Жизнь замечательных людей (№255) - Стрельцов. Человек без локтей
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Нилин Александр Павлович / Стрельцов. Человек без локтей - Чтение
(стр. 10)
Автор:
|
Нилин Александр Павлович |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
Серия:
|
Жизнь замечательных людей
|
-
Читать книгу полностью
(1008 Кб)
- Скачать в формате fb2
(978 Кб)
- Скачать в формате doc
(429 Кб)
- Скачать в формате txt
(418 Кб)
- Скачать в формате html
(994 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34
|
|
Знаменитых передовиков социалистического производства культивировали (раскручивали, как сказали бы теперь) с назойливостью и размахом, мало уступавшим голливудскому.
Стахановское движение не решило проблем производительности труда. Но жизнь самого Алексея Стаханова оказалась сломленной. Вот он-то на самом деле оказался зараженным «звездной болезнью» — и к своему шахтерскому труду не вернулся. Стахановцами называли всех рекордистов и передовиков. А сбившийся с круга и спившийся Стаханов скитался по больницам, работал сначала на командных постах, но потом и на скромных должностях в угольном министерстве. Никто и не вспоминал о нем до юбилея стахановского движения, когда ему в память о былом дали Золотую Звезду. Сейчас, по-моему, уже нет смысла вникать в кафкианскую путаницу понятий и символик: звезды, осуждаемые за сходство с иностранными, рубиновые звезды над Кремлем, звезды на погонах военных, ну и звезды героев…
Вслед за прославленными рабочими шли знаменитые авиаторы. Авиаторы, по меткому наблюдению Модильяни, сделанному еще в начале века, — в общем, те же спортсмены. В первую очередь награждали за рекордные перелеты — в предвоенные годы. И не случайно их потеснили космонавты — рекорд каждого запуска в космос делал труд их престижнее ежедневной работы летчиков-испытателей, чьи имена после времен Чкалова и Громова звучали тише, не говоря уж о строевых пилотах.
В романе Валентина Катаева «Время, вперед!» старый интеллигент — инженер, недовольный затеей установления рекорда по количеству замесов бетона, говорит, что это значит превращать стройку во французскую борьбу. Его раздражает ненужный элемент состязательности в серьезном деле. Допускаю, что спортсменов и тренеров, в свою очередь, раздражали параллели, проводимые между их трудом и трудом рабочих на производстве. Им, может быть, скорее бы польстило, если бы ловили их на сходстве с людьми из мира искусства — вдавались бы в психологию творчества, прощали бы им капризы и срывы, но не сравнивали постоянно со стахановцами, с передовиками производства, что тогда выглядело с государственной точки зрения полезнее. Жили спортсмены получше, чем рабочие и крестьяне. Им и прощали многое, если обстоятельства позволяли. Если не наезжала на них какая-либо воспитательная кампания, когда люди типа Нариньяни напоминали спортсменам о «моральном облике» советского человека.
После войны футболисты, а чуть позже и хоккеисты, стали известны стране не меньше, чем киноактеры. Разницы в статусе не было, но она остро ощущалась в сроках признания. Переставший выступать спортсмен немедленно терял интерес к себе.
«Проигрыш» актера или писателя нередко бывал заметен лишь для ценителя, для знатока. (За исключением, разумеется, случаев, когда неудача художника воспринималась как идеологическая ошибка, — тогда уж начальство заботилось о том, чтобы каждый из жителей страны узнал про эту ошибку и осудил вместе с партией и правительством «заблудшую овцу»: без народной критики командный разнос считался неполным.)
Гол же, пропущенный, скажем, Яшиным на чемпионате мира в Чили, откуда телерепортажей не велось (и, следовательно, вратарского промаха никто у нас не видел), сразу же возвращал боготворимого голкипера на горящую под ногами штрафников родную землю — такие ошибки на футбольном поле всерьез приравнивались к идеологическим.
Стрельцова до поры до времени и спасало то, что никакие художества в частной жизни никак не отражались на его игре за сборную страны.
