- Я не из сыскного, - твердо и с вызовом сказал Егоров. - Я из уголовного розыска. Сыскное - это при царе было. Ну-ка, давай показывай, где у тебя самые свежие, кого, допустим, вчера привезли...
- А я их не отбираю. Это не ягода. Вы сами тут разбирайтесь. Мне за отбор денег не платят...
Егоров на мгновение снова растерялся. Как же он тут разберется сам? Ни за что ему не разобраться. Но его внезапно осенила счастливая мысль.
- Тебе ведь, отец, еще вчера приказали заморозить аптекаря. А ты чего делаешь? Чего ты тут выясняешь, кто робеет и кто не робеет? Тебя поставили на дело - делай, а нечего дурочку разыгрывать! Я ж тебе говорю, что я не из шарашкиной конторы, а из уголовного розыска. Показывай мне, где тут аптекарь...
- Пожалуйста, глядите, - вдруг действительно оробел старик. - Давайте вот этого сымем. - И он потянул за ноги мертвеца, лежавшего первым от края. - Женщин тревожить не будем, а мужеский пол оглядим. Не этот? Глядите...
Глядеть на это было самым трудным для Егорова. Но он глядел.
- Нет, не этот.
- Ну, тогда зайдемте с этого краю, - предложил старик, потирая будто озябшие руки.
Егоров не считал мертвецов, но, пожалуй, не менее двадцати перебрал их старик, пока Егоров угадал:
- Вот этот.
Это был действительно аптекарь. И сейчас, как тогда, Егорову, мельком взглянувшему на него, опять стало плохо.
"Только бы снова не сыграть дурака, - быстро подумал он и привалился плечом к каменному столбу. - Не упасть бы тут при старике. А то просто позор будет. Просто позор..."
Но старик уже не глядел на Егорова. Он, как бревешко, поднял аптекаря и понес к той высокой нише, где лед.
Как благодарен был Егоров старику за то, что он не попросил помогать ему!
Однако, дотащив аптекаря до ниши, старик закричал:
- Ваше здоровье, молодой человек! А ну-ка, давайте вдвоем закинем его!
Егоров никогда не смог бы вспомнить, как это произошло. Но он все-таки собрал в себе силы, заставил себя взять аптекаря за каменно-холодные ноги, и, чуть качнув, они уложили его на лед.
- Большое спасибо, - сказал Егоров старику.
Бодро, твердо сказал. И пошел из подвала.
- И вам спасибо, - ответил старик. - Это наше дело - призревать усопших. А как же! Каждого надо устроить куда надлежит...
Егоров вышел из подвала, и силы, казалось, оставили его. Коленки дрожали. Но все-таки он прошел весь двор. И только у забора остановился.
Не мог дальше идти, навалился на забор. Тошнит, и в глазах темно. И отчего-то хочется плакать. И страшно: вдруг кто-нибудь увидит его тут... Что это, молодой человек, покойников, что ли, испугались? А сколько вам лет? Зимой будет восемнадцать. А где вы работаете?
- Ну ладно, - сказал Егоров самому себе, - пойдем потихоньку...
Когда он проходил по набережной, коленки уже не дрожали. Но все еще подташнивало. Он постоял недолго на мосту, облокотившись на перила, будто смотрит в воду. Потом пошел дальше.
10
На Главной улице уже вовсю горело электричество. И особенно много было света, как всегда, у кинотеатра "Красный Перекоп".
Здесь стояли, освещая рекламу, старинные шестиугольные фонари. Они остались еще от той поры, когда кино называлось иллюзионом и содержал его забредший в Сибирь итальянец.
Шла старая картина "И сердцем, как куклой, играя, он сердце, как куклу, разбил". И готовилась новая, которую будут показывать завтра, - "Солнце любви".
Егоров остановился посмотреть в широком окне фотографии из новой картины.
Остановился не потому, что уж так хотелось все это посмотреть, а потому, что ему опять вдруг стало нехорошо. Ах, какой ты нежный, Егоров!
Он сам сердился на себя.
