Было это в девятом часу утра. До вечера, до шести часов вечера, было еще далеко. И Бурденко быстро вытеснил из памяти весь этот разговор, тем более что ему предстояло прослушать и записать две лекции.
До глубокой старости он сохранил благодатную способность, - углубляясь в какое-нибудь занятие, отдаваться ему всем существом, мгновенно вытесняя из памяти все, что было "перед этим" и что должно быть "после этого".
После лекций он зашел в студенческую столовую - не обедать, а съесть только порцию гречневой каши, которая почему-то называлась солдатской. В меню он увидел свой любимый гороховый суп и, главное, услышал его удивительный запах. Решил взять две порции, чтобы не брать второе.
Все места за столами были в этот час заняты. Поэтому Бурденко ел стоя, поместив две тарелки рядом на высоком подоконнике.
Около него толпились студенты. И этот черненький, как жук, Слушкевич подошел сюда:
- Что это вы едите, коллега, так увлеченно?
- Горох. Очень рекомендую.
- О, эта еда не для меня, - заглянул в тарелку Слушкевич. И поморщился. - Неужели этот жирок вам, коллега, ничего не напоминает?
- Ничего, - сказал Бурденко, но вторую тарелку уже не стал есть. Не смог. Вышел из столовой, и тут же, у крыльца в садике, его потрясла такая рвота, какую не запамятовать во всю жизнь.
Он еле добрался до общежития.
Ослабевший, лег "у себя за печкой" и думал все время одно и то же для собственного успокоения: "Хорошо бы как-нибудь подловить где-нибудь этого жука Слушкевича и набить ему морду. И второму, курчавенькому, который смеялся, тоже бы надо как следует дать. Они еще не знают, с кем связались". Потом, уже совсем ослабевший, уснул.
Проснулся он как будто от толчка. За окном уже было темно, и от окна сильно дуло. Должно быть, накипал мороз.
За общим столом играли в карты.
- Не скажете, который час, коллеги? - спросил Бурденко, высунувшись из-за печки.
- Без двадцати шесть.
А что же должно быть в шесть?
Ах, надо было пойти к этому Николаю Гавриловичу.
Вдруг страшная дрожь, как озноб, охватила все тело, даже застучали зубы. А может быть, не ходить сегодня? Что я, подрядился разве? Что я, клятву дал? Просто поговорили. А кто сказал, что в шесть часов? Это он сказал. А что я сказал? Нет, надо пойти. А то опять подумают, что я чего-то боюсь. А я действительно боюсь. И весь университет будет знать, что я боюсь. Нет, неудобно. Надо пойти.
Надел башмаки, полушубок. Когда он вышел из-за печки, за общим столом не только играли в карты, но и пили чай. В центре стола стоял огромный медный самовар с медалями.
- Коллега, садитесь с нами чай пить.
Никогда, кажется, Бурденко так не хотелось выпить чаю, как в тот вечер. Никогда он не испытывал такого желания согреться чаем, как тогда. И в самом деле, почему бы ему было не остаться, не посидеть с товарищами? Уж если была необходимость пойти в мертвецкую, так лучше всего днем или утром, а уж никак не вечером.
- Нет, спасибо, - сказал Бурденко, с сожалением поглядев на самовар. Спешу, запаздываю.
- Ну, конечно, если она ждет, чай ее не заменит, - пошутил кто-то. И сделалось на мгновение даже весело от того, что товарищи думают, будто он спешит на свидание.
На улице было уже совсем холодно. Высоко в небе висела луна. Улицу переметала поземка. Бурденко постоял с полминуты в подъезде общежития, точно раздумывая, в какую сторону направиться. И побежал налево в сторону анатомического корпуса. Побежал, потому что мало оставалось времени до шести и стыли ноги на холодном тротуаре. Хорошо бы ему купить валенки или, в крайнем случае, галоши. Ни за что не перезимует он по такой погоде в летних башмачишках. И как скользко...