…Мне бы очень не хотелось, чтобы у кого-нибудь сложилось впечатление, что я специально намереваюсь высмеять в книге о Стрельцове идеологическую подоплеку спортивного действа в нашей стране, иронизирую над вынужденной заидеологизированностью советских спортсменов.
Во-первых, в неменьшей степени были заидеологизированы и все мы, болельщики. Значительная часть из нас ни в коей мере не представляла из себя ценителей, способных к эстетической объективности. Болели, как правило, за «наших» против «ихних». Что естественно и с чем спорить в общем-то глупо. Но не прощали мы своим поражений с не меньшей озлобленностью, чем те спортивные начальники, с которых голову в ЦК снимали за проигрыши подопечных. Прекрасно помню, как обыкновенный, добродушный шофер дядя Миша Кононов после поражения в сорок седьмом году ЦДКА в Чехословакии (и проиграли-то, пропустив на один гол больше в товарищеском матче) кричал, что такую команду надо немедленно разогнать. Сам товарищ Сталин до такого додумался через пять лет. Прямо скажем, в отношении к спорту народ и партия бывали едиными не так уж редко…
Во-вторых, приятно нам это или нет, но идеологизированность заменяла профессионализм в спорте, и не без успеха. И я не убежден до конца: срабатывает ли с таким же эффектом сегодняшняя коммерческая мотивация? Или власть над душами атлетов до сих пор держит традиция прежних призывов и лозунгов, передавшаяся генетически? Теперь вслух говорят о превалирующем материальном факторе. Но, выступая на Олимпиадах и мировых чемпионатах за свою страну, спортсмены не достигают пока результатов лучших, чем при советской власти, когда денежное выражение премий за победу было в десятки раз меньше.
При первом разговоре нашем со Стрельцовым в связи с будущей книгой мемуаров Эдик — в трезвом уме — сказал: «Вот напиши… Страну нашу очень люблю, хотя она и поднасрала мне». Он чувствовал себя штрафником государственного уровня — и при всей глубине обиды это ему в чем-то льстило.
Спортсменам льстила близость к строгой власти — не припомню, чтобы кто-нибудь из динамовцев, например, плохо отозвался о Берии или Абакумове. Спортсмены в СССР чувствовали себя элитой — и не важно, что материальное подтверждение тому касалось (и то достаточно относительно) действующих спортсменов. И звания, и ордена, получаемые, чтобы там ни говорил Нариньяни, в молодые годы, впечатляли не одних спортсменов. Я помню, какой завидной казалась мне судьба Эдуарда Стрельцова, награжденного после Олимпиады. Что же скажешь о тех юнцах, что соединяли свое будущее с большим спортом?
Я думаю, что начальству не нравилось и то, что ведущие себя излишне самостоятельно Иванов и Стрельцов стали кумирами многотысячного рабочего коллектива и превосходили популярностью всех передовиков производства, вместе взятых. И Нариньяни важно было настроить против кумиров этот самый рабочий коллектив.
На заводе у Стрельцова были, однако, не только почитатели.
Журналисты из заводской многотиражки взялись за него раньше, чем Нариньяни, — и опубликовали у себя фельетон «Головокружение» — и потом на допросе у следователя жаловались, что их в парткоме вынудили сделать сокращения в публикации: не рассказывать обо всех безобразиях Эдика. Им же и не разрешили перепечатать в многотиражке фельетон Нариньяни.
Нариньяни я пытаюсь обыгрывать, используя футбольную терминологию, «на противоходе». А вот по отношению к рядовым журналистам из многотиражки мне совершенно не хочется этого делать.
Попробую разобраться в себе…
Надо ли убеждать кого-то, что я — всегда, по определению, — на стороне Стрельцова?