Вдруг его кто-то потрогал за рукав. Оглянулся. Перед ним стоял высокий румяный молодой человек в хорошем драповом пальто, в серой кепке. Узконосые штиблеты, фасон "шимми" или "джимми", ярко начищены, несмотря на слякоть.
- Егоров, ты не узнаешь меня?
- Отчего же не узнаю? Маничев Ваня. Но вид, правда, богатый. Где работаешь?
- У частника. Сейчас только у частника и можно заработать. На консервной фабрике Гусева. А ты, мне сказали, куда-то уехал...
- Я уже приехал. В Дударях работал, на маслобойном заводе...
- А сейчас где?
- А сейчас, - Егоров затруднялся, - сейчас приглядываюсь только...
Сказать, что он работает в уголовном розыске, Егоров не решился. Да он еще и не работает. По-прежнему не известно еще, будет ли работать.
Поговорили они недолго о том о сем - в общем ни о чем, как говорят давно не видевшиеся люди, знавшие друг друга еще школьниками. Но Маничев все время разглядывал Егорова тяжелым взглядом взрослого человека, которому понятно многое. Потом сказал:
- Удивительно... Я помню, ты стихи писал. Ты мне показывал. Наша географичка Нина Степановна говорила, что у тебя... вроде того, что... природные способности. Я думал, ты далеко пойдешь...
- Не пошел, вот видишь, не пошел, - улыбнулся Егоров. Невесело улыбнулся, потому что ведь в самом деле горько, что он не пошел далеко. Некоторые пошли, а он не пошел. Даже на башмаки себе не может заработать. Хлюпает грязь в башмаках.
И все-таки очень приятно, что он встретил Ваньку Маничева.
Конечно, было бы еще приятнее, если бы он встретил его, когда и у самого были бы получше дела. Но все равно радостно вспомнить детство, школу, школьный сад, где они забирались с Ванькой в укромный уголок у, каменной сырой стены соседнего со школой дома и Егоров тайно, таинственным голосом читал свои стихи. Ох как волновался он тогда в предчувствии каких-то необыкновенных перемен в своей жизни, с каким торжеством и трепетом произносил, читая стихи, это красивое слово - "будущее"!
И вот будущее наступило. Он идет еле живой из мертвецкой. И стыдится сказать об этом даже Ваньке Маничеву. Нечем гордиться Егорову. Недалеко он пошел...
- Ты что, - еще измерил его взглядом Маничев, - болеешь или болел?
- Нет, я здоровый.
- Живешь, что ли, худо? Вид плохой у тебя. Ровно после тифа.
- Нет, ничего. Живу неплохо.
- Приходи к нам на фабрику, - пригласил Маничев. - Могу устроить как старого дружка...
- Спасибо, - сказал Егоров и подумал: "Кто знает, может, еще придется прийти". Но не стал спрашивать, куда приходить. Спросил только: - Наших старых ребят не встречаешь?
- Встречаю. Аню Иващенко помнишь?
- Аню Иващенко? - зачем-то переспросил Егоров. И почувствовал, как перехватило горло. - Где она?
- Вон она, - показал Маничев в стеклянные двери кинотеатра.
И Егоров увидел Аню.
Она стояла в светлом вестибюле, в легком жакете, отороченном мерлушкой, и в мерлушковой шапочке - покупала яблоки. Какая-то чужая, не такая, как раньше, но еще более красивая.
Егоров не хотел, чтобы Аня увидела его в таком виде. И в то же время он рад был бы услышать ее голос, потрогать ее руки. Нет, не потрогать, а только посмотреть на них, увидеть, как она улыбается, поднимая изломанные брови, а на щеках возникает нежный-нежный румянец, от которого становится всем светло.
Он мечтал когда-то не о женитьбе, нет, но каком-то удивительном приключении, вдруг сталкивающем его с Аней. И ему нравилась старинная песня:
Обобью свои сани коврами,
В гривы алые ленты вплету.
Прогремлю, прозвеню бубенцами
И тебя подхвачу на лету.
Нет, он только с виду такой тихий, Егоров. А это именно он собирался прогреметь-прозвенеть бубенцами. И именно Аню Иващенко он собирался подхватить на лету.