На заднем дворе анатомического корпуса он остановился и отыскал в полутьме ту узкую, необшитую, как другие, войлоком и брезентом дверь. Взялся за ручку, дернул. Дверь, однако, нисколько не подалась. Дернул еще раз. И еще. Что она, заколочена или заперта изнутри? Или, может быть, это не та дверь? Нет, та. Взялся двумя руками со смутной надеждой, что она не откроется, но дернул на этот раз изо всех сил. Дверь, забухшая на раннем морозе, наконец распахнулась и фыркнула тяжким, вонючим теплом.
САМОЛЮБИЕ
...Бурденко побывает потом - годы спустя - на войне, даже на нескольких войнах, услышит мистически страшную канонаду, увидит множество смертей, горы трупов. Его самого потом ранят, контузят, оглушат. Но он, наверно, никогда уже не испытает большего страха, чем в тот зимний, холодный вечер в Томске, на широкой верхней ступеньке, ведущей в глубокий подвал.
"В какое бы помещение ты ни входил, прежде всего надо немедленно снять шапку". Это было внушено еще в раннем детстве. "Потом ты должен поискать глазами икону и перекреститься". Креститься Бурденко уже перестал. А шапку снял тотчас же, как переступил порог. И тотчас же тяжелая капля скатилась с потолка ему на голову и, холодная, склизкая, поползла за шиворот, как гусеница, сообщая всему телу неукротимую дрожь.
Дрожащий, он спустился на четыре ступеньки вниз и остановился на продолговатой каменной площадке, стараясь, как говорится, взять себя в руки. Но дрожь отчего-то усиливалась, и даже вдруг застучали зубы.
А в самом низу подвала, как в тумане, горели огни и слышались голоса. Бурденко явственно расслышал раздраженный голос Николая Гавриловича:
- Ничего не знаю, ничего не знаю. Я такой же, как вы, человек... Такой же, как все...
"Что он, с покойниками там разговаривает? Глупость какая".
Бурденко стоял на площадке, не в силах двинуться дальше и боясь почему-то смотреть по сторонам, где направо и налево белело что-то, внушавшее особый ужас.
- А я считаю, что, если человек пришел работать, он должен работать. И ни на кого не ссылаться...
Это продолжал говорить Николай Гаврилович. И от этого голоса Бурденко становилось легче. Он стал спускаться все ниже, зачем-то про себя считая ступеньки. И от этого счета ему тоже становилось лучше. Он насчитал еще восемь ступенек и, перешагнув через какие-то трубы и шланги, вошел в большое помещение, заставленное белыми длинными ваннами, чанами и еще чем-то, что не сразу удалось рассмотреть в неярком освещении.
- Голубчик вы мой, как я рад! - пошел к нему навстречу из полумрака Николай Гаврилович в темном халате и кожаном фартуке, как мгновение спустя рассмотрел Бурденко. - Боже мой, как вы вовремя! И как вы выручили нас! А я не ожидал. Честное слово - не ожидал...
Бурденко следовало бы тоже что-то ласковое сказать. Или хотя бы вежливое. Например: "Добрый вечер". Но он не мог разжать рот. Бывает же такое. Дрожь чуть утихла. А рот замкнулся, как навсегда.
- Просто бог нам вас сейчас послал. Подумайте, Исидор не явился. Загулял. С ним случается такое. Иван сломал ногу. Сергей Семеныч уехал до субботы в деревню: жена родила. Послал за Костюковым, он в инфлюэнце. Остались мы вот втроем. А нам надо приготовить сегодня два пищевода и еще кое-что самое, между прочим, трудное, для профессора Роговича. Становитесь, голубчик, вот сюда. Я вам сейчас покажу. Попробуйте надеть вот эти перчатки. Надеюсь, у вас руки в хорошем состоянии! Одним словом ни царапин, ни порезов? Ничего такого? Ну, тогда хорошо. А то, ведь знаете, нужна осторожность. Дело имеем с трупом. Да что я говорю. Примерьте, пожалуйста, сперва халат. И обувь надо сменить. Вот это наденьте.