Но легко ли — и реально ли вообще — вставать на его сторону в каждом эпизоде, фиксируемом как разболтанность, раздолбайство и более, более того? (Я читал милицейский протокол о дебоше, учиненном Стрельцовым около метро «Динамо», — даже если что-то в нем и поклеп или преувеличение, все равно в протокольном описании есть, наверное, и непридуманные факты. Да и в том ведь, что происходило со Стрельцовым дальше, не одна же фантазия недоброжелателей?)
Тем не менее мне легко быть на стороне Стрельцова — еще и оттого, наверное, что я не считаю его заведомо правым в большинстве эпизодов, которые ему не инкриминируются.
Просто я — вместе со Стрельцовым — и правым, и виноватым.
Я не оправданием его занят — этим сегодня есть (а вчера еще не было) кому заняться. И не в защиту форварда Стрельцова — а игровое амплуа, несомненно, выражает суть характера, а не только особенности мышечной организации — затеяна эта книга. Я ищу объяснения его поступкам — и объяснения никак не юридического, а лишь психологического порядка.
А от замороченных заводских газетчиков, не задумавшихся, подобно мне теперешнему, о месте Эдуарда Стрельцова в футбольной истории и в истории страны, нелепо требовать выхода за отведенные им рамки. Николай Павлович Смирнов-Сокольский — видный эстрадник и выдающийся книголюб — в своих застольных историях обозначал рубеж: «Это было еще до морального облика…» Острослов намекал, что в советские времена подход к богеме с ханжеским уставом неумолимо перерастал в произвол полиции диктуемых всем нравов, посягавший на укрощение и, самое обидное, на упрощение сложного мира неизученной человеческой личности, на лишение человека, особенно художественной натуры, права быть человеком. Права отвечать за свои поступки, что отнюдь не равнозначно воспрещению самоопределяться в частной жизни.
А газетчики из «Московского автозаводца» видели мало хорошего в своей жизни — и моральный облик представлялся им исключительно разновидностью положенной всем советским гражданам униформы — видимой и невидимой. И я допускаю, что они верили в свою газетную прерогативу — воспитывать среди прочих читателей своей газеты и мятущегося Стрельцова, который в «Автозаводец» и не заглядывал, а если и заглядывал, то сердился, как слон на тявканье моськи…
«ОТ ВЫПИТОГО Я ПОЧУВСТВОВАЛ СЕБЯ ПЛОХО»
18 Очень часто спортсмен, вошедший в свою наилучшую форму, напрочь теряет чувство самосохранения…
То, что Эдуард Стрельцов к сезону пятьдесят восьмого года подошел в отличном состоянии, готовым, как никогда прежде, стало очевидным весной. Но, судя по его зимним приключениям — и реакции на них общественности и разнообразного руководства, — до весны ему дожить было непросто.
Фельетон Нариньяни опубликовали в «Комсомольской правде» 2 февраля. Но скучать своим патронам и критикам Эдик, как мы уже говорили, не давал с осени.
Чтобы эффективнее использовать Стрельцова в матче с поляками, ему дали возможность подлечить травму — и в заключительных матчах чемпионата не занимали. Последняя в Москве игра календаря пришлась на праздничный день — восьмого ноября — и Маслову пришлось сделать вид, что он удивлен, когда заметил, что приехавший на стадион поддержать товарищей Эдик выпивши.
