко, с двойным ходом. Им палец в рот не клади. Откусят.
Венька отчего-то повеселел. Вынул из кармана ржаной сухарь, разломил его и дал половину мне.
Сухарь был присыпан крупной солью, прикипевшей, но не растворившейся в хлебе. Покусывать и сосать его сейчас было величайшим наслаждением.
– И еще имею брынзу, – сказал Венька и протянул мне кусок.
– Да ты погоди, – хотел я удержать его от расточительства. – Мы только что попили молока. А нам еще, наверно, идти и идти. Все сразу съедим, потом заплачем…
– Не заплачем, – опять засмеялся Венька. – Нам теперь недалеко до Больших выселок. Мы быстро добежим. Часа за два. Я тут летом был. Правда, я тогда на телеге ехал.
– А как у тебя плечо?
– Ничего. Ты знаешь, как будто даже лучше. Поначалу, когда палку берешь, больно, а потом ничего.
Мы идем не по дороге, хорошо наезженной, чуть поблескивающей во тьме, а почти рядом с дорогой, по глубокому снегу.
– А эту женщину, такую мордастую, в пестром платке, ты заметил? – спрашивает Венька.
– Это какую?
– Ну, которая сидела против меня, такая румяная, черные такие, немножко нахальные и все-таки немножко симпатичные глаза. Она еще спросила про жиганов, когда говорили про птиц и зверей…
– Ах, эта, – вспоминаю я, – которая натянула платочек на глаза?
– Так это же и есть Анфиса Большакова, которая жила с «императором». Но он ее, говорят, бросил. Дурак.
– Неужели это она? – удивляюсь я, и мне очень жаль, что я не рассмотрел ее как следует.
Правда, мне больше всего хотелось посмотреть Кланьку Звягину, которую сильно хвалил за красоту старший милиционер Воробьев. Она живет, он сказал, где-то у Пузырева озера. И я спрашиваю Веньку:
– А Пузырево озеро отсюда далеко? Мы сегодня туда не попадем?
– Ну что ты! Конечно, не попадем: это очень далеко. Нам бы только до Больших выселок добраться…
И Венька, продвигаясь впереди меня, заметно прибавляет ходу.
Наверно, у него уже в самом деле не болит плечо. Или он только бодрится. Но я едва поспеваю за ним по скользкому, чуть подтаявшему снегу.
Уж скорее бы, в самом деле, дойти до Больших выселок. Лыжи как будто разъезжаются в разные стороны. И к тому же начинается ветер.
– Похоже, будет пурга, – говорю я.
– Похоже, – соглашается Венька. – Но мы быстро добежим. Уже совсем недалеко. Только надо держаться дороги. Дорога тут прямая.
Дорога все время идет вдоль тайги, которая шумит на разные голоса. Будто там, внутри, в самой глубине, в чащобе, громко переговариваются люди, завывают волки и грозно мяукают огромные коты. Но это только кажется. Никого там нет.
Во всяком случае, можно поручиться, что близ заимки, близ дороги никого нет. И не может быть в такое время. А у страха глаза велики.
Не надо, однако, настраивать себя на всякие ужасы. Это первое правило не надо себя настраивать.
Просто в тайге, как всегда на сильном ветру, завывают ели, свистят голые прутья берез и трещат, ломаясь, неуклюжие ветви сосен. Все это вместе и создает разноголосый, пугающий шум.
Венька оглядывается.
– Ну, как ты?
– Ничего.
– Ну давай, нажимай! Тут уж совсем близко. До пурги добежим до Больших выселок. А там спать. Или, может, еще потолкуем с кем-нибудь. Тут, на выселках, есть наши люди, если… если их, конечно, не стукнули…
На дороге что-то большое чернеет. Чернеет и как будто шевелится. Ну да, шевелится. Может, это кони. Если кони, лучше всего попроситься доехать до Больших выселок.
Это Венька бодрится. Не может быть, чтобы у него так быстро зажило плечо. Это он бодрится. А нам еще и завтра ходить на лыжах. И послезавтра.
Мы приближаемся к тому, что чернеет на дороге, и теперь ясно видим, что это не кони, а люди. И хриплый голос с дороги спрашивает:
– Веньямин, это ты?
– Я, – говорит Венька и, останавливаясь, снимает лыжи.
По голосу я сразу узнаю Лазаря Баукина. Теперь я хорошо вижу и его большую медвежью шапку. Она у него как котел на голове.