Вскоре Аня вышла из вестибюля на улицу, поискала глазами Маничева, нашла, улыбнулась и, вынув из кулька, протянула ему большое красное яблоко.
Егорова она не узнала.
- Аня, это Егоров, - сказал Маничев и протянул Егорову яблоко.
- Не хочу, - замотал головой Егоров.
- Все ужасно изменились, - посмотрела на Егорова Аня. - А ты, Егоров, как прежде, дикий. Кушай яблоко. У меня еще есть...
Она не поздоровалась с ним, не удивилась, что встретила его, спросила только:
- Ты тоже на этот сеанс - в семь тридцать?
- Нет, - опять мотнул головой Егоров. - Я просто мимо шел. Просто мимо...
Потом он спросил, где ее брат и что она сама делает. Брат ее вьется вокруг театра. Она так и сказала: "вьется". Не артист, но что-то вроде администратора или помощника. Уехал в Барнаул. А она на курсах иностранных языков. Уже второй год учится.
- Это сейчас мировое дело - иностранные языки, - надкусил яблоко Маничев. - На любую концессию можно устроиться переводчицей. Они платят валютой. Говорят, им уже отдают в концессию даже пароходство. Не справляются с делами большевики...
Маничев точно хлестнул Егорова по лицу этими словами. Но Егоров ничего не ответил. Да, наверно, и не сумел бы ответить.
В вестибюле загремел колокольчик. Это приглашали в кинотеатр тех, кто взял билеты на семь тридцать.
Маничев потрогал Егорова за рукав.
- Ну, будь здоров.
- Буду, - пообещал Егоров. И, кивнув Ане, пошел дальше.
А Аня взяла Маничева под руку и даже не оглянулась на Егорова. Да и почему она должна была оглядываться?
Из всех витрин - из магазинов, аптек и парикмахерских - лился на улицу яркий свет.
И над самой улицей, над серединой ее, качались электрические лампочки. А под лампочками мерцали лужи.
На каждом углу сидели подле маленьких черных ящиков мальчишки чистильщики обуви.
Мало кто хотел сейчас чистить обувь, в такую слякоть. Но каждого прохожего пытались остановить своим криком мальчишки: "Почистим, гражданин? Почистим до блеску, до самого треску!"
И только Егоров не интересовал мальчишек. Не такие у него башмаки, чтобы их еще чистить за деньги. Да и денег нет у Егорова. И не скоро будут.
Не скоро он купит себе такие штиблеты с узким носком, фасон "шимми" или "джимми", как у Ваньки Маничева. А может, не купит никогда. И все равно надо было что-то ответить Ваньке Маничеву, когда он сказал о большевиках.
Надо было ответить так, чтобы Аня вдруг покраснела. Не барин, мол, ты, Ванька, а холуй, хотя и корчишь из себя барина. И папа твой, лихач-извозчик, тоже холуй. И вечно вы будете холуями. "Сейчас у частника только и можно заработать". Ну и зарабатывайте! Ну и целуйте частника во все места! А Аня пусть целует этих самых... концессионеров. И Ваньку Маничева, если ей нравится этот боров. "Не справляются с делами большевики". Еще посмотрим, кто с кем справится! Послать бы тебя, Ванька, сейчас в мертвецкую искать аптекаря, ты бы свободно набрал там полные штаны...
Егоров так взбодрился, что от недавнего его нездоровья не осталось и следа. Лоб вспотел. Клеенчатая подкладка фуражки прилипла ко лбу. Он потрогал козырек, сдвинул старенькую фуражку на затылок, и исхудавшее, бледное лицо его неожиданно приобрело залихватское выражение.
Вот таким он и вошел к Журу.
Жур, однако, не только не похвалил его, но и не взглянул на него, озабоченно роясь в каких-то бумагах на столе.
Весь стол был завален бумагами.
- Ах как жалко! - наконец вздохнул Жур. - Я про Шитикова и забыл. Просто выпал у меня из головы этот Елизар Шитиков.