После игры выпили еще — и как признавался на допросе у следователя Стрельцов: «От выпитого я почувствовал себя плохо». Со стадиона «Динамо» он поехал на автобусе домой. За время пути к «Автозаводской» у слегка протрезвевшего Эдика открылось «второе дыхание» — и домой идти ему не захотелось, он решил вернуться к товарищам. Но он так и не смог объяснить: с кем же конкретно из одноклубников собирался встретиться? Возле своего дома — в полночь (для справки: матч на стадионе «Динамо» начался в девятнадцать часов) — Стрельцов встретил соседку Галю, которая, сообразив, что домой в таком состоянии соседа не загнать, вызвалась поехать с ним туда, куда он едет, — не было у ней уверенности, что сможет он доехать благополучно. Сели в трамвай номер сорок шесть — и доехали до Крестьянского рынка. На остановке Эдика, что называется, развезло. И он дал себя уговорить Гале ехать обратно домой. Перешли на другую сторону трамвайного пути. Но пока ждали трамвая, к Стрельцову прицепился какой-то парень. Эдику показалось, что он ехал с ними в вагоне. Парень приставал с какими-то советами по части футбола, а когда Стрельцов не захотел его слушать и велел отойти, обиделся и ударил Стрельцова так, что у того кровь пошла из носу. Испугавшись стрельцовского гнева, парень бросился бежать — и пытался перелезть через забор, но Эдик поймал его за ногу, так что тот повис вниз головой. Парень все же вырвался — и припустил в ближайший двор. Девушка заметила, что скрылся он в полуподвальной квартире. И по ее «наколке» Эдуард в эту квартиру ворвался, все круша и сметая по пути. Он бил посуду, сминал кастрюли, требовал, чтобы ему предъявили спрятавшегося. Жильцы, естественно, вызвали милицию. В протокол занесли, что в отделении Стрельцов продолжал бушевать и в сильных выражениях обвинял милиционеров в укрытии оскорбившего его парня. Надо ли добавлять, что уголовное дело возбудили против Эдуарда Анатольевича. Завком ходатайствовал о прекращении этого дела.
Более того, администрация ЗИЛа добилась предоставления центру нападения квартиры из двух изолированных комнат — несбыточная для большинства советских людей того времени мечта. Правда, об этом настоятельно просили спортивное министерство, завод. Моссовет выделил десять квартир — причем отдельных квартир, что для того времени принципиально важно, — игрокам сборной СССР из «Спартака»: Татушину, Нетто, Огонькову и другим. Как же мог тогда ЗИЛ не улучшить жилищные условия Иванову со Стрельцовым?
У Нариньяни в фельетоне разбушевавшийся Стрельцов якобы кричит тем, кто отнимает у него водку: «Не мешайте моему куражу». Фраза явно не стрельцовская. Но психологический подтекст фельетонист уловил совершенно верно. Стеснительный Эдик искал в выпивке чего-то ему недостающего — может быть, той свободы, которой он, как ему казалось, заслуживал в обычной жизни и вкус которой испытал он на футбольном поле. Наверное, любому настоящему игроку — во что бы ни играл он всерьез — хочется, чтобы игра никогда не прекращалась. Но, как правило, приходится смиряться с обстоятельствами, задыхаться вне игры словно рыба на суше. Стрельцов в быту не выглядел азартным — ну, играл он в карты, но в лихорадочной страсти обязательно отыграться замечен не был — однако китом, выброшенным на берег, если приглядеться внимательно, себя все-таки часто чувствовал. Просто после завершения футбольной карьеры вида не подавал. А пока играл, внутренне не считал за грех соскальзывать с этого вынужденного берега в алкогольные пучины. Закончив с футболом, он, казалось, «скупее стал в желаньях», но ведь так только казалось — просто Стрельцов был не на виду: игровая невостребованность мучила его, в чем он и себе не сознавался; он загнал жажду футбола глубоко вовнутрь. Выпивка — единственное, что давало ему ощущение, равное тому, что он испытывал на поле. И вряд ли реально было бы его излечить от сладостного недуга. Талант вообще всегда обречен на судьбу, которую никто не в силах изменить.
Пьяным он делался неуправляемым. Но эта же неуправляемость наверняка клубилась в нем и в трезвом, просто в негероическом быту она ни во что не сублимировалась — преобразовывалась только на футбольном поле, где ей находилось применение в тех выбросах изобретательной энергии, за которые любили мы Эдика.
Пьяным он становился беспощадной карикатурой на себя — им, колоссально энергетически неуправляемым, руководили чаще всего благие порывы, хотя все мы понимаем, что ничем и никем никакие порывы руководить не могут. Он бывал искренен в желаниях, преувеличенных алкоголем, думая во хмелю, что хочет всем окружающим добра, отстаивает справедливость, вступая в потасовки, защищает себя — в трезвом-то виде он хорошо умел скрывать свою ранимость.
Он хотел, как мне кажется, и в быту, в общежитии — на скучном берегу бескрайнего футбольного моря — испытать ту же уверенность, что испытывал в лучшие минуты своей игры. Отсутствие уверенности в себе, находившее на Стрельцова время от времени, — единственное, может быть, что его пугало. Но что в обыденной жизни мог он совершить, равноценное забитому голу?
Кстати, про голы — забитые и незабитые.
В начале восьмидесятых годов Ринат Дасаев вместе с журналистом Александром Львовым написал книгу, выпущенную тем же издательством, что печатало мемуары Стрельцова, — и когда понадобилась рецензия, решили, что лучше всего поручить ее Эдику.
Посредником сделали меня. Эдик отозвался вяло: сказал, что книжки такого рода читает редко, а то и не читает вовсе. Я предположил, что он знает Львова… «В лицо, наверное, знаю». — «Ну Дасаева ты уж точно знаешь?» — «Из „Спартака“?» — «Какого же еще? Вот что-нибудь о нем и расскажи. Трудно ли, например, забить ему гол?» И вдруг Эдуард завелся: «Гол, Санюля, забить всякому вратарю трудно!» И последовало длиннейшее рассуждение о том, сколько же всего надо учесть, принять во внимание, заметить и оценить, прежде чем решить: куда целить мяч? Я жалел, что не успеваю записать эту непредвиденную лекцию. И в растерянности спросил: «Но ведь забивают же все-таки?» — «Приходится. Иногда…»
Фельетонисты, продолжившие начатое Нариньяни, в поисках поддержки обывательской аудитории заявляли, что «человек-то Стрельцов был серый, недалекий… Он искренне считал, что Сочи находится на берегу Каспийского моря, вода в море соленая оттого, что в ней плавает селедка». Я подумал, когда прочел: как же надо не уважать игру, в которую, кстати говоря, один из авторов фельетона и сам неплохо для любителя играл, чтобы ради красного словца замахнуться на едва ли не самый могучий игровой интеллект в мировом футболе. Как будто все гении спорта или искусства непременно сведущи в географии и вообще все, как на подбор, эрудиты…
Когда Григорий Федотов на занятиях в школе тренеров не смог разделить тысячу на пять, Николай Дементьев подсказал ему с первой парты: «Гриша, да это же литр на пятерых». И соученик немедленно выпалил: двести грамм. А Евгений Евстигнеев, умевший, как никто, передать со сцены и экрана мысль, сыграть интеллектуала, считал, что член-корреспондент — это неудавшийся ученый, перешедший на работу в газету.
Я слышал, что в молодости Эдик и с девушками говорил в основном про футбол — рассуждать на другие темы стеснялся, слов не находил. Но к моменту нашего с ним знакомства Эдуард за точным словом в карман не лез — говорил не всегда с большой охотой, но выразительно. При посторонних он мог и замкнуться, однако в кругу постоянных собеседников умел «подержать площадку» — было ему чего вспомнить и о чем рассказать.
…Для зиловского народа учиняемые Эдиком фокусы новостью не становились — они о них не из газет узнавали. Стрельцов в своих разгулах и загулах от людей не прятался: наделал глупостей в заводском Дворце культуры, что рядом со стадионом, который ныне носит имя дебошира. В безобразиях Эдуарда что-то бывало и от проказ неумеренно расшалившегося ребенка: он, скажем, требовал, чтобы во Дворец немедленно вызвали директора завода Крылова, чтобы тот наказал всех, кто мешает веселиться футболисту из «Торпедо». У людей с чувством юмора это вызывало не возмущение, а смех. Не за один только футбол ему все прощали — ведь и в агрессии его была все та же беззащитность перед жизнью, в которой он только играл в футбол, — во всей прочей сложности она оставалась для него дремучим лесом. И он чувствовал нутром, что заблудится и в трех соснах. Он для полян создан — это и самым строгим блюстителям советских понятий было совершенно ясно.
Но лимит перманентных прощений к зиме пятьдесят восьмого формально был исчерпан. И пьяные манипуляции при входе в метро стоили ему звания — удостоверение заслуженного мастера спорта, которым Стрельцов хлестал по физиономии некоего гражданина Иванова — по мистической случайности, однофамильца лучшего партнера Эдуарда, — отобрали, как дорогую игрушку у ребенка.
Нариньяни пишет: «Терпение игроков по сборной лопнуло, и они собрались позавчера (по каким горячим следам писался фельетон! — А. Н.) для того, чтобы начистоту поговорить со своим центральным нападающим. Возмущение спортсменов было всеобщим. Футболисты вынесли единодушное решение — вывести Стрельцова из состава сборной команды страны и просить Всесоюзный комитет снять с него звание заслуженного мастера спорта…
…Сегодня вечером сборная команда вылетает за границу. Затем отправляются на предсезонную подготовку и клубные команды мастеров. И в этих командах, где на левом краю, а где на правом, имеются «звездные мальчики». Так пусть посошком на дорогу, вместо традиционных ста граммов, будет этим мальчикам невеселый рассказ о взлете и падении одного талантливого спортсмена.
Вы спросите: что же это — конец, закат центра нападения?
Все зависит от самого «центра». Товарищи оставили ему возможность для исправления. Они сказали Стрельцову: «Начни-ка, друг, Эдик, все сначала. Поиграй в клубной команде. Наведи порядок в своем быту, в своей семье. Докажи, что ты серьезно осознал свои поступки не на словах, а на деле, и, может быть, мы снова поставим тебя центром нападения в сборной. Но поставим не сегодняшнего Стрельцова — дебошира и зазнайку, а того молодого, чистого, честного, скромного»».
Спортсмены (и болельщики вслед за ними) — суеверны. И людям, близким к спорту, не покажется запальчивым мое нынешнее утверждение, что фельетонист сглазил Стрельцова.
Что самому Нариньяни не так уж и хотелось, чтобы Эдуард оказался погибшим для мирового футбола. И что это не входило и в планы тех, кто заказывал фельетон.
В финале фельетона Нариньяни допускает несвойственную ему невнятность — сам себе противоречит. И странен призыв к спортсмену: будь не сегодняшним, а вчерашним. Как будто «чистый, честный, скромный» молодой человек не способен на глупость в несчастливую для себя минуту. И неужели непонятно, что, отсекая Стрельцова в педагогических целях от партнеров по сборной, его обрекают на еще большее одиночество, которое поспешат разделить с ним совсем уж чужие люди?
И опять в духе самых безнадежных для страны лет организуется «осуждение масс». Зачем было заставлять игроков сборной настаивать на отстранении Эдика от подготовительного цикла? Кому на пользу, когда команду настраивают против ее фаворита? Если команда была склонна прощать Эдику легкомысленные поступки, то стоил же он того, наверное? Разобралась бы команда со Стрельцовым без фельетониста…
Я не стал редактировать фразу, некогда сказанную мне в приватном разговоре Владимиром Маслаченко — оставил ее в неприкосновенности: «Не будем забывать о том, что все мы тогда были детьми своего времени — и подчинялись исключительно всем правилам игры отнюдь не по-футбольному».
«…Мы тренировались даже, по большому счету, не по-футбольному», — добавил Маслаченко.
Как теперь объяснить, возвращаясь из нынешнего времени в тогдашнее, что футбол в самом деле казался иногда большей реальностью, чем сама жизнь, видевшаяся некой дьявольской игрой — с никому до конца не растолкованными правилами. То же самое можно было смело сказать и о других явлениях, где человек самовыражался искренне. Неискренним, однако, приходилось быть во всем том, что окружало эти явления. Неискренность превращалась в сомнительный, однако необходимый прием самообороны, нередко и препятствующий в результате какому бы то ни было выражению себя…
Маслаченко вспоминает, как сидел на собрании в Скатерном переулке (там помещался тогда Спорткомитет), где обсуждали и, как уверяет Нариньяни, осуждали Стрельцова коллеги-футболисты. Сильнее, чем слова «товарищеской» критики, произносимые начальниками, его, наивного, двадцатидвухлетнего вратаря (Володя тоже был юным дарованием), поразила ходившая по рукам фотография: в кровь избитый милиционерами Эдик. Маслаченко говорил, что поразили и сам снимок избиения красавца-парня с необъяснимой, если стражи порядка знали, кто перед ними, жестокостью, и то злорадство, с каким спортивные руководители показывали фото игрокам сборной…
Вести собрание Романов поручил своему первому заместителю Постникову. Начальник сборной Машкаркин, коротенько напомнив футболистам сборной, зачем их собрали в Спорткомитете, передал слово для покаяния Стрельцову. Эдуард послушно сказал все, что в таких случаях следует говорить. Дальше выступали тренеры и футболисты.
Качалин заключил свое выступление словами: «Виноваты мы в том, что не пресекли твоего поведения, Эдик… Хочется верить, что ты станешь человеком. Прошу принять предложение о снятии заслуженного мастера спорта, просить о понижении зарплаты и дать Стрельцову время на исправление».
Предложение о снятии звания и понижения зарплаты поддержали Лев Яшин, Никита Симонян, Михаил Огоньков, Генрих Федосов, Константин Крижевский, Борис Кузнецов… Благородный Аксель, раскопавший протокол этого заседания, не назвал имен двух ведущих футболистов сборной, настаивавших на исключении Эдуарда из нее. Мне не так уж было трудно догадаться, кто эти двое — великие футболисты из одного со Стрельцовым ряда, если, как у нас принято, ставить Эдика в какой-то ряд. Но я тоже их имен не называю. Людям, живущим сегодня, легче осуждать прошедшие (будем думать, что навсегда прошедшие) времена. Но если мы по-суперменски не захотим понять, что происходило с тогдашними людьми, как много ставилось ими на кон в случае несогласия с власть имущими, мы мало будем отличаться от тех, кто вынуждал этих людей предавать и продавать. В том и заключался замысел власти, чтобы страну сплачивала общая вина каждого перед каждым. Страна приказывала быть героем любому, но и быть непорядочным приказывала тоже любому. Сейчас-то легко говорить, что высшим героизмом было ослушаться приказа. Иди — ослушайся. Очень далеко приходилось идти, ослушавшись.
За шесть лет до собрания на Скатерном, посвященном Стрельцову, на таком же уровне проводились собрания, на которых осуждали футболистов, проигравших Олимпиаду. И протоколы тех собраний — тоже очень тяжелое чтение. Тем более что, зная советские порядки, можно заподозрить, что протоколы составлялись заранее, а подписи вынуждали ставить и тех, кто ничего подобного не произносил. Важно было втянуть в историю как можно больше людей в качестве мерзавцев. Но и на собраниях еще сталинской поры люди, поставленные в равные условия, вели себя по-разному… Виновниками олимпийского провала делали футболистов ЦДСА. И вот топили их в говне спартаковцы, а главные послевоенные соперники — динамовцы, чье ведомство и призвано было карать, — вели себя по-человечески. Не стал каяться и тренер ЦДСА и сборной Борис Андреевич Аркадьев — не струсил…
Стрельцова песочили в стране, где послесталинские порядки обещали стать иными, чем все привыкли. Но и в микроскоп было не рассмотреть отличия.
Заместителя спортивного министра никак не устраивала картина, сложившаяся перед голосованием, — и он обратился к собравшимся: «Мы умышленно не принимали решения, давая тем самым коллективу возможность вынести решение о недостойном поведении Стрельцова… Мне понравилось выступление некоторых товарищей (не поручил ли сам Постников тем двоим корифеям выступить так, как они выступили? — А. Н.). Вопрос стоит вообще о дисквалификации и об отстранении от футбола Стрельцова. Большое сомнение в его исправлении. Пусть решает коллектив… Те пожелания и решения, которые высказали члены сборной, будут доведены до сведения Комитета».
Собравшиеся футболисты понимали, куда начальник клонит. Но не захотели ехать на чемпионат мира без Стрельцова. Председательствовавший на собрании Никита Симонян подписал единогласно принятое решение: снять звание и стипендию, выплачиваемую Эдику как игроку сборной СССР.
Итак, в наказание Эдуарда Стрельцова не взяли на сборы в Китай. Дублером Никиты Симоняна стал свердловчанин Василий Бузунов — центрфорвард, замечательный только силой удара. Но как игрок комбинационного плана тренеров сборной заведомо не удовлетворявший.
Чего же лишился Стрельцов, не поехавший со сборной?
«Нас готовили, — рассказывает Маслаченко, — так, как, по-моему, готовят рейнджеров. В Китае мы жили на острове, на реке Хуанхэ. И если бы кто-то из нас захотел переправиться в город, взять джонку, его бы, наверное, бесплатно перевезли. Но для „путешественника“ самоволка была бы чревата комсомольским или партийным выговором, а то и отправкой домой… Мы вставали в половине шестого утра — и начиналась первая тренировка. Было очень холодно. Нам выдали по несколько комплектов прекрасного теплого нижнего белья, с кальсонами, со всеми делами, в чем мы и спали. Кормили нас, как говорится, „на убой“: европейская кухня, продукты великолепные. Но рядом готовили себе пищу китайцы — и мы лягушек попробовали, суп из кошек ели, это, говорили, полезно… После первой утренней тренировки — в двенадцать часов следующая. В четыре — еще одна.
Жили мы по совершенно отличным от всего спортивного мира законам. Меня не разубедить, что футбол — творческий труд. А для такого труда никаких условий не было. Тренировать тогда означало — гонять. К наилучшей форме шли через усталость. Мы существовали в идиотском режиме — ни купаться, ни загорать, ни с девушкой встретиться…
Для рейнджеров такой режим, может быть, и приемлем. Но для актеров, которые должны работать на публике, он — каторга».
Зная, с чем (с кем — не решаюсь в данной ситуации сказать, хотя из стрельцовской истории, из истории футбольной не вычеркнешь теперь личности потерпевшей на станции «Правда», если не переименовывать честность по логике Эдика в «быль») связан оказался гибельный поворот в судьбе героя этой книги, мы вправе, вероятно, вырвать из монолога Маслаченко фразу о режиме, не позволявшем с девушкой встретиться. Тем более что она противоречит свидетельству другого, привлекавшегося к подготовке сборной вратаря, спартаковца Валентина Ивакина, говорившего, что девицы не только из соседних дачных мест, но и из самой Москвы осаждали, оккупировали Тарасовку, охотились за молодцами-футболистами…
Нет, девушек — то, что теперь называют сексом, — футболисты на потом не откладывали. Но Маслаченко прав — откладывалась частная жизнь в своей полноте и многообразии, а череда девиц одноразового использования не спасала от одиночества и неуверенности в жизни вокруг футбольного поля некоторых юных игроков.
МЕЖДУ СТАДИОНОМ И ДОМОМ
Большой футбол — взрослая жизнь. Она требует самых надежных тылов. И какой банальной ни покажется мысль о хорошей семье — и не родительской, а своей, — об удачной женитьбе, своевременной встрече со своей женщиной, — от нее куда денешься: жизнь вообще банальна. Исключения из общежитейских правил очень редко кому этой банальной жизнью прощаются. Особенно когда приходится соприкоснуться с наиболее противоречивым из неизбежных институтов — браком.
Замечено, что труднее всего приходится в семейной жизни тем мужчинам, которые с детства жили вдвоем с мамой. Выйти из подчинения маме, из неуемности маминых забот в сколько-нибудь удачