Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Через кладбище

ModernLib.Net / Отечественная проза / Нилин Павел / Через кладбище - Чтение (стр. 6)
Автор: Нилин Павел
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Дело идет к концу. Полный порядок, Миша. Теперь надо забрать этот готовый тол. Вынести отсюда. И шито-крыто. Чтобы никаких следов не было. Натопили - будь здоров! Я даже сам не думал, что столько натопим. Вынеси его сюда за сторожку, по левую сторону. Феликс с Евой увезут.
      Михась вытащил из-под верстака длинный решетчатый, все еще пахнущий яблоками ящик и стал укладывать в него желтоватые и коричневатые плитки застывшего тола. Он прикасался к ним почти с нежностью, радуясь, что вот наготовили они этой бесценной сейчас продукции, которую так ждут в отряде, наготовили больше, чем ожидали.
      - Ну теперь все дело за транспортом, - говорил Василий Егорович, стоя в яме и облокотившись на доски пола. - Значит, Сазона Ивановича хочешь привлечь? Ну, этот все сделает, куда хочешь доставит. Молодец! Мы с ним в гражданскую на одном корабле служили. Вояка. Стратег! Трепач. Но в то же время - умница. И никого не боится. У меня тут прошлой зимой один окруженец гостил, проще сказать - укрывался. Один окруженец, капитан. Надо было ему немецкие документы выправить, чтобы он мог действовать. Ну кого попросить помочь? Попросил я Сазона. У меня от него секретов нет. Пришел он, принес бутылку самогонки. Без этого он не может. И завел разговор с капитаном не о документах, а о всей нашей стратегии. И такое наговорил, что я думал, капитан его убьет. Капитан Сазона за врага народа принял. А потом Сазон же в один день выправил капитану все документы и даже свою собственную одежду и башмаки принес. "Воюй, говорит, счастливо, чтобы обязательно была наша полная победа". Капитан так расчувствовался, что чуть не заплакал. Говорит: "Я тебя, Сазон Иванович, за твою доброту вовек жизни не забуду". А Сазон смеется: "Нет, говорит, ты меня уж, пожалуйста, я тебя прошу, забудь. А то вспомнишь после войны, после победы, доложишь по начальству, что я тут тебе говорил, и сидеть мне тогда до скончания века. Нет, уж ты лучше забудь меня". Вот он такой, Сазон...
      Этот рассказ удивил Михася. Хотелось расспросить, что же такое говорил Сазон Иванович капитану и почему потом просил забыть его?
      "Не стану тебе головушку забивать", - вспомнил Михась слова Сазона Ивановича. Но он все-таки, должно быть, забил ему головушку. И сейчас Михась хотел о многом расспросить Василия Егоровича. Но расспрашивать было вот в эту минуту неудобно.
      Василий Егорович опять присел к котлу и уже не смеялся - был сосредоточенный и хмурый.
      - Ох, брат, застудили мы снарядики! Надо прибавить немножечко жару. Я тоже, как Сазон, с чего-то разболтался...
      Василий Егорович снова нажимал ногой на планку поддувала.
      Дверь внезапно распахнулась настежь, будто ее рвануло сильным ветром.
      В лампе задрожал, заколебался язычок пламени.
      Это появился Феликс. У него, видно было, тряслись губы. Он смешно пошлепал губами, потом дрожащим голосом сказал:
      - Батя, батя, немцы!
      - Где немцы? - выглянул из ямы Бугреев.
      - По Круговой едут. На мотоциклах. С фонарями.
      - Где, где?
      - По Круговой. Ева велела сказать.
      - По Круговой? - смахнул ладонью пот со лба Бугреев. - Ну и пес с ними. Пусть едут. Не наше дело. Они каждый вечер ездят по Круговой. У них там казармы. Ты отвез тол?
      - Отвез.
      - Вот и молодец. Иди, опять поглядывай. Если что - придешь скажешь. Не волнуйся. Вот еще один. - Бугреев снова выбросил клещами из котла пустой снаряд. - Унеси его, Феликс, подальше, за склеп.
      Феликс обернул горячий снаряд паклей и понес из сторожки, говоря:
      - Очень холодно стало. Ветер. И ноги зябнут. А немцы куда-то поехали. С фонарями...
      - Не наше дело, - повторил Василий Егорович, опять сосредоточившись у котла.
      Михась вынес ящик с толом и поместил на низенькую тележку, стоявшую у самых дверей.
      - Феликс, - крикнул он в темноту, - отвези тележку!
      - Сейчас, - ответил Феликс.
      Из двух снарядов почти одновременно закапал в желоб на этот раз, казалось, какой-то густой, свинцового оттенка тол.
      - Хорошо, хорошо, - повторял Бугреев, подвигая эти снаряды друг к другу. - Хорошо идет дело. Как на фабрике. Можно бы прямо здесь и мины делать. А что? Очень удобно. За одним теплом. Только надо достать градусник. Без градусника плохо. Дай-ка, Миша, еще попить. Жарко. Сейчас кончаем. Всего шесть штук осталось...
      Михась подошел к ушату, наклонился, зачерпнул ковшиком уже совсем теплую воду почти с самого дна, понес Бугрееву.
      В этот момент опять распахнулась дверь. Сильный ветер загасил лампу.
      И впотьмах послышался почти плачущий голос Феликса:
      - Батя, батя, я же тебе говорил! Говорил - немцы!
      - Где? - спросил отец. Но это можно было уже не спрашивать.
      Из окна было видно, как во тьме продвигается цепочка огней, и слышно близкое тарахтение и треск мотоциклов, отдаленно напоминающие пулеметную стрельбу. Они огибали кладбищенскую гору и приближались к сторожке. Дальше им ехать было некуда. Здесь тупик.
      - Миша, в склеп, - посмотрел в окно Бугреев. - Беги скорее в склеп. И ты, Феликс, иди отсюда. Живо! Беги... Феликс, где ты? Уходи отсюда!
      - А вы? - растерянно спросил Михась.
      - Беги, беги, - повторил Бугреев. - Я успею. Я сейчас все погашу и укрою. Это как во время шторма. Без паники. Беги...
      Михась как был с ковшиком, так и выбежал из сторожки.
      До склепа, однако, он не добежал.
      Позади что-то яростно, со свистом зашипело. Под ногами у Михася вздрогнула и зашевелилась земля. Темное, нависшее над кладбищем небо озарилось вдруг ярчайшей вспышкой. Затем Михась услышал грохот. И упал.
      12
      Где-то в отдалении то громко, то тихо, то совсем еле слышно тикают часы.
      Может, они уже на том свете тикают. Может, правда, есть "тот свет". Только Михась не верил в него, потому что он все-таки комсомолец, хотя и не утвержденный еще райкомом.
      Нет, он, наверно, просто спит.
      Во сне он слышит острый, вкусный, веселящий душу запах жареного лука.
      Это мама растерла в большом чугунке вареную картошку и положила туда горячие шкварки с луком. Ничего вкуснее этой еды на свете нет.
      Вот сейчас мама снова поставит чугунок на раскаленные угли - пусть еще подогреется, добавит в него молока, соли и потом всех позовет к столу.
      И правда, мама гладит Михася теплой ласковой рукой по голове, целует в лоб и говорит:
      - Ну как твои ушки, сынок? Стреляют? Ничего, ничего. Пусть немножко постреляют. А платок не снимай. Пусть на ушках будет платок. Это доктор велел. Так теплее будет. Пойдем покушаем. Бульба со шкварками. И чайку с сахарком попьешь...
      - Но тебя же нету, мама, - почти плачет Михась. - Тебя же немцы...
      - Глупости какие, - опять целует его мама. Целует и гладит по голове. Глупости какие ты повторяешь...
      - Но я же сам видел. Тебя немцы вели в сельсовет. И один тебя штыком.
      - Глупости, глупости, - улыбается мама.
      И какая она красивая, в синем платье. Где же она взяла это платье? Ведь раньше не было такого...
      Михась не успевает спросить маму об этом платье. Из-за печки или черт его знает откуда выскакивает вдруг черный, как жук, Гришка Бумбер и кричит:
      - Чего ты, Пашкевич, на меня наговариваешь, будто я плохие печати ставлю? Посмотри!
      Гришка плюет себе на ладонь и ставит на нее печать. Потом переносит этот оттиск на бумажку.
      - Правильно. Настоящая немецкая печать. Небольшая, круглая. Как наши двадцать копеек. Хорошая печать, - убеждается Михась. Но это почему-то его не радует.
      А Гришка Бумбер хохочет так, что режет уши.
      Мама вежливо отодвигает Гришку:
      - Отойдите, пожалуйста. Будьте добреньки. У ребенка болят ушки.
      И Бумбер слушается маму.
      Михась всовывает свои голые тоненькие ножки в большие валенки и слезает с печки, где ему было тепло и уютно, но он хочет есть.
      За большим столом, только что хорошо промытым мамой и еще пахнущим мокрой сосной, уже сидят отец и сестры - Шурка и Антонина. Но мама накладывает горячую, дымящуюся картошку в первую очередь не отцу, не сестрам, а Михасю и говорит:
      - Наш Михасик устал. И опять у него болят ушки.
      - Да не болят, он опять притворяется, - говорит Шурка. - А вы его, мама, все жалеете, что он очень маленький. Все Михасю, Михасю. И сахар он один ест...
      А Антонина, сидя рядом с Михасем, тишком под столом больно щиплет его за голую ногу и елейным голосом советует Шурке:
      - Не завидуй, не завидуй.
      Но отец все видит, все замечает. Вот он берет деревянную ложку и сейчас даст по лбу Антонине за тайные ее проделки.
      Михась видит, как отец берет ложку. Но это, оказывается, не ложка, а кузнечные клещи. И это совсем не отец, а Василий Егорович Бугреев. И руки у него дрожат.
      - Не могу больше, Миша, - говорит он. - Не могу! Феликс, позови Еву! Пусть она сменит меня. Жарко!
      - Батя, - умоляет Феликс. - Не надо звать Еву. Она приведет немцев. Она - немецкая овчарка, Ева. Немцы нас убьют...
      - Все равно не могу, - говорит Василий Егорович. - У меня слабость. Не могу!
      И тут же голос Мамлоты. Он кричит Михасю:
      - Разве тебя за этим посылали? Кто, скажи, тебе велел болтать всякую ерунду про немцев, про то, что они подошли к Волге и взяли важный город? Подумаешь, какой политработник! Ты же расстроил человека! Погляди, погляди, как у него трясутся руки. А он действительно больной и голодный. А ты тут хочешь бульбу со шкварками жрать! И куда ты убежал? Ты же оставил человека впотьмах. Одного оставил. Хотел свою шкуру сберечь. Ну скажи, Пашкевич, ты хотел сберечь свою шкуру?
      Михась готов возразить. Нет, он не собирался беречь свою шкуру. Просто он послушался Василия Егоровича, когда тот сказал: "Беги в склеп".
      А как же он мог бы не послушаться?
      Михась хочет, чтобы это понял Мамлота. Но Мамлоты нет. Мамлота куда-то исчез. А над Михасем поют попы - глухо, печально и угрожающе.
      Нет, они, кажется, не во сне поют, а наяву. Михась слышит запах ладана. И догадывается, что попы - над ним, где-то наверху, а он - внизу, в темноте, как в могиле.
      Может быть, он на самом деле в могиле? Но тогда бы его давила земля и он бы ничего не слышал. А он слышит, как поют попы и ладаном пахнет.
      Михась хочет встать, но не может. Не может пошевелить ни рукой, ни ногой. И опять засыпает.
      - Вот видишь, - говорит ему Сазон Иванович. И Михась чувствует, как борода Сазона Ивановича касается его лица, щекочет. - Вот видишь, ты умер. И это не худо. Никаких тебе больше забот и ответственности. А я еще должен сколько крутиться вокруг немцев, будь они прокляты. А ты умер. И горюшка тебе мало...
      - Не умер он, не умер, - кричит и плачет Клавка. Ее не видно, но слышно, как она кричит и плачет: - Пусть я ворожея, пусть меня исключают, но он не умер, честное комсомольское...
      Клавка настойчиво, сердито кричит откуда-то издали. Должно быть, кто-то ее не пускает к Михасю. Но она кричит и кричит. И крик ее медленно замирает.
      Михась чувствует, как у него стынет голова. Ветер, наверное, ее студит. Откуда этот ветер?
      - Говорил ведь тебе? Разумеется, говорил, - спокойно, но внушительно произносит Казаков. - Говорил - не носи кепку. Не послушался. И, разумеется, облысел. Ты же лысый теперь, лысый, разумеется...
      "Разумеется" - это так говорит только Казаков. Это, конечно, он сейчас говорит.
      И опять кто-то плачет. Похоже, это плачет Клавка.
      Должно быть, ее все-таки не пускают к Михасю.
      Конечно, это Клавка кричит и плачет:
      - Но он мой муж! Поймите, он - мой муж! Что значит, что не зарегистрированные? Но он мой муж!..
      Михасю стыдно, что Клавка кричит такое. И это может услышать сам Казаков. И с чего она взяла, что он ее муж? Разве это считается, что она его тогда поцеловала? Глупость какая!
      Михась сердится. Голова его неожиданно согревается. Ей даже становится жарко. Может, еще ничего страшного нет? Может, еще отрастут волосы?
      А попы все поют - печально и тихо, будто кого-то успокаивают. Слов разобрать нельзя. Но вдруг Михась слышит слова:
      - Мотоцикал. (Не мотоцикл, а мотоцикал.) Мой мотоцикал.
      Михась узнает голос Шкулевича Миколы. Сиплый, нахальный голос, который легко отличить среди множества голосов. "Мотоцикал". Михасю даже смешно: "Дурак какой! В полицию поступил, а выговорить слова не может. Мотоцикал! Попался бы ты мне, я показал бы тебе мотоцикал, немецкий холуй!.."
      Михась явственно слышит шаги над собой. Множество ног топчется над ним.
      И вдруг он постигает почти всю меру опасности, в которой находится вот сейчас. Нет, он не умер. Это кто-то думает, что он умер, а он - живой.
      Михась открывает глаза. Вокруг тьма. А над ним голоса и шаги. И среди всех голосов - сиплый голос Миколы Шкулевича. Вот, значит, в чем дело. Михася где-то заперли. Поймали и заперли. Он в плену. Но при чем тут попы? Неужели его заперли в церкви или, скорее всего, под церковью? Все может быть.
      Немцы уже не раз загоняли пленных в церкви и расстреливали там даже мирных жителей. Михась это знает. С одной стороны, немцы пишут в своих газетках на русском языке, что они за религию, а с другой - расстреливают людей иногда прямо в церквах. Ага, все понятно. Михася заперли в церкви. А Микола Шкулевич пришел разыскивать свой мотоцикл, который взялся починить Василий Егорович. Но зачем Шкулевичу искать мотоцикл в церкви? Нет, тут что-то не так. Может быть, это все-таки не церковь?
      Шкулевич громко и сердито спрашивает:
      - А где Ева? Ева куда ушла?
      Это хорошо слышит Михась.
      Эх, если б сейчас у Михася был пистолет, он бы объяснил Миколе, куда ушла Ева!
      Михась хочет встать, старается встать. Он лежит на спине, переворачивается на бок. Упирается руками во что-то холодное, склизкое и проваливается, падает.
      13
      Где-то жалобно, потерянно мяукает кошка.
      Михась это отлично слышит. Он теперь не лежит, а сидит, прислонившись к каменной, кирпичной стене. Прислушивается к мяуканью.
      Кошка тоскует не в одном месте. Она, кажется, перебегает с места на место. Ей, похоже, на двор надо. А двери или окно открыть, выпустить ее некому.
      Все это понятно Михасю, но он не в силах помочь невидимой кошке. Он и себе не в силах помочь.
      Однако ему теперь легче сообразить, куда его заперли. Тут каменные стены, солома. Это, должно быть, подполье. Можно нащупать рукой картошку, свеклу, морковь. И даже качан капусты лежит рядом - то ли в ящике, то ли в загородке.
      Недалеко от головы Михася - продух, но не сквозной: чем-то заткнут снаружи. И довольно узкий. Пролезть в него не удалось бы.
      Михась тщательно ощупывает себя. Руки и ноги действуют. Нигде не болит. Нет, болит левое ухо, когда дотрагиваешься. И левый глаз припух. Бровь, наверно, рассечена. Но крови нет. Губы болят, если открываешь рот. И в левом боку колет. На коленях, чувствуется, кожа содрана.
      Михась все-таки заставляет себя встать на колени. Боль острая, но терпеть можно. Поднимает руки над головой, касается потолка. Локти болят, но не сильно. Выпрямиться здесь, встать во весь рост нельзя: низко. И нельзя передвигаться: все завалено картошкой. Чуть свободнее там, где он лежал, а теперь стоит на коленях.
      Около него какая-то клетка. Нет, не клетка, а лесенка. Нащупывает ее и соображает, что здесь где-то должен быть люк. У них дома, в Мухачах, также в подполье стояла лесенка как раз под крышкой люка.
      Михась трогает доски над головой, над тем местом, где, кажется ему, должен быть люк. Доски не поддаются. Нажимает сильнее. И вдруг обнаруживает люковую крышку. Квадратная, небольшая, она приподымается под напором его рук, пропуская в подполье полосу дневного света. Но Михась в то же мгновение тихонько опускает крышку. Нету сил. Слабость.
      Кошка мяукает.
      Михась подумал сперва, что она уже успокоилась, самостоятельно справила свои дела. Но она, может быть, поняла, что здесь есть кто-то живой, кто выпустит ее на улицу. Сознательная кошка.
      Он опять садится у стены и снова ощупывает себя. Рубашка расстегнута, и ремень на штанах расстегнут. Обмотки над башмаками размотаны. Нету обмоток. И подметки нет на правом башмаке.
      Мечта Михася о кирзовых сапогах не осуществилась. И кто знает наверно, не осуществится теперь. Едва ли его спокойно выпустят отсюда.
      Колени болят. Из левого сочится кровь, стекает по ноге. Если б был хоть какой-нибудь бинтик. А в мешке, который остался в мастерской, был индивидуальный пакет, в нем - бинт и вата.
      Михась всегда, при всех обстоятельствах носил с собой такой пакет.
      Прошлым летом на Саве, когда подрывники после взрыва отходили к лесу, немцы вдруг открыли с двух сторон ураганный огонь.
      Бирюкова убили, Мусохранова тяжело ранили. А Михасю прострелили левую руку выше локтя. Но кровь так хлестала, так хлестала, что, думалось, вся сейчас выйдет.
      Если б не индивидуальный пакет, Михась бы скорее всего не сидел вот в это время в подполье: его бы еще прошлым летом закопали где-нибудь.
      Моментально он вытащил тогда из-за пазухи пакет, зубами разорвал его и тут же немедленно сам перевязался, как указано было в замечательной книжечке "Спутник партизана", которой весной на Первое мая наградил его лично командир отряда Казаков.
      Две недели тогда не прошло - и рука зажила.
      "Молодец ты, - говорил Мамлота. - На тебе, как на собаке, заживает".
      Михась, сидя сейчас в подполье у стены, вспомнил в подробностях и даже с удовольствием, как в тихую, теплую ночь, освеженную дождем, он вышел на новую операцию - опять же на Саве - после того как зажила рука.
      Но восстановить в памяти то, что было с ним совсем недавно и из-за чего он попал в подполье, Михась не мог.
      Вернее, не мог восстановить всей картины происшедшего. Мельтешили в памяти только отдельные подробности. И почему-то раньше Василия Егоровича вспоминался долговязый Феликс, похожий на журавля, как он смешно ел бруснику, открывая рот, будто клюв.
      Вспомнив это, Михась улыбнулся и почувствовал боль в уголках губ.
      И в то же мгновение в дремотно-вялом мозгу его возник образ другого Феликса - не смешного, а страшного, пронзительно закричавшего: "Батя! Немцы!" Потом Михась снова услышал грохот. Ведь вот же что случилось. Может быть, и Василий Егорович погиб и Феликс. Или их захватили немцы. Но как же сам Михась попал сюда? И где он? Чье это подполье?
      Только теперь Михась по-настоящему стал приходить в себя. Только теперь к нему возвращалась способность последовательно восстанавливать картину того, что произошло. И все-таки из этой картины выпадали какие-то важные звенья. Невозможно было вспомнить, как он попал сюда, кто его сюда затащил и - зачем? Что с ним хотят делать? И когда затащили его - вчера, позавчера или сегодня?
      Кошка наверху опять начинает жалобно мяукать. Должно быть, ей очень срочно надо на двор.
      Михась немного жалеет кошку и в то же время сердится на нее.
      "Замолчи, паскуда!" - хочет он сказать ей. Но не говорит. Неизвестно еще, можно ли ему здесь говорить. Но мяуканье тревожит его. Ему кажется, что кошка, так настойчиво мяукая, привлечет к нему чье-то внимание, опасное внимание раньше, чем он сообразит, как ему действовать в этом вот, похоже, безвыходном положении.
      Единственно, что понятно Михасю: он заперт не в полиции, не в казенном помещении, а в каком-то жилом доме, где обитает кошка, приученная по нужде выходить на двор, но хозяева куда-то ушли. А кто такие эти хозяева?
      Кровь из колена больше не сочится. Присохла. Не надо пока двигаться. Пусть кровь еще получше присохнет. Но может быть, ей незачем присыхать. Может быть, Михася выведут отсюда и сразу расстреляют. Нет, его сперва будут пытать. Будут загонять ему иголки под ногти. Будут пороть резиновым шлангом до потери сознания. Потом обольют холодной водой и подвесят за руки, стянутые за спиной.
      Это уже известно, как делают немцы или полицаи, когда к ним попадается партизан. А откуда они узнают, что Михась партизан? У него же нет с собой ничего партизанского. Ни пистолета, ни гранаты нет. И мешок его остался где-то. Он ни за что не признает свой мешок. И вообще ничего не признает. Пусть что хотят делают. Он плевал на них. Пусть хоть расстреливают или вешают. Он плевал.
      В сердце Михася вдруг закипает страшная злоба. Он хочет встать. Но не встает. Надо лучше подумать сидя, что делать. Пусть все-таки подсохнет кровь на колене.
      Конечно, скорее всего немцы его повесят. Партизан и гражданских они всегда вешают. Это и Сазон Иванович говорил. Где, интересно, он сейчас, Сазон Иванович? На базаре или на мельнице? Он велел его искать на мельнице каждый день в два часа или тоже каждый день на базаре, где были скобяные ряды, - утром в девять.
      Михась вдруг спохватывается, вспоминает свои великолепные часы с толстым стеклом на широком ремешке. Часов нет. Ну, понятно, или полицаи, или немцы их сняли, когда запихивали его сюда. И пес с ними, с этими часами. Если немцы теперь покажут ему его часы, он все равно их не признает, отопрется. Это же все понятно - немецкие часы, снятые с немецкого офицера. Нет, Михась ни за что их не признает. И вообще он на них плевал, на немцев, и на их часы.
      А Сазон Иванович его будет ждать. Или уже ждет. И в отряде ждут, что он доставит тол. Казаков, наверно, говорит Мамлоте: "Ну где же твой хваленый Михась Пашкевич?" А Мамлота отвечает: "Он, Ефим Сергеевич, такой же ваш, как и мой. Вы же лично его награждали "Спутником партизана". Разве забыли?"
      Нет, Мамлота, наверно, жалеет Михася. И Клавка жалеет. Ну и пусть жалеют.
      "Мне даже самого себя сейчас не жалко", - вспоминает Михась слова Василия Егоровича. И вспоминает, как он стоял в яме, веселый и сердитый. А перед ним кипел котел.
      Много толу натопили. И все пропало. "Все пошло волку под хвост", - как сказал тогда Василий Егорович. Правда, он не про тол сказал, а про другое - про всю войну, которую мы будто бы проиграли. Но мы не проиграли войну. И не проиграем.
      Веселая ярость сотрясает все тело Михася, пронизывает каждый мускул.
      Упираясь спиной в стену, он принимает твердое решение: снова встать, снова попытаться поднять люк и оглядеться.
      Может быть, в самом деле в этом доме никого, кроме кошки, нет. И охраны нет. Может, Михася посчитали мертвым и поэтому не охраняют.
      Надо быстро встать, быстро приподнять крышку люка, пока наверху так тихо и только кошка по-прежнему надоедливо тоскует.
      Однако быстро встать не удается. Напрягает все силы. Острая боль в коленях.
      Все-таки встает. Подползает к люку. Нажимает на крышку спиной, упираясь коленями в лесенку.
      И слышит скрежет, тарахтение.
      Это в замке поворачивают ключ. Потом наверху с протяжным скрипом открывается дверь.
      Михась замирает.
      Над ним раздаются легкие, пружинящие шаги.
      Незнакомый женский голос, певучий и ласковый, совсем близко от крышки люка говорит:
      - Ну что, Феклуша, заскучала? Нигде не напачкала? А то - смотри. Забыла я, забыла тебя выпустить. Что же теперь делать? Иди.
      Дверь, слышно, опять скрипит, открывается.
      Не трудно угадать, что это кошку зовут Феклушей.
      Михась прислоняется к стене, садится.
      Из левого колена снова сочится кровь. Разбередил. Колени болят. Но он как бы старается не замечать боли, прислушиваясь к тому, что наверху.
      Дребезжит умывальник. Женщина, должно быть, моет руки. Долго моет. Потом она несколько раз молча проходит по дому. Больше ей не с кем разговаривать. Кошка ушла.
      Наконец женщина останавливается над люком.
      Михась вытягивает ноги, ложится. На всякий случай лучше, пожалуй, прикинуться мертвым. Он закрывает глаза. Но и в закрытые веки бьет яркий дневной свет, когда женщина подымает крышку люка.
      Михась не видит, но слышит, как она спускается по лесенке, и догадывается, что женщина - крупная и молодая.
      - Бубочка мой, - говорит она, оставив крышку открытой.
      Все подполье теперь наполнено светом и свежим воздухом, отчего острее пахнет плесенью и слежавшейся сухой землей.
      - Бубочка ты мой веселый...
      Михасю даже смешно, что женщина, должно быть, его называет бубочкой. Но он лежит с закрытыми глазами.
      - Живой. Хороший. Сердечко бьется. Все будет хорошо. Сейчас тебя опять буду чайком поить. И водочкой оботру.
      Значит, она уже поила его чайком. Когда же это было?
      - Ну, открой глазки, открой, мой хороший, - кладет она ему на лоб прохладную и неожиданно душистую руку.
      Отчего у нее рука такая душистая? Наверно, от мыла душистого или от свежести ее здорового молодого тела, которое чувствует Михась, когда она наклоняется над ним, касаясь грудью его лица.
      - Ну открой же глазки, я прошу тебя. Поговори со мной...
      Михась не решается открыть глаза. Ему мучительно стыдно, что он обманывает эту добрую женщину. Но открыть глаза все-таки не решается.
      Она ощупывает подстилку под ним - ватное одеяло, расстеленное не просто на земле, а на соломе, - и спрашивает:
      - Ты не мокрый?
      Как ребенка спрашивает. Как только что спрашивала кошку Феклушу, не напачкала ли она где-нибудь в отсутствие хозяев. Это уж черт знает что.
      Михась краснеет, не открывая глаз.
      - Батюшки, - сокрушается женщина, продолжая ощупывать его, - да ты коленки себе опять раскровенил. Значит, ворочался, хотел встать. Ну, это хорошо. Значит, хочешь жить. Я тебя сейчас помажу, забинтую. И чайку опять попьем.
      Женщина отходит, подымается по лесенке.
      Михась приоткрывает глаза. Видит ее белые ноги без чулок в домашних тапочках. И тапочки не такие, как у всех - с вырезанным задником, на ремешках. Михась еще не видел таких тапочек.
      - Подыши, подыши получше, - говорит женщина. - Свежий воздух. Солнышко...
      Подполье остается открытым.
      Михась лежит с закрытыми глазами. Дневной свет кажется слишком резким.
      Наверху в доме что-то сильно шипит, как паяльная лампа. Пахнет керосином.
      Дверь опять скрипуче открывается.
      - Ну что, вернулась? Холодно там? Ну посиди здесь, - говорит женщина, должно быть, кошке. - Нету, нету. Ничего у меня нету. Ешь вон суп, я тебе налила. Я сама еще ничего не ела.
      Вскоре Михась снова видит на лесенке ноги женщины и край голубоватого платья. Она спускается в подполье. Михась смотрит на нее не мигая.
      - Какой хороший, - говорит она. - Открыл глазки. Здравствуй.
      "Здравствуйте", - хочет сказать Михась, но это у него не получается.
      - Как себя чувствуешь?
      - Хо-хо...
      - Хорошо? - помогает женщина.
      - Хорошо, - с некоторым напряжением подтверждает Михась. И делает попытку встать.
      - Нет, нет! Лежи! Тебе еще надо лежать. Я сейчас приведу тебя в порядок.
      В руках у женщины бутыль и вата.
      - Не надо. Я, я... я встану, - упирается в пол руками Михась.
      - Нельзя, нельзя! Подожди.
      Но он встает. Голова его теперь возвышается над люком.
      - Молодец какой! Действительно встал. Неужели ты можешь стоять?
      - Могу.
      Михась оглядывает большую комнату, оклеенную пестрыми обоями, увешанную множеством фотографий. Кажется, что где-то когда-то он уже видел точно такое помещение. Но где, когда - вспомнить не может.
      - Ну вылезай, если хватит силенок, - ласково гладит его по спине женщина.
      Он встает на ступеньки лесенки. Женщина чуть поддерживает его. Он наваливается животом на кромку Пола и - вылезает.
      14
      Как хочется жить, когда светит солнце, - пусть осеннее, не очень яркое, но все-таки - солнце.
      Михась встает на колени, преодолевая режущую боль, хватается за край стола и подымается во весь рост. У него кружится голова, слегка подташнивает. Как бы он не упал. Но женщина, уже вылезшая из подполья, подставляет ему табуретку и трогает его за плечо:
      - Садись.
      Она необыкновенно красивая, эта женщина. Или это только кажется Михасю. Нет, она в самом деле красивая в каждом движении - высокая, гибкая, полногрудая, с белокурой взбитой прической, в голубоватом, с крапинками платье.
      И у нее удивительные глаза - синие-синие, как нарисованные на фарфоровом блюдце.
      Даже люди очень взрослые, душевно сильные, давно привыкшие с настойчивостью и суровостью управлять собственной судьбой, порой впадают в такое состояние, когда им хочется, чтобы кто-то иной подумал о том, что будет с ними хотя бы через день или час, даже в том случае, если этот день или этот час будет грозить им серьезными неприятностями. Это усталость. Она может быть длительной или краткой, как болезнь. И нет ничего странного в том, что Михась, как ребенок, доверчиво отдался заботам этой женщины, еще не сообразив, кто она, и не особенно стараясь сообразить это.
      В некотором отдалении от него у стены - шкаф с зеркалом, вделанным в дверцу.
      Михась невольно вытягивает голову.
      - Хочешь посмотреться в зеркало? - улыбается женщина. - Нет, нет, погоди, я сначала приведу тебя в порядок. Обстригу. Ты зарос просто кошмарно. Потом вымою голову.
      В руках женщины над ухом Михася уже щелкает машинка для стрижки волос.
      - Не... не надо, - чуть отодвигается Михась. - Не надо совсем обстригать...
      - Только подстричь? Подумайте, какой франт! - улыбается женщина. - Ну, как хочешь. Только подстричь хорошо я, пожалуй, не сумею. Но попробую...
      Машинка, щелкая, скользит по затылку Михася. Он наклоняет голову.
      - Если будет больно, скажи. Не могу понять - у тебя, кажется, ссадины на голове? Была кровь.
      Михась не думает о ссадинах, не чувствует боли ни в коленях, ни в боку. Он думает о том, как красива и необыкновенна эта ласкающая его молодая женщина.
      Таких он никогда еще не видел. Такие женщины бывают разве что в кино. Но там они далеко, неправдоподобно далеко.
      А тут он непрерывно чувствует ее присутствие и сладко щурится и от солнца, остановившегося как раз против окна, и, просто скажем, от счастья.
      Вероятно, людей, перенесших душевное и физическое потрясение, можно лечить не только лекарствами, не только травами, но и красотой, но и чувственным удивлением, вдруг подымающим из глубин человеческого существа такие силы, которые могут противостоять почти любым недугам вопреки предположению самых опытных докторов.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9