Но Пеле, в отличие от многих «звезд», не подтвердивших в момент нашего с ними знакомства своей высокой репутации, предлагая нам «верить на слово», сыграл, возможно, одну из лучших своих игр. И вернул с лихвой все авансы – забил два мяча.
Опекал его персонально не Воронин. Воронин только подстраховывал и ничем себя рядом с Пеле не проявил как равный – на что мы надеялись – по классу и значению.
После игры Воронин и Пеле обменялись майками – Воронин и после неудачи считал себя сильнейшим среди своих партнеров.
– Я всегда был счастлив, что играю в футбол. И так вот, как я могу сыграть, – сказал мне через несколько дней Воронин. – И сейчас я, конечно, не то чтобы там… Но знаешь… Все-таки нет, я не думал, что такая разница есть. Я уверен был, что уж я-то смогу… Он все-таки… Хотя, конечно, руки растопыривает – к нему и не подойдешь…
Прошло время, и мне показалось, что он успокоился. И никаких напоминаний о том разговоре насчет преимущества Пеле не хотел слышать. Чтобы не возвращаться к нему больше, он твердо сказал, что в настоящей, мужской игре они бы бразильцам не проиграли.
И действительно, в ответной игре на «Маракане» сыграли вничью – 2:2.
Мне теперь кажется, что Валентин Иванов отыграл в московском матче только один тайм. Может быть, и ошибаюсь, но он и в первом тайме выглядел как-то сразу сникшим. Я знаю, что он и еще играл за сборную в контрольных матчах во время подготовки к чемпионату мира и перестал включаться в состав главной команды лишь в преддверии Лондона. И то, что почти до самого отъезда ходили слухи, что еще попробуют вариант Иванов со Стрельцовым. Как-то, приехав в Мячково, мы заговорили о такой возможности – Стрельцов промолчал, а Иванов отмахнулся: «Я с этим завязал». Стрельцов, однако, после Лондона, к сожалению, вернулся еще в сборную. А Иванов на следующий год совсем закончил играть.
Я хорошо помню его сникшим в игре с бразильцами. Я не сравнивал его с Пеле – и не думаю, что и сам он себя тогда пытался с игроком века сравнить. Но, что Иванов уйдет, не было оснований думать.
Поздней осенью в такой проливной дождь, что и экран телевизора казался намокшим, сборная СССР играла товарищеский матч. Вместо Иванова на месте центрального нападающего играл Щербаков. Никаких выводов из этого обстоятельства не делали. Матч ничего не решал. И почему бы не поберечь Иванова, тем более при таком тяжелом поле. А он – о чем сказал уже, когда тренером был и разговаривали мы про Щербакова, – оказывается, был задет тем, что поставили не его, а Щербакова. Он-то почувствовал, что его место медленно, но верно превращается в вакантное.
Первую половину следующего сезона он почти что не играл – залечивал травмы.
Но сомнений, что вот-вот он вступит в строй, повторяю, ни у кого не было. И каждое появление его на стадионе вызывало всеобщее любопытство, и тех, с кем раскланялся он или перекинулся словом, сейчас же окружали, требуя ответа на вопрос: «Что он сказал? Когда будет играть?»
При мне мальчишки окружили его в ожидании автографа. Он подписал несколько программок, но, испачкав пастой чужой ручки пальцы, весело-решительно сказал: «Хватит!»– «Да подпиши ты еще, – сказал ему бывший вместе с ним приятель, – а то лет пять пройдет, никто и не попросит…»– «Пять? – переспросил Иванов. – Через два года никто уже не попросит».
Но похоже было, что эти два года он запросто так отдавать не собирался. Просто так – сделать широкий жест – повернуться и уйти он не считал для себя возможным.
Играя за дубль против дубля московского «Динамо» на малом динамовском стадионе, он фактически один выиграл матч, что весело констатировал сидевший на трибуне Воронин. В перерыве, когда Иванову массировали травмированную ногу, в раздевалку зашел Борис Батанов. «Бобуля, – воскликнул распростертый на лавке Иванов, – а я думал, мы с тобой опять за дубль вместе сыграем против „Динамо“. Накануне кто-то из незнакомых болельщиков спросил поднимавшегося на трибуну Лужников Батанова: „Боря! Ты с „Ланеросси“ будешь играть?“ Он мотнул отрицательно головой – от услуг Батанова торпедовский тренер Марьенко отказался. Иванов, очевидно, сожалел, что старый партнер уходит, но он уже сам был не в том положении, когда можно кого-то отстаивать перед тренером, советовать тренеру, не сомневаясь в своем на тренера влиянии…
Но Иванов еще сыграет две-три хорошие игры. Он поедет с «Торпедо» в Милан. Нет, кажется, на игру с «Интернационале» он уже и не поедет. Играть-то точно не будет. Я-то хорошо помню, как удивился, когда телекомментатор не назвал его в составе. В ответном матче в Москве он тоже не играл. И вообще больше не играл в официальных матчах. Вот это и назвал Стрельцов «ушел безо всяких»?
…В Ташкенте я видел, как Воронин впервые после автомобильной катастрофы выступил за дубль. И гол забил – не звонкий, необходимый, решающий, «дежурный», как выразился один журналист, воронинский гол, а вялый, еле переползший линию ворот мяч. Но как же мы – те, кто ждали, что он вопреки всему еще войдет в игру, – радовались этому невзрачному голу. Я даже заметку, при любезном содействии прекрасного ташкентского товарища Эдуарда Аванесова, в местной спортивной газете «тиснул».
В Ташкенте Воронин держался подчеркнуто, как игрок дубля – в стороне от основных игроков, в тени. Сторонился и Стрельцова, и старшего тренера Иванова. Ходил с толстой книжкой жизнеописания Жорж Занд – видно, было ему все равно, что сейчас читать, лишь бы от ненужных мыслей отвлекало.
Он чем-то напоминал мне того Воронина, которого я впервые увидел. Ничего, кроме предстоящего матча, его, как и тогда, не трогало. Но в нынешней сосредоточенности было что-то и беспомощное. Не верилось, что снова он обретет кураж.
Иванов никаких предположений о дальнейшей судьбе Воронина в разговорах с нами не высказывал. А вот второй тренер – старик Горохов своих сомнений в будущем Воронина не скрывал. Владимир Иванович считал, что нечего и пробовать, все равно ничего из этого не выйдет, Воронин больше не способен к максимальному усилию – прыжку, рывку. «И главное, – настаивал Горохов, – не вижу я у Валерки прежнего, умного взгляда, умных его глаз не вижу…»
Тем не менее, в конце сезона Воронин появился в основном составе. И опять гол забил. У меня записан его рассказ об этом: «Выходим на поле – и я оказываюсь рядом с Яшиным (торпедовцы встречались с московским „Динамо“), он говорит: „Ну ладно, Валера, так и быть – один я тебе пропущу, а больше не могу…“ Не в Левиных привычках так шутить, просто я, наверное, слишком был растерянный, захотел он меня чем-нибудь разрядить…И мне бы рано после перерыва и продолжающейся неясности в судьбе думать о непосредственной дуэли с Яшиным, а какое-то озорство уже вошло в подсознание. И когда назначили штрафной удар, напросился пробить: знаем же друг друга насквозь – где, как не против Яшина, себя проверить? Выстроилась стенка. Яшин стал в углу ближе к южной трибуне, а я закрутил над Валерием Масловым к северной, перехитрил. И после забитого гола решил еще раз искусить судьбу, опять взялся бить штрафной – пробил сильно в верхний угол. Но второй раз Леву не обманешь – угадал и в броске вытащил из „девятки“.
Но Горохов все же оказался прав: прежним Ворониным Валерию не суждено было стать.
И открытым остается вопрос: почему же, сумев проявить такое безудержное желание вернуть потерянное, когда шансов практически не оставалось, Воронин ничего не сумел с собой поделать, чтобы выйти из душевного кризиса, из того, опять же душевного раззора, который, собственно, и привел его к катастрофе – в том состоянии, в каком он находился летом шестьдесят восьмого года, с ним что-то неизбежно должно было случиться.
Он колобродил, мучился не дурью, как кое-кому казалось, поскольку он и не думал скрывать своего состояния, бравировал неправильностью своего поведения, играл на нервах у тренера и у начальства, с огнем играл – Валерий мучился из-за потерянного равновесия, без которого уже нельзя было продолжать быть спортсменом на единственно возможном для него, самом высоком уровне.
Он катал на своей злополучной черной «Волге» по Москве, менял компании, где ночи напролет проводил, боялся показаться в Мячково, исчезал с дачи, где собиралась сборная, в Вишняках.
Вернувшись с лондонского чемпионата, он, по существу, не сыграл ни одной хорошей игры. Выходило, что третий сезон он не может дать команде того, что должен был дать.
Воронин был неузнаваем, но образ едва ли не самого стабильного из современных ему игроков («Спасибо, профессионал», – обычно говорил ему после игры Марьенко) никак не исчезал из воображения любителей футбола.
Ему как бы молчаливо санкционировали такие странные каникулы.
Мы понимали, что творится с ним неладное, но объяснений каких бы то ни было он избегал. Появлялся – исчезал. Воронина тогда постоянно ждали новые знакомые – казалось, что с новыми людьми, не заслужившими еще права на упрек, на совет, ему сейчас легче. Может быть, он и надеялся, что в калейдоскопе впечатлений он быстрее рассеется и найдет себя потерянного – для самого же себя и потерянного прежде всего.
После катастрофы, после неудачи возвращения в футбол он не мог уже объяснить: что же с ним тогда происходило. Но последние годы жизни он иногда на день-другой пробовал как бы повторить те, обернувшиеся кошмаром недели, месяцы. Но и компании, и он, главное, в них чем-то грустно напоминал мне его, ташкентского, выступающего за дубль, в там же и огорчившем сравнении Воронина с тем, каким я впервые увидел Валерия в Мячково.
Валентин Иванов в своей книге пишет о Воронине уважительно, сочувственно, непривычно для себя мягко высказывается о нем. Замечает, что, наверное, есть люди без слабостей, которые могли бы, глядя на Воронина сверху вниз, прочитать ему нотацию. Но он, Иванов, за собой этого права никогда не чувствовал.
Причину же спада в игре Валерия он видит в том, что после лондонского чемпионата тот ощутил себя достигнувшим потолка и решившим, что можно наконец-то за десять лет дать себе передышку…
Когда мы работали со Стрельцовым над его книгой, мне совсем немаловажно было узнать, что же думает Эдуард о происходившем с Ворониным в лето катастрофы да и в предыдущее лето?
«После чемпионата мира он казался не то чтобы утомленным, но как бы потерявшим вкус к игре. Мы понимали, однако, что спад у него временный.
Закулисные дела меня всегда как-то мало занимали. Многое проходило мимо меня – конфликты игроков между собой и с тренерами остались мною незамеченными. Сам я редко с кем конфликтовал, хотя бывали размолвки с тренерами, бывали тренеры мною недовольны, отчислять хотели, случалось, и в лучшие мои времена. И все же до сих пор убежден, пусть и покажусь я кому-то наивным, – плохие отношения бывают с плохими людьми. А с хорошими всегда хорошие, несмотря на неизбежные «производственные» конфликты.
Я, конечно, не мог оставаться равнодушным к судьбе такого игрока и человека, как Воронин. Но по своему характеру не считаю возможным лезть в душу человеку. Я ни о чем Валеру не спрашивал, а он со мною не делился. Чувствовалось: что-то с ним творится. Нет в нем прежнего отношения к футболу, а я ведь говорил, что вообще-то такого, как у него, отношения к игре не припомню, у кого и встречал.
Могу предположить, что Воронин не слишком был обрадован приходом к нам Морозова. В канун чемпионата мира Морозов засомневался в Воронине и сомнений своих не стал скрывать. Воронин не хотел форсировать вхождения в лучшую форму, а Морозов, отвечающий за команду, не был уверен, что Валера к сроку будет готов.
Дело дошло до того, что на первую игру Воронина не поставили и не хотели ставить на игру с Италией.
Воронин свою правоту доказал, Морозов в нем больше не сомневался – и вся история.
Но большие игроки потому и большие, что в любое доказательство всю душу вкладывают.
И не так просто, как мне кажется, после всего между ними случившегося было встретиться Морозову и столько пережившему Воронину в одной команде в первый же после чемпионата мира сезон.
Конечно, Валера давно знал Морозова как человека хорошего и тренера по-настоящему торпедовского.
Но ведь и Морозов знал, кто такой Воронин, однако смог же предположить, что тот в двадцать семь лет может закончить карьеру игрока.
Когда же зашел разговор, что старшим тренером станет Валентин Иванов, Воронин воодушевился и, как все мы, был готов помочь, чем мог, нашему новому тренеру и старому товарищу.
Правда, на деле он Кузьме помог, прямо скажем, не очень…» Я и с самого начала знакомства – узнал-то их почти одновременно – замечал сходство между Агеевым и Ворониным.
Сначала – внешнее. Много общего было ведь и в особенности занимаемого ими в спорте положения. Оба они усиливали свою популярность неизменным эффектом пребывания на людях – их раскованность, язык, как говорится, хорошо подвешенный, общительность, тяга к людям не из спортивного мира давали возможность «набирать очки» и вне поля, вне ринга.
Когда настали для них особенно трудные времена, когда спортивные карьеры Воронина и Агеева оборвались – раньше, чем все ожидали, и раньше, конечно, чем сами они думали, – мы чаще виделись втроем: и я убедился во внутреннем сходстве этих характеров. Сходство же судеб – не новость. Судьбы многих больших спортсменов – схожи. Скажем, история с Брумелем.
Сезон, когда случилось с ним несчастье, был для него не самым удачным – он уставал от рекордов, остывал к тому, что составляло смысл его спортивной жизни. Но зато с каким яростным желанием вернуться в прыжковый сектор, доказать, что, всем обстоятельствам наперекор, он прыгнет еще – возьмет прежнюю высоту, тренировался Брумель, как только смог ступить на залеченную ногу.
Брумеля я знал гораздо меньше, чем Воронина и Агеева. И симпатизировал ему, наверное, поменьше. Но настойчивость, с которой он самоутверждался, когда из спорта пришлось уйти, не могла не вызывать к нему самого большого уважения. Хотя и не думаю, что литературная работа существует для реваншей. Правда, знаю примеры, когда стимулом к писательству бывала жажда реванша за жизненные неудачи, непризнание в других областях деятельности – и реванш в какой-то мере удавался, результат бывал налицо. Другое дело, что результат в этой работе – еще не все…
Но вернемся к Воронину и Агееву. Я ведь их тоже склонял к литературной работе. Однако они все же скорее персонажи, действующие лица драмы, чем писатели.
Внутреннее сходство между ними я вижу и в том, что оба они, сделав, казалось бы, все для своего дальнейшего неучастия в спорте, не могли без него жить. Они это сразу поняли, когда дверь окончательно захлопнулась, – и стало им ясно: все метания и томления тех лет, когда все было перед ними открыто, а они переживали душевную депрессию, ничто в сравнении с тем, что теперь им предстоит, когда они никому (при их уме и проницательности они на этот счет не обольщались) не нужны и поддержки, сочувствия, в общем, неоткуда ждать…
Воронин расслабился, когда главное событие – чемпионат мира был позади. У него могло быть хоть какое-то оправдание.
Первые признаки того, что схватило его впоследствии, как болезнь, он ощутил и в самом начале того года, когда должен был быть чемпионат. Но он тогда справился с «приступом» – доказал, что вполне здоров и силен. Что прав, прав он, а не те, кто предостерегал. Но сам-то поверил он в выздоровление?
Можно предположить, что у Агеева пик формы пришелся на предолимпийский сезон. Но для опытного спортсмена это слабое оправдание. Агеев настраивался на Олимпиаду и в шестьдесят четвертом году. Мехико оставалось, пожалуй, последним его шансом. Без олимпийской медали Виктор не мог бы ждать исполнения своих честолюбивых желаний.
К тому же, строго говоря, сезон шестьдесят седьмого года был по-настоящему успешным для него только до конца мая. После победы на европейском турнире он ничем наше воображение не поразил.
Так что зимой олимпийского года он просто обязан был всеми мыслями перенестись в Мехико, где его уже знали и ждали от него победы.
Но той зимой он пребывал в странном настроении.
После участившихся критических замечаний за всяческие промашки в быту он как-то сказал мне, что если снимут с него звание заслуженного мастера, то никогда уже и не вернут. Он, может быть, больше и не сможет выиграть первенство Союза. Я подумал, что ослышался. Как же он может не выиграть, когда он – первый кандидат в олимпийскую сборную. Кого же он опасается?
…На чемпионате страны в июне он проиграл. Привычное соотношение судейских оценок 3:2 оказалось в пользу Бориса Лагутина. В спортивной газете писали, что до третьего раунда от Агеева ждали «взрыва», а он так и не выбрал для этого момента.
И все же у тренеров сборной кандидатура Агеева на поездку в Мехико не вызывала сомнений.
Он должен был ехать в Болгарию на Золотые пески – там собирались боксеры сборной перед Олимпиадой.
Я прилетел в Софию на Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Собственный корреспондент АПН свел меня с болгарскими спортивными журналистами, разговорились про бокс, и я, по их предложению, написал статью в газету про нашу олимпийскую команду и, конечно, подробнее всех про Агеева. Через три дня в редакции мне показали присланный из Москвы номер «Советского спорта», где сообщалось, что в Мехико едет все же Лагутин.
…Жена Агеева говорила потом: Витя до последней минуты не верил, что в Мексику его не возьмут…
В отличие от Воронина, он почти ничего не сделал, чтобы вернуться в спорт.
В отличие от Стрельцова, чьего возвращения в футбол, вопреки всему, ждали, Агеева в боксе никто, пожалуй, не ждал. Сожалели о неслучившейся судьбе его, но не ждали. Он успел – постоянством промахов и нарушений своих в частной жизни – восстановить против себя многих и многих.
И за все ему пришлось расплачиваться очень сурово…
Но покаравшая его, как спортсмена, судьба все же проявила к нему позднее благосклонность – и вряд ли, оглядываясь вокруг, вспоминая людей спорта, раньше времени ушедших из спорта, вспоминая про участь того же Валерия Воронина, может Виктор сетовать на судьбу.
Он – заслуженный тренер, офицер. По телевизору я часто вижу, как секундирует он известных боксеров.
Иногда мы встречаемся. Почему реже, чем когда-то? Наверное, потому, что живем теперь близко друг от друга – и думаешь: в любой момент можем встретиться. Но Виктор все больше на сборах, в разъездах. И я то занят, то не в настроении. И боксом, где нет другого Агеева, я интересуюсь не так чтобы уж очень.
При встречах вспоминаем прошлое, но про бокс говорим не всегда.
В последний раз к чему-то вспомнили Маххамеда Али. И Виктор рассказал, как разминал перед показательным боем с ним в Москве, в боксерском зале ЦСКА, Петра Заева. И посоветовал: ты его не бей, когда он из стороны в сторону раскачивается, а подожди, пока остановится – и тогда… Заев послушался совета – и Али сильный удар пропустил. И потом хвалил из наших тяжеловесов одного Заева.
Потом Агеев заспешил. Я вышел проводить его, сказал, что хочу посмотреть, как он водит машину. Он быстро поднял и опустил ветровое стекло левой дверцы: «Кое-чему уже научился…»
9
«И, все еще спортивный журналист, я тихо ухожу со стадиона»– это из стихов Николая Александровича Тарасова, под чьим началом я работал в двух изданиях.
Из двух из них он меня уволил – один раз по сокращению штатов, другой раз заранее взял у меня заявление об уходе по собственному желанию, предупредив, что подпишет его немедленно, если я еще хоть раз нарушу редакционную дисциплину, и такой случай ему очень скоро предоставился. Но и после этого мы неплохо сотрудничали, когда он стал ответственным секретарем «Советского экрана».
Николай Александрович настаивал на качествах, которых у него, к счастью, не было. Он совершенно не создан был для начальствования, но всегда занимал руководящие должности – и остались люди на него обиженные, ему и после смерти не простившие обид, нанесенных им как подчиненным Тарасова. Этих людей не разубедишь в том, что Тарасов был человеком властным.
Тарасову нравилось, когда его таким воспринимали. Он хотел быть строгим, волевым. Но он был поэтом – и это основное в нем. Служба, руководящие должности долгое время, по-моему, мешали ему выразить себя. На всех работах начальство косилось на него из-за стихов – членом Союза писателей он стал уже после пятидесятилетия, тогда у него и книги стихов начали выходить. И появились печатные отзывы уважаемых, известных поэтов. А до этого многим литературные занятия заведующего, ответственного секретаря, заместителя главного редактора всесоюзной газеты, наконец, главного редактора журнала казались несолидными. Но стремящийся к требуемой солидности, респектабельный, нашедший за годы и годы службы манеру поведения, скрывающую темперамент и сомнения, Тарасов от стихов никогда не отрекался. Никогда внимания не обращал на бестактный юмор уязвленных им сотрудников, отводящих душу критикой, огульной причем, стихов начальника. Он бывал задет – помню глуповатый АПНовский капустник, где за реакцию на его стихи выдавали плач младенцев, – он загрустил, ему и перед женой Еленой Павловной стало неловко за такое отношение сослуживцев, подчиненных. Но на дру
9гой день он и виду не подал, никому потом не мстил. Этот человек, которого в редакционных начинаниях и новациях иногда, и не без оснований, считали излишне осторожным, был мужествен во всем, что касалось поэзии. Как-то он похвалил меня за строчку (я беседовал на страницах «Спорта» с кинодраматургом и поэтом Геннадием Шпаликовым): «Мужество лирической поэзии».
Он любил свои стихи, любил читать их и сотрудникам, вовсе не интересующимся поэзией и литературой (таких людей в журналистике, и вообще в жизни, не так уж мало). И он был прав, потому что писал хорошие стихи. А писал он хорошо потому, что в самом главном был неизменно искренен. Искренность, пронесенная через сложности времен и всей жизни, наверное, и есть талант.
Я никогда не обижался на Тарасова подолгу. Как-то он объявил мне выговор, что лишало меня квартальной премии. Некоторые из сотрудников журнала были удивлены – Николай Александрович не скрывал, что выделяет меня, относится лучше, чем к большинству, – и вдруг такой поворот. Тарасову, возможно, и самому казалось, что погорячился. Он вызвал меня и спросил: не очень ли я обижен. Я сказал, что семидесяти рублей, конечно, жалко, нет слов. Но за него, как за главного редактора, я, как подхалим, очень рад – теперь вижу, что он действительно очень строгий начальник, если поднял руку на любимого сотрудника. Он засмеялся.
Он всегда улыбался – своей застенчивой при пронзительных восточных глазах улыбкой, – когда я, рассматривая сделанные его рукой поправки в своей рукописи, цитировал светловское изречение: «Поэт стремится напоить читателя из чистого родника поэзии, но он не может это. сделать, прежде чем там не выкупается редактор».
Конечно, какими-то купюрами и редакторскими правками, им сделанными, я по сю пору огорчен, но никому я так не обязан, как Николаю Александровичу за сохраненное в себе, за то, без чего я наверняка потерял бы всякий интерес к журналистской работе.
Я ничему, пожалуй, не учился и не научился у Тарасова. Я и как начальника его, в общем, не воспринимал, хорошо зная слабые его струнки. Но я и знал, что в литературных оценках он руководствуется вкусом, который у него нельзя было отнять. Вот такому руководству я готов был подчиниться – и почти никогда в том не раскаивался.
Возглавив журнал «Физкультура и спорт», Тарасов позвал меня к себе, поручил литературный отдел. В спортивном журнале такой отдел вроде бы не профилирующий, выражаясь бюрократическим языком. Но в начатой новым редактором перестройке отдел этот оказывался немаловажным – и мне отводилась в реорганизации заметная роль. Я с нею, к сожалению, не справился. Не справился из-за авторского эгоизма. Я почувствовал, что предоставляется большая свобода в выборе тем, – и у меня глаза разбегались. Задачи же организационные меня мало увлекали. Я оказался плохим помощником Тарасову – примерно, как Воронин Иванову.
Тарасов уже согласен был на то, чтобы я писал сам, не столько заказывал материалы авторам и редактировал. Но я плохо использовал шанс – написать что-либо в ту силу, которую начинал тогда в себе чувствовать. Не исключено, что мешало в тот момент даже не приблизительное знание спортивной жизни – некоторое представление о ней я имел, – а недостаточная близость к действующим спортсменам.
Но Тарасову-то и не обязательно спорт был от меня нужен. Он считал, что журналу не хватает широты, воздуха. Он и не собирался делать из меня узкого специалиста.
Однако на меня вот находило – и силился быть тем, чем не мог быть ни при каких благоприятных обстоятельствах.
И я сейчас вижу в написанном тогда: и свое желание прыгнуть выше головы без разбега, и приземление вместе со сбитой планкой.
Я никак не переоцениваю сделанное мною тогда – многое из написанного раздражает меня сегодня претенциозностью, но, развивая сюжет своих блужданий внутри темы, хочу изобразить ступени, по которым думал, что поднимаюсь. И ведь поднимался же иногда, а то как бы дошел? А что оступался – так как же без того?
Бег на длинные дистанции – вид спорта и популярный, и вместе с тем достаточно загадочный. И вызывающий то параллельные, то вдруг пересекающиеся ассоциации.
Бег на десять и пять тысяч метров как бы роман с продолжением.
Марафонский бег хотелось бы отделить. Он, пожалуй, экзотикой своей ближе к путевым заметкам, запискам путешественника.
…Зрелище кипит в миске стадиона. Но мелом меченная схема его, замыкающая пространство для бега, геометрически ясна. Композиция предполагаемого романа – одинаковые круги по четыреста метров каждый. Либо двадцать пять, либо двенадцать с половиной. В них врывается бег и разрушает симметрию. Психология борьбы и спорта чаще асимметрична.
И сюжет закручивается подлинно романный: герой осилит дорогу, придет к финишу «пространством и временем полный». Обязательно столкнется с препятствием, испытает и радость, и коварство встреч в дороге, и победит, если сумеет не поддаться «амортизации сердца и души».
Хуже с пейзажем: он несколько однообразен – ярусы трибун, зеленая плоскость футбольного поля… Но роман всегда короче черновиков, а черновики стайеров – многокилометровые тренировки: они в основном на природе, в парках, в лесу.
Время присутствует в романе о стайерах в еще одной ипостаси – исторической.
Виза времени прихотлива. Неравнодушна к международной известности лидеров бега, субъективна к совпадению обстоятельств.
Талантливый Максунов еще на Спартакиаде 1928 года убедительно победил в десятикилометровом забеге будущего олимпийского чемпиона финна Исо-Холло, а большинство из современных любителей легкой атлетики о нем и не слышали.
Отсчет, по существу, начат с прославленных братьев Знаменских, стайеров, бесспорно, выдающихся, побеждавших неоднократно на международных аренах. Их же опасный соперник Иванькович известен неизмеримо меньше, хотя уровень соперничества – уровень напряженности действия спортивной жизни, и не резон отводить резко выразивший себя персонаж на периферию сюжета.
Устаревает рекордный результат и тем самым как бы приглушает значение победы, но характер победителя своей значительности не теряет.
Разве оттого, что столько спортсменов превзошли результаты Знаменских, спортивная история всех без исключения поставила в один ряд со знаменитыми братьями?
Послевоенные годы, вплоть до пятидесятых. Немало стайеров со славными в ту пору именами, а соревнований международного представительства в их карьере почти не случалось. И для сегодняшнего зрителя, не любопытного до старых журналов: от Знаменских до Куца – никого. Пауза…
А Феодосии Ванин, которому, подобно Иваньковичу, доводилось и побеждать Знаменских, выигрывать первенства, ставить рекорды? Александр Пугачевский, Никифор Попов, Иван Пожидаев, Иван Семенов, Григорий Басалаев?
Владимир Казанцев, первым из советских стайеров давший бой тогда непобедимому Затопеку? Наконец, Александр Ануфриев – бронзовый олимпийский призер в беге на 10 000 метров в Хельсинки?
О них писали, говорили, их фотографии мелькали в журналах и газетах.
Но в свете славы Владимира Куца всех их словно размыло расстоянием. Куц стал героем романа, «переведенного» на всех пяти континентах мира. И даже Петр Болотников, победивший на следующей Олимпиаде в раскаленном жарой Риме, выдержал сравнение не до конца, что, впрочем, подвига его ничуть не приземляет.
В канун Мельбурнской Олимпиады тренер англичанина Гордона Пири, чьи шансы на победу расценивались высоко, Вольдемар Гершлер заявлял в печати: «Рекорд – это, в сущности, лишь подарок, который спортсмен получает на ходу, как награду за свой труд, а олимпийская медаль – это история легкой атлетики».
Доля преувеличения в его словах имеется: эволюция мирового рекорда – не скольжение лестницы эскалатора, и спортсмен, сумевший двинуться вперед, достоин всяческих почестей и уважения. Победы Куца и Болотникова подтверждали их лидирующую роль среди конкурентов, отражали зрелость мастерства и новации в тактике. И все же виза истории рельефнее на золоте олимпийской медали. Не стоит забывать о том стайерам, наследующим Куцу и Болотникову.
Однако вернемся к роману. Для него важнее связь времен – преемственность поколений стайеров. И прием воссоздания ее – мемуары, письма. Например, в книге Куца приводится письмо Никифора Попова. Знаменитый Попов, отвечая никому не известному стайеру, моряку Владимиру Куцу, пишет: «…воспитывай в себе выносливость, настойчивость, скорость. Воспитывай эти качества всегда и везде, где бы ты ни находился».
Роман всегда короче черновиков. Но в черновиках непрерывность процесса. Удача окончательно отбора – результат непрерывности.
В какой-то из поездок сборной вышло так, что на некоторое время пришлось оторваться от спортивной базы, и Никифор Попов, натянув несколько пар шерстяных носков, бегал по гостиничному коридору: бесчисленное количество раз туда и обратно. Куц тоже бегал по палубе теплохода «Грузия», отчалившего от Мельбурна. Бегал Куц, несмотря на все протесты лечивших его врачей, и по больничному двору.