- Я Елизара Шитикова знаю, - сказал Егоров. - Он у нас во дворе жил. Потом он переехал. Он теперь на Извозчичьей горе живет...
- Нигде он не живет, - опять стал рыться в бумагах Жур. - Его сегодня убили.
- Убили?
- Ну да. Надо было его тоже велеть заморозить. Он нам будет нужен. Это все одно дело. Ну и навязался на нашу голову этот аптекарь Коломеец Яков Вениаминович! Без него мало работы. А теперь бросить нельзя. Надо заморозить Шитикова...
Егоров молчал. А Жур все рылся в своих бумагах. И чего он такое потерял?
- Надо было мне сразу тебя попросить, когда ты пошел, чтобы заморозили и Шитикова, - опять сказал Жур.
Егоров неожиданно для себя предложил:
- Я еще раз могу сходить...
- Сходишь? - как будто обрадовался Жур.
- Схожу.
- Сходи, пожалуйста, Егоров. Не посчитай за труд... А ты обедал?
- Успею...
- А деньги на обед у тебя есть?
- Ну, откуда? - даже удивился Егоров. И успокоил Жура: - Я дома потом пообедаю.
- Дома ты завтра будешь обедать, - посуровел Жур. - Ты сейчас сходи еще раз в больницу насчет Шитикова, а потом пойдешь в "Калькутту" и там поешь. На вот, - он достал деньги. - Бери, бери, не ломайся! Я этого не люблю. В получку отдашь...
- Ну уж, в "Калькутту"! - улыбнулся Егоров, уверенный, что Жур шутит. Там меня только и дожидаются, в "Калькутте".
- Все уже закрыто, все столовые закрыты, - посмотрел на часы Жур. - А в "Калькутте" только начинают гулять. Зайди поешь. Послушаешь музыку. Но вина смотри не пей. Ни капли. Ты на работе.
- Да я и никогда не пью, - покраснел Егоров.
- Ровно в двенадцать ты мне будешь нужен, - постучал Жур пальцем по вещественному доказательству - по циферблату настольных часов в форме башни, подаренных когда-то кому-то в день чьей-то серебряной свадьбы, о чем гласит серебряная же, еще не оторванная пластинка. И вдруг сказал: Хотя погоди, я вот что сделаю. Шитикова поднимал Водянков, пусть он его и замораживает. Я ему сейчас позвоню. А ты иди в "Калькутту". Обязательно хорошо поешь. Солянку возьми. Ночью, однако, мороз будет. Я чувствую, у меня рука ноет...
Егоров в "Калькутту" все-таки не пошел. Хотя было любопытно - никогда не был. Но не решился пойти. И домой пойти тоже не решился. Ведь все равно сегодня же придется опять уходить, а Катя обязательно пристанет с вопросами, куда да зачем.
Но до двенадцати часов еще было далеко. А тут толкаться в коридорах не хотелось.
Егоров вышел на улицу, постоял у подъезда. Улица на его глазах чуть побелела - повалил снег.
Напротив, на другой стороне улицы, светился вход в клуб имени Марата. На дверях висела афиша:
"Сегодня лекция. Начало ровно в 8 часов. Вход свободный для всех".
Егоров перешел на ту сторону.
До начала лекции оставалось восемь минут, но народ собирался медленно. На кино или на постановку все идут, а на лекцию, даже когда вход свободный для всех, народу немного.
Егоров на деньги Жура взял в клубном буфете винегрет, селедку и полфунта хлеба. Все съел, показалось мало. Подумал, не взять ли еще бутерброд с сыром и чаю с сахаром. Что он, не отдаст эти деньги Журу? Конечно, отдаст. Жур сам сказал: "Отдашь в получку". Значит, будет получка.
Эта надежда развеселила Егорова. Он взял еще не только бутерброд с чаем, но и два печеньица из пачки "Яхта" - точно такие, какие ест во время своего дежурства по городу старший уполномоченный Бармашев. Не для одного же Бармашева делают это великолепное печенье!
Все получилось очень хорошо. Егоров допил чай и доел печенье как раз в тот момент, когда из зала вышел заведующий клубом и сказал:
- Ну, товарищи, мы начинаем лекцию. Больше ждать нельзя. После лекции будет кино...
Лекция называлась "Будущее Сибири".
И вот есть дураки, которые не ходят на такие лекции!
Егорову было все безумно интересно.
Седенький старичок, какой-то ученый, что ли, подробно рассказывал, как все будет.
Через какое-то время - ученый, правда, не сказал, через какое, - Сибирь никто не узнает.
Ленин указывает, что электрификация должна изменить всю страну. И как раз в Сибири есть все возможности для электрификации. В Сибири появятся во множестве такие грандиозные заводы, каких еще не видывал мир. Они будут выпускать все - от сложнейших машин до одеколона. И нам не нужны будут никакие концессионеры. В кабалу к мировой буржуазии мы не пойдем. Мы будем делать все сами. Мы построим новые, чудесные города. И наши люди забудут даже такие слова, как "разруха" и "безработица".
Егоров, конечно, не сомневался, что все именно так и будет. Но он хотел бы, чтобы это все поскорее делалось.
Иначе, если дело такое затянуть, многие могут не выдержать. Многим очень трудно.
И этот старичок лектор, пожалуй, умрет, пока ликвидируют безработицу. Надо скорее строить и открывать заводы, чтобы всем была работа. А то ведь как нехорошо у нас пока получается: говорят, на работу надо принимать только членов профсоюза, а чтобы пройти в члены профсоюза, надо сперва поступить на работу. А как поступить?
Из-за этого и сестра Егорова Катя вот уж второй год не может никуда устроиться. Много ли она заработает стиркой при трех детях? И при ней же, вроде как на ее иждивении, находится пока брат...
Егоров сидит, внимательно слушает лектора и ребром то одной, то другой ладони, то обеими вместе постукивает о край стула.
Хорошо, что он попал на такую лекцию. Но как бы ему не опоздать на работу. Надо ровно к двенадцати. Он наклоняется к соседу и спрашивает шепотом, сколько времени.
- Десятый час. Двадцать минут десятого.
Значит, можно еще посмотреть и кино.
Неплохо идет время. Неплохо. А будущее еще не наступило. И лектор об этом говорил.
Егоров ошибся сегодня, когда скорбно подумал там, у кинотеатра, что будущее уже наступило.
Нет, будущее наступит еще. Замечательное будущее. Но в том будущем, которое наступит, уже не будет прежней Ани Иващенко. И не будет прежнего, влюбленного в нее Егорова. Он что-то приобрел сегодня и что-то потерял. Но так и идет жизнь...
11
Ровно в двенадцать ночи Егоров вошел в полутемный коридор уголовного розыска.
После яркого света в клубе имени Марата тут" ему показалось уж совсем темно. Как в освещенном восковыми свечами подземелье Староберезовского монастыря, куда бабушка еще маленьким привозила его на пароме, чтобы поклониться мощам святого Софрония. И стены тут такие же толстые, глухие, как там, в подземелье. Пол бетонный.
Многие сотрудники давно ушли домой. Остались только те, кто дежурит и кому предстоит участвовать в операции нынешней ночью.
Из дальней двери, должно быть, из кабинета начальника, вышел Жур, увидел Егорова.
- А Сережа где?
Это он уже так называет Зайцева.
- Я могу его поискать, - предлагает Егоров.
- Не надо, - встряхивает черными волосами Жур. Днем видать, что они с проседью, с чуть заметной проседью. А сейчас, в этом полутемном коридоре, ничего не заметно. - Зайцев сам найдется. Он паренек точный.
Значит, Журу уже известно, что Зайцев паренек точный. А какой паренек Егоров? Об этом еще ничего не известно.
- Иди, Егоров, посиди там у меня, - говорит Жур, проходя дальше по коридору. - Скоро поедем. У нас сегодня серьезные дела. Очень серьезные...
Жура подстрелили прошлый раз на Извозчичьей горе, когда он производил обыск - искал оружие. Были проверенные сведения, что с Дальнего Востока опять поступила партия японских карабинов.