Бурденко все еще не мог разомкнуть зубы. А Николай Гаврилович все говорил и говорил, задавал вопросы и сам отвечал на них, уже не глядя на Бурденко, но подавая ему черные гуттаперчевые перчатки и халат и показывая место, где Бурденко, видимо, должен работать.
- Тимофеич, ты будешь помогать господину студенту. Хотя к чему такая официальность. Я помню, вы мой тезка - Николай. Не запомнил ваше отчество...
- Нилович, - наконец-то разжал зубы Бурденко. И, странное дело, открыв рот, он перестал испытывать внутреннюю дрожь и скованность, а почувствовал только сильную усталость, как после долгого напряжения. И еще его беспокоила как будто все усиливавшаяся вонь.
- Вы курите, Николай Нилович? Не курите? Нет? Некоторые считают, что в таких случаях лучше всего в таком месте курить. Но я тоже не курю и работаю здесь почти что с основания. Вот, пожалуйста - пищевод. Его надо освободить. Тимофеич, покажи Николаю Ниловичу, как мы это делаем. Он потом сможет сам... А у меня - голова. Профессор всегда демонстрирует пищевод вместе с головой. И я ему всегда приготовляю. Вы уже проходили внутренние органы? Нет? Ну тогда, надеюсь, вам будет очень интересно увидеть все несовершенства наших органов. Некоторые даже очень крупные ученые полагают, что нет ничего идеальнее созданного природой. А мы видим здесь, что природа натворила бог знает что. Вот, пожалуйста, - слепая кишка, и на ней висит ни для чего не пригодный придаток. Он есть и у вас и у меня. И у Тимофеича.
- У меня нету, - сказал Тимофеич.
- Откуда же ты знаешь?
- Вырезал мне его Ваксман. Я же чуть не умер тогда. Вот належался бы я тут, как эти, - кивнул Тимофеич в сторону трупов, размещенных на двух мраморных, составленных вместе столах. - И какой-нибудь другой Тимофеич отрубал бы на мне, как вот я сейчас, какую-нибудь часть.
Бурденко невольно взглянул в ту сторону, куда кивнул Тимофеич. И еще дальше взглянул.
Ад с кипящими котлами и шипящими сковородами, на которых, как известно, поджаривают грешников, ад, знакомый Бурденко с детства по лубочным картинам "Страшного суда", выглядел бы в натуральном виде едва ли намного страшнее того, что можно было увидеть здесь.
На цементном полу лежали в разных позах обнаженные покойники и покойницы с оскаленными зубами, с выпученными глазами и распоротыми внутренностями. И в ваннах, залитых чем-то желтым, тоже лежали покойники. А один застыл в сидячей позе на столе - мужчина, но с длинными волосами, как у священника. Интересно, кто он такой.
- Это ассистент Зверев сегодня его тут посадил. Хотел с ним заниматься. Да вот, видишь, не пришел, уехал, - стал закуривать Тимофеич.
- А я-то знал этого волосатика, - кивнул он на мертвеца. - Это певчий из церковного хора. Федор Федорович.
- Ну, не будем отвлекаться. А то мы сегодня не успеем, - сказал Николай Гаврилович. - Тимофеич, освобождайте вдвоем пищевод - вот этот в первую очередь. Николай Нилович, вам, надеюсь, понятна задача?
...Какими смешными и нелепыми показались Бурденко уже неделю спустя его прежние страхи и огорчения и тот легкий обморок, случившийся с ним в анатомическом театре! Это было все, как говорится, семечки по сравнению с тем, что он узрел и почувствовал после того, как решился дернуть со всей силой ту забухшую на морозе узкую дверь и вступить с черного хода в этот скорбный мир, в это истинно сумрачное подземелье, где конец человеческого существования чуть приоткрывает пытливому глазу хотя бы некоторые из наиболее сокровенных тайн.
- Нет, меня эти, как вы выражаетесь, тайны сперва не сильно увлекали, говорил Бурденко десятилетия спустя. - Сперва было только отвращение и неизъяснимый, суеверный страх, который сковывает...
- Но все-таки что-то же заставило вас тогда преодолеть и страх и отвращение и не только дернуть изо всех сил ту забухшую на морозе дверь, не только переступить порог и войти, но и не убежать, остаться? Что же вас все-таки заставило?
- Не знаю, как это лучше, выражаясь по-модному, сформулировать, улыбнулся Бурденко. - Думаю, однако, что решающей силой в преодолении всего было обыкновенное самолюбие. Говорят, что я по-хохлацки упрям. Не знаю уж, по-хохлацки или по-кацапски, но упрямство, должно быть, не последнее из моих качеств. Уж если я взялся за гуж, то вовсе не для того, чтобы доказать, что не дюж. И доказать не кому-нибудь, а прежде всего самому себе. Доказать, что я если не лучше, то, во всяком случае, не хуже всех. Это было очень важно для меня в то время, потому что большинство моих коллег, казалось, не испытывало никакого особого отвращения, никакого страха в процессе препарирования трупов. А у меня была почти патологическая боязнь. Может быть, оттого, что я учился в духовной семинарии. Как раз в Томске мне попалась удивительная книга, с которой я потом не расставался много лет. Это "Воспитание воли" Жюля Пэйо. В этой книге, мне казалось, были описаны все пороки слабоволия, которые я находил у себя. И я считал, что они мне достались по наследству от моего отца. Мне надо было во что бы то ни стало избавляться от них. Я все время старался укрепить свою волю. Поэтому с юных лет и на протяжении всей моей жизни я привык в критические моменты как бы подстегивать себя, чтобы не превратиться в этакого хлюпика, которых я жалел, но в то же время и ненавидел...
- ...Благодарю вас, Николай Нилович, - пожал Бурденко руку почти что утром, в пятом часу утра, Николай Гаврилович. - Вы нас очень сильно выручили, Николай Нилович...
Вот когда и где Бурденко стали называть по имени и отчеству. Впрочем, санитары из мертвецкой закрепили за ним только отчество. И отсюда, из подвала мертвецкой, это простецкое и уважительное "Нилыч" поднялось в аудитории и общежитие университета. "Нилычем" называли его не только многие студенты, но позднее и некоторые профессора, когда Бурденко стал помощником прозектора. Но это было много позднее. А пока он работал препаратором - чаще все в том же подвале.
- Даже не всякий старый солдат соглашается пойти на наше дело, говорил Николай Гаврилович. - Люди почему-то боятся мертвых, когда надобно бы бояться живых. Ни за какие деньги иные не соглашаются.
Деньги, необходимость добывать их, поиски заработка уже не волновали Бурденко с прежней силой. Два месяца бессонных ночей и упорной работы привели к тому, что все экзамены он сдал на пятерки и обеспечил себе годовую стипендию в 500 (пятьсот!) рублей. Это были для него огромные деньги! Во всяком случае, можно было больше не бегать в разные концы города - в дождь и мороз - к ученикам. Можно было и не "сшибать рубли с покойников", как это называли студенты, не копаться - "без крайней надобности" - в покойницких внутренностях. Можно было жить с большей беспечностью. Но именно тут началось увлечение.
Анатомия и физиология, химия и физика, гистология и особенно практические занятия по анатомии приоткрыли для Бурденко столь пленительные горизонты, что он "некоторое и довольно продолжительное время, по его словам, жил как в сказке".
- Боже мой, я же мог умереть и не узнать всего, что я здесь узнаю, говорил он, плененный все новыми и новыми знаниями о человеке, о его строении и жизнедеятельности, о составных частях его организма и наконец о самом себе.
Теперь он получал особое удовольствие оттого, что каждый живой человек, встреченный им, каждый его знакомый как бы просвечивался насквозь перед ним, со всеми суставами и костями, мускулами и нервами. И каждое движение людей, каждое сокращение их мускулов можно было обозначить по-латыни.
- И вы перестали испытывать в мертвецкой это ваше первоначальное отвращение и ваш, как вы говорили, суеверный страх?
- Нет, это все не так просто, - сказал профессор Бурденко. - Что-то близкое к суеверному страху я, откровенно говоря, - только вы это не передавайте никому, - улыбнулся он, - испытываю порою и сейчас, особенно когда я подхожу к человеку, который умер после моей операции. Ведь, чего греха таить, бывает и такое. Но мы уже произнесли с вами слово "увлеченность". Желание узнать, понять, рассмотреть в человеческом организме какое-то явление, иными словами, жгучий интерес к человеку был так велик, что мне казалось теперь все это сильнее всяких страхов.
...Есть воспитатели и руководители, которые не устают постоянно напоминать о пафосе дистанции-де очень необходимой и благодетельной, установляемой-де естественно между ними и теми, кого они призваны воспитывать и кем поставлены руководить. Иначе-де утратится, слиняет, сойдет на нет авторитетность воспитателей и руководителей в глазах воспитуемых и руководимых.
Дух товарищества, атмосфера непринужденности и даже дружбы, установившаяся между студентами и профессорами в те далекие годы девятнадцатого столетия в Томском университете, привычное и довольно близкое общение их не только не снижали авторитет воспитателей, но скорее способствовали его укреплению. Ибо студенты при свободном посещении лекций имели возможность самим фактом посещения выразить свои симпатии и уважение или, напротив, неприязнь к тем или иным профессорам, содействуя этим неизбежному отбору талантливых, знающих, влюбленных в свое дело преподавателей от людей, чьи высокие звания скрывали только бездушие и бесплодность, карьеризм и бездарность.
- Не всегда и, к сожалению, не часто любовь воспитуемых к воспитателям учитывается в качестве одного из главных измерителей эффекта воспитания, говорил Бурденко. И еще говорил: - Мне очень повезло, что в Томске моими преподавателями и, прямо скажу, воспитателями были такие люди, как Рогович и Салищев. Конечно, я благодарен и некоторым другим, давшим мне уже с первого курса громадную, я считаю, общеобразовательную зарядку, которая в совокупности с тем, что я получил в духовной семинарии, как бы расширяла мои горизонты. По-моему, в нынешнее время студенты узко специализированных медицинских институтов во многом проигрывают в общем образовании по сравнению с нами, изучавшими медицину именно в университете, где нас, так сказать, ни в малейшей степени не изолировали от других наук, в том числе гуманитарных. Все-таки любому врачу, пусть даже зубному, надо еще много знать, помимо его специальности. И больше того, в своей сугубо специальной области врач так же, наверно, как инженер, становится сильнее, если ему доступно проникновение в такие, например, области, как литература, живопись, история и философия. Да и многие другие. Рогович и Салищев первые профессора-хирурги, чьи лекции я слушал и чьи операции потом произвели на меня сильнейшее впечатление, отличались, на мой взгляд, необыкновенно широким образованием. Одна фраза, произнесенная, например, профессором Салищевым в беглом разговоре в коридоре университета, бывало, заставляла меня долго думать. И, наверно, не только меня. Вам покажется, может быть, смешным, но я часто в ту пору видел Салищева во сне и вел с ним пугавший меня разговор. "Вы в самом деле хотите стать врачом? - сурово спрашивал он меня во сне, насупив брови. - Каким врачом? Терапевтом? Ах, даже хирургом? Ну-ка, мы сейчас выясним, можете ли вы им стать!" И я просыпался буквально в холодном поту, так и не выяснив, могу ли я стать врачом. А надо было стать. Во что бы то ни стало. Из самолюбия, улыбнулся Бурденко.
ДЕВУШКА В СИНЕЙ ШУБКЕ
- ...Некоторые люди - правда, очень немногие, уже с самых нежных лет входят в этот мир, как в собственный дом. И действуют в нем всю жизнь соответственно - с уверенностью и самостоятельностью хозяев. Их не особенно затрудняет выбор профессии, выбор специальности. Будто профессия уже заранее назначена им. Другие же как бы робеют всю жизнь до самой... до самой смерти, выжидая, когда им кто-то укажет то или иное место, то или иное дело. И есть еще люди, которым необыкновенно и порой даже несправедливо везет...
- Интересно. Николай Нилович, к какой категории вы относите самого себя?
- А вы как думаете? - блеснул очками профессор Бурденко, надевая в передней коричневый, модный в тридцатых годах, прорезиненный макинтош.
- Я думаю, вы относитесь к тем, кто действует как хозяин и кому в то же время сильно везет.
- Нет, - решительно замотал головой профессор. - Хотя... - Он подумал мгновение. И, надевая кепку, мельком взглянул в зеркало. - Хотя нельзя сказать, что мне не везло или не везет. В выборе профессии мне, пожалуй, повезло. И даже - как бы сказать - не только в самой профессии. Большой удачей было уже в ранней молодости узнать, увидеть, найти человека не то чтобы для полного подражания или тем более для копирования, но как бы для толчка в определенном направлении. Такими людьми для меня на всю жизнь оказались Николай Иванович Пирогов, о подвиге жизни которого я впервые услышал - и как-то по-особенному - от нашего профессора Салищева. И сам Эраст Гаврилович Салищев - человек редкой смелости, редкого энтузиазма и мужества в своем деле. И редкого благородства в жизненном поведении. Правда, я не так уж много общался с Салищевым. (Этот замечательный человек очень рано умер.) Я не могу сказать, что он передал мне что-то очень значительное из своих изумительных приемов. Да это, вероятно, и нельзя передать. Ведь нельзя кого-либо научить созданию таких, например, вещей, как "Для берегов отчизны дальней". Но можно хотя бы примером своей жизни, примером жизни других удивительных людей возбудить в молодом человеке энергию, которая и в старости будет подымать его с кровати в семь утра довольно бодрым и, пожалуй, веселым даже...
- Как это прекрасно, - сказал я, - что, кажется, Сен-Симон в юности приказывал своему слуге будить его по утрам словами: "Вставайте, граф, вас ждут великие дела".
- Вот это, пожалуй, и есть наибольшее удовольствие, - точно обрадовался профессор, - каждый день просыпаться с таким ощущением, что тебя ждут пусть не великие, но непременно такие дела, которые тебе интересны и которым, что очень важно, интересен ты. Выбор в юности на всю жизнь именно таких дел есть величайшая, по-моему, удача...
Говоря это, профессор Бурденко уже спускался по лестнице из своей квартиры в Долгом переулке, который еще не назывался улицей академика Бурденко. Было раннее московское утро начала осени.
- Вы можете не стесняясь задавать мне любые вопросы, - сказал профессор. - И я охотно буду отвечать на них, если, конечно, они окажутся в пределах моей осведомленности. Тем более у нас есть время. Мы пройдем до клиники, надеюсь, пешком. Это не так далеко для здоровых ног. Только вам будет немного неудобно. Вы ведь, наверно, хотели бы все это записывать?
- Нет, зачем же все, - сказал я. - У меня хорошая память. Я потом выберу, что мне захочется записать. Пожалуй, и вам будет не очень удобно, если я все время буду за вами записывать. Мало ли что мне захочется спросить...
- Спрашивайте. Спрашивайте, что хотите. У меня секретов нет. Все, что я знаю, могут знать все. Больше того, я считаю, что человек должен освобождаться от своих секретов, рассекречивать себя, чтобы быть здоровым. Конечно, если он не находится на особой какой-то сугубо секретной службе, - улыбнулся профессор.
И тут я решился после многих вопросов, как будто непосредственно связанных с его профессией, задать еще такой:
- А женщины вас интересовали?
Мне было уже хорошо под тридцать, а Бурденко - чуть за шестьдесят, когда я задал ему этот вопрос. И сам тотчас же содрогнулся от собственной бестактности.
Знаменитый профессор мог ведь рассердиться, мог даже, не очень выбирая выражения, обругать меня, что обычно не сильно затрудняло его. Но он только остановился и приложил ладонь к уху. Потом я заметил, что он делал так часто. И когда хотел получше расслышать, потому что был уже серьезно глуховат. И когда хотел обдумать ответ. И когда, наконец, хотел со свойственным ему лукавством смутить собеседника:
- Я, как вы понимаете, Николай Нилович, спрашиваю не из праздного любопытства. Мне просто интересно, как...
- А это уж не важно, для чего вы спрашиваете. Важнее другое: почему вы спрашиваете в прошедшем времени?.. "Интересовали". Вы что, уверены-убеждены, что женщины уже не интересуют, не должны интересовать меня?
- Я хотел, видите ли...
- Вижу, вижу. Все еще хорошо вижу, - поправил он очки и осмотрел меня очень внимательно. - Молоды вы еще, милостивый государь. Вот поживете с мое, тогда вспомните наш сегодняшний разговор. И только тогда вам, может быть, станет понятно, когда в дубах и ясенях прекращается сокодвижение.
Профессор заметно посуровел, насупился. И даже зачем-то слегка надвинул кепку на глаза, будто защищаясь от солнца, которого не было.
Мы переходили Плющиху.
Дворник поливал из шланга еще в те времена булыжную мостовую. Увидев профессора, он придержал пальцем шипящую струю и приподнял картуз:
- Доброго здоровьица!
- Привет, - проворчал профессор.
- Пошли? - то ли спросил, то ли констатировал дворник.
- Пошел, - слегка вздохнув, ответил профессор, как отвечал, должно быть, каждое утро в том смысле, что дело, мол, сам понимаешь, такое, нельзя не идти.
И дворник, надев картуз, согласно кивнул вслед профессору, что, мол, все ясно-понятно: ваши дела особые, никто, кроме вас, их не потянет.
В это утро дворник, подумалось мне, вот так же или примерно так поприветствует еще с десяток знакомых ему значительных людей. Поприветствует с меньшей или большей почтительностью. И присоединит к приветствию большую или меньшую долю еле уловимой фамильярности. Но только в приветствие вот этому профессору он вкладывает, как мне показалось, рядом с почтительностью и еще что-то.
- Оперировал его. В прошлом году. И вон видите - живой. Ходит.
Это сказал профессор, оглянувшись на дворника, когда мы перешли уже на ту сторону Плющихи.
- Трудный был случай. Чрезвычайно.
И профессор еще раз оглянулся.
- А сегодня, Николай Нилович, вы тоже будете делать операции?
- Почему же?
- Ну, я хотел сказать в том смысле, что и сегодня вы, как всегда...
- А как же, разумеется, - вроде подобрел профессор. И будто порывшись в памяти, добавил: - Во второй половине дня сегодня будет серьезный случай...
- Ну теперь-то уж вы, наверное, не испытываете особой тревоги перед операцией? Не волнуетесь?
- То есть как это не волнуюсь? Что я - деревянный? - опять нахмурился профессор. - Конечно, волнуюсь. Как студент. И волнуюсь и готовлюсь к каждой операции. Не волнуются, пожалуй, только идиоты. Другой разговор, что волноваться во время операции нельзя. Этого и закон не разрешает, снова улыбнулся Бурденко.
И, помолчав немного, стал рассказывать, как впервые студентом увидел операцию, как все в нем мгновенно перекипело при виде потоков крови, как сперва просто панически испугался, потом взял себя в руки, а в следующее мгновение уже "во все глаза" наблюдал за действиями хирурга и восхищался его, казалось, сердитым спокойствием.
Операцию делал несравненный Эраст Гаврилович Салищев, которого не очень-то многих хваливший Бурденко буквально с благоговением вспоминал до конца дней своих. Салищев первый в России произвел необычайно смелые и необыкновенно искусные операции - удалил половину таза вместе с бедром, затем - плечевой пояс с верхней конечностью.
Переживший тяжкие визиты в мертвецкую, студент Бурденко именно под влиянием профессора Салищева твердо решил в конце концов стать хирургом. Вот это настоящее, интересное, очень интересное дело, хотя, конечно, оно потребует не только значительного образования, не только огромного труда, но и отказа от многого и постоянного упорного преодоления чего-то, может быть, не всегда преодолимого.
- Но ведь жизнь - это и есть постоянное преодоление, правда? - будто спросил меня профессор Бурденко. И, не нуждаясь в моем подтверждении, продолжал рассказывать, как потом, уже решив стать хирургом, он вдруг утратил интерес к биографии покойников. Даже не то чтобы к биографии биография человека всегда интересна, - а к некоторым ее подробностям.
Еще недавно студент Бурденко, работая в мертвецкой, часто задумывался, кому принадлежала, например, вот эта женская рука с медным витым браслетом на запястье или откуда вот этот мужской труп, весь исколотый фиолетовыми надписями вроде: "Счастья нет на земле", "Работа любит дураков", "Имей всегда на опохмелку".
Трупов одно время было очень много в томских моргах. Их тогда и не очень усердно регистрировали. Потом, например, в Юрьевском университете Бурденко пришлось даже платить за пользование трупами. А в Томске их довольно часто привозили в морг отовсюду - особенно зимой. Это были замерзшие на дорогах безродные пьяницы, или беглые каторжане, или мелкие, никому не известные торгаши, кем-то убитые близ деревень, выставленные полицией для опознания и неопознанные. Да мало ли...
Студент Бурденко, бывало, подробно расспрашивал тех, кто доставлял в морг трупы: где они вот этого взяли, а этот вот откуда? Даже удивлял своими вопросами деловых людей, ничему не удивлявшихся: "Ну умер, да и умер, просто, как обыкновенно, замерз под мостом. Через Ушайку. Утречком глядим, а он - тама. Под мостом. Ну, конечно, заметно был выпивши: запах сивушный и всякое такое. Городовой говорит: - Везите вы его покудова в ниверситет. Если кто из родных хватится, скажем. Тем более ни вида на жительство, ни пачпорта при нем не имеется. Пущай в таком случае послужит для науки... В другой раз не будет, где попало выпивать".
Студента, бывшего семинариста, некогда готовившегося в священники, такое отношение к покойникам иной раз возмущало. К тому же не однажды бывали случаи, когда родные являлись в университетский морг уже после того, как их покойный родственник "послужил науке" и когда от него - ну буквально ничего не осталось.
Бурденко долгое время было интересно, кому же принадлежали, например, вот это предплечье или вот эта кисть руки.
И вдруг этот интерес почти исчез, вытесненный, впрочем, другим интересом - более жгучим, иначе говоря, профессиональным.
...В женской гимназии недалеко от морга с вечера играл духовой оркестр Добровольного общества пожарников. Играл очень громко, раскатисто.
В женской гимназии шел веселый благотворительный бал не без участия студентов университета.
В музее с помощью особых увеличительных стекол в этот же момент показывали "Натуральные виды Венеции", и знакомый студент, заболевший ангиной, даром отдавал Бурденко свой билет в музей.
Бурденко был приглашен, кроме того, - какая честь для студента! - на пирог к профессору Пирусскому. И ведь не часто студенту выпадает удовольствие есть домашние пироги. Особенно хороши были в Сибири пироги с нельмой.
И, как нарочно, в этот же день, в этот, точнее, вечер, давала свою последнюю гастроль в Томске певица Эльза Старк, о которой так много говорили, но в прошлый раз Бурденко никак не мог попасть на ее концерт, а сегодня ему предложили опять же даром - контрамарку.