Две крупные партии оружия Жур отыскал еще весной. Был уверен, что отыщет и третью, о которой все время поступают сведения. Но не вышло. Бандиты оказали сопротивление.
Правая рука висит на перевязи. И ноет, надоедливо ноет. Видимо, кость серьезно повреждена.
Однако Жур не может сейчас лежать и нянчить руку. Он хочет поскорее отыскать эту третью партию оружия. Вот отыщет, тогда будет видно, что делать с рукой.
- Поехали, - говорит он в половине первого ночи и быстро шагает по коридору.
Зайцев уже нашелся и идет за ним. И Егоров идет.
Во дворе они усаживаются в старенький автобус фирмы "Фиат", который в уголовном розыске для простоты, что ли, называют "Фадеем".
В кузове, со всех сторон затянутом дырявым брезентом, уже сидят какие-то люди, но рассмотреть их невозможно, потому что в кузове темно.
И во дворе темно и на улице. Город давно спит.
А они куда-то едут...
Не весь город, однако, спит. В "Калькутте", когда они проезжают мимо, играет музыка. И будет играть всю ночь. И всю ночь из широких окон ресторана будут литься на улицу трепетные полосы синего света. И всю ночь будет греметь бубен. И гортанные голоса цыган будут разрывать пьяный гул.
Хорошо там, наверно, в "Калькутте", тепло. А в автобусе холодно. В дыры и в щели врывается ветер - уже зимний, пронзительный.
Егоров сидит в автобусе у самого края, на узкой скамейке, держится за железную скобу и чувствует, как коченеет рука от холодного металла. Но не держаться нельзя, а то, чего доброго, вывалишься из автобуса. Вот тогда будет хохоту в дежурке.
- Ты где там, Егоров? - спрашивает Жур. - Живой?
- Живой, - говорит Егоров. Но голос у него сейчас отчего-то сиплый, жалобный.
В автобусе смеются. Так теперь, наверно, всегда будут смеяться над ним. Что бы он ни делал, что бы ни говорил. Ну и пусть!
По хохоту Егоров узнает Воробейчика. Значит, и Воробейчик едет с ними. А рука уж совсем закоченела. Что же будет дальше?
Автобус дребезжит, как консервная банка на веревочке.
И вдруг останавливается. Какое счастье, что можно погреть руку! Хоть минутку погреть. Ведь рука будет нужна для дела. Может, этой рукой сейчас придется взять наган. Может, придется стрелять. Кто знает, что придется делать!
Нагану тепло, он угрелся на животе Егорова. А Егорову холодно. Правильно предсказал Жур, что ночью будет мороз.
Трое, пошептавшись, выпрыгивают из автобуса и уходят в кромешную тьму.
Вот теперь совсем хорошо. Егоров усаживается поудобнее. Можно больше не держаться за скобу. Руки он прячет за пазуху, под самое сердце. А сердце отчего-то сильно бьется. Может, Егоров трусит? Может, он правда боится? А чего бояться-то? Сколько народу в автобусе! И никто ничего не боится. Зачем же он один будет бояться!
Воробейчик опять смеется. Но Егоров понимает, что Воробейчик теперь смеется не над ним.
Теперь Егоров хорошо различает все голоса в автобусе, слышит все слова.
- Значит, ты немножко сердишься на меня, Ульян Григорьевич? спрашивает Воробейчик Жура.
- При чем тут ты? - говорит Жур. - Я сам это дело выбрал. Но вообще-то получилась серьезная петрушка. Выбрал, называется, мелкое дело для практики стажерам. А теперь этот аптекарь всю душу из меня вымотает. И как раз он в эту пору мне сильно нужен при моих делах. Просто без него мне бы делать было нечего...
- Давай, Ульян Григорьевич, я аптекаря возьму себе, - предлагает Водянков. - И стажеров твоих возьму.
- Нет, уж пусть они при мне остаются, - весело отвечает Жур. - Больно хорошие ребята. И аптекаря мы между делом сами доработаем, доведем до ума.
Жур, в сущности, такой же, как все, уполномоченный, старший уполномоченный. Но по тому, как с ним все остальные разговаривают в автобусе, можно понять, что Жур имеет над ними еще какую-то власть, что ли.
Водянков вдруг просит его:
- Ты поговори, Ульян Григорьевич, с Курычевым насчет Баландина. Это все-таки политическое дело. А он не дает мне людей. Я хочу, чтобы работала группа. Это всегда лучше, когда сразу начинает работать группа...
- Я поговорю, - обещает Жур. - Но толк-то какой? Тут не все от Курычева зависит...
Егоров прислушивается к разговорам и догадывается, что Жур какой-то особый человек. Не начальник, но все-таки особый. Ах, ну чего же тут гадать! Жур просто секретарь партийной ячейки.
Егорову с Зайцевым, наверно, сильно посчастливилось, что они попали именно к Журу.
А может, и не посчастливилось. Кто знает, что еще будет...
Автобус опять остановился. И опять двое выпрыгнули из автобуса. И еще выпрыгнул один, когда автобус переехал Архиерейский мост.
Вот этот, наверно, самый смелый, который выпрыгнул сейчас. Здесь же, где-то рядом, кладбище, а за кладбищем - это давно известно - живут самые отчаянные жиганы. Это даже отец Егорова всегда говорил, что за кладбищем ютится самое отъявленное жиганье.
Отец рассказывал, что ему пришлось тут однажды, еще в молодости, девушку провожать, так он, говорил, чуть ума не лишился. На обратном пути на него четверо жиганов в мертвецких саванах напали. Еле убежал. А отец был человек не трусоватый, на войне был, и на германской и на этой, на гражданской.
- Егоров, где ты? Иди сюда, - позвал Жур.
Жур сидит недалеко от шофера. И Зайцев тут же.
- Чего ты там уединился? - говорит Жур. - Садись с нами. В компании-то веселее.
Егоров садится рядом с Журом, но особенного веселья не испытывает.
Автобус теперь продвигается медленно.
На ходу из автобуса выпрыгнули еще двое. И еще один.
Этот один был Воробейчик. Егоров узнал его в темноте.
В автобусе остались только Жур, Зайцев и Егоров. Егоров думал, что Жур будет что-то объяснять, расскажет, как надо вести себя в случае чего. Но Жур молча курил. И когда цигарка из газетной бумаги вспыхивала при затяжке, было видно лицо Жура, как показалось Егорову, печальное.
Наконец автобус остановился.
- Пошли, - сказал Жур и первый выпрыгнул на прихваченную морозом звонкую землю. За ним выпрыгнул Зайцев, потом, чуть помедлив, Егоров.
На улице стало как будто светлее, даже намного светлее.
Это из развалин тучи вышла луна.
Нет, кладбище они еще не проехали. Вот оно - белые столбы забора, чугунная ограда и церковь. Это они заехали с другой стороны кладбища. Оно большое, Егоров не думал, что оно такое большое.
Снег смешался с грязью и так застыл. Ноги в башмаках скользят. Надо было бы надеть валенки. У Егорова есть валенки. Хорошо, что он не продал их тогда, летом, в Дударях. А Жур правильно еще с вечера говорил, что к ночи будет мороз, хотя вечером было слякотно, шел снег.
Жур идет подле кладбищенского забора, поднимается в горку. У него тоже скользят ноги, но он идет уверенно.
- Ну, ребята, - говорит он, - тут глядите в оба!
Зайцев как-то странно горбится и озирается.
Жур вдруг смеется.
- Ты что думаешь, ты похож на Пинкертона? Ты сейчас на собаку-ищейку похож. А человек должен всегда походить только на человека...
Легко сказать - походить на человека. А на человека походить, может, труднее всего.
По скользким комкам мерзлой грязи они переходят улицу. Идут по переулку, мимо длинных сараев, мимо ветхих домиков, вдоль заборов, сплетенных из обрезков кровельного железа, березовых прутьев и еловых жердей. Здесь официально обитают ломовые и грузовые извозчики, печники, скорняки, сапожники, скобяных дел мастера, и мало ли еще кто здесь обитает неофициально.
Кладбище теперь позади, но его хорошо видно с горки - кресты, склепы. Выше всех склеп купцов Трубицыных.
Жур стоит на горке, подносит к глазам левую руку, смотрит на часы. Потом долго и молча оглядывает кладбище.
И стажеры молчат. Так, наверно, и надо вести себя перед важной операцией.
Жур, может быть, еще раз обдумывает, как ее лучше проводить. Но Жур вдруг говорит:
- Ох, как я покойников сильно боялся! Долго боялся. Бабушка у меня была такая болтливая! Все мне, маленькому, про покойников разные страсти рассказывала. Вот я и боялся. Даже ночью другой раз не мог уснуть. Все мне что-то такое мерещилось...
- А потом? - спрашивает Зайцев.
- А потом, уж не знаю, как-то притерпелся, - пожимает могучими плечами Жур. И улыбается. - Все еще может быть. Может, и сейчас еще испугаюсь...
Зайцев тоже улыбается.
- Ну уж, сейчас?
- А что вы думаете? - серьезно говорит Жур. - Может найти всякое затмение...
А Егоров молчит. И в этот момент огромный, сильный Жур становится ему как бы ближайшим родственником. Вот с кем Егоров хотел бы когда-нибудь поговорить по душам!
- Укрепляйте, ребята, нервную систему, - вдруг советует Жур. - Вас еще и на войну пригласят. И не один раз. Много еще будет всякого. Молодой человек, я считаю, должен укреплять свою нервную систему...
А как ее укреплять, не сказал. Пошел дальше.
И стажеры пошли за ним.
12
Останавливаются они у двухэтажного, избитого дождями, и ветрами, и самим временем дома. Внизу лавка, наверху жилье.
Жур поднимается по шаткой лестнице, по узким обледеневшим ступенькам и опять оглядывает местность.
Тихо здесь, мертвенно-тихо, словно и сюда распространилась территория кладбища. Впрочем, кладбище видно и отсюда. Только теперь его видно уже смутно.
Вслед за Журом по лестнице поднимается, держась за поручни, Зайцев. И уж потом, когда Жур стучит в дверь, на лестницу вступает Егоров.
Дверь открывается, обдавая посетителей душным теплом.
- Высоко живете, - говорит Жур женщине, стоящей на пороге в одной рубашке и в цыганской шали, накинутой на голые плечи.
- Выше-то лучше. К богу ближе, - насмешливо откликается женщина, нисколько, видимо, не удивляясь столь поздним посетителям.
- Вам-то хорошо. Гостям худо. Хоть бы вы обкололи ступеньки ото льда, показывает на лестницу Жур и продолжает оглядывать местность. Подниматься трудно...
- Зато спускаться легко, - уже смеется женщина, и на смуглом лице вспыхивают белые зубы. - Если отсюда кого пихнешь, он вниз пойдет без задержки. Не затруднится...
- И часто спихиваете?
- Бывает... Ой, да вы меня простудите! Я с постели...
Они входят, как в предбанник, в крошечный коридор. Жур включает карманный фонарик.
- Жарко топите.
- Нельзя не топить - жильцы, - вздыхает освещенный фонариком старик, похожий на святого угодника Николая Мирликийского, спасителя на водах. Дунька, лампу...
- Ожерельев? - вглядывается в старика Жур. - Тебя что-то давно не видать было...
- А вы будто не знаете, где я был. По вашей милости все было сделано. Но вот отпустили. Не находят за мной особой вины. Не находят. Сколько ни искали...
- Ох, так это вы, гражданин начальничек, а я думала - Яшка, - смотрит при лампе на Жура молодая женщина, почти девочка, которую старик назвал Дунькой. - А говорили, что вас вроде того что убили. Значит, вранье...
- Значит, вранье, - подтверждает Жур. - А ты, значит, по-прежнему здесь живешь?
- А где же? Раньше у дедушки Ожерельева жили и теперь живем. И так, наверно, будет до скончания века. Не выбраться, видно, нам отсюдова...
Дедушка Ожерельев сел к столу, постучал ногтем по табакерке, открыл, взял щепотку, набил обе ноздри, помотал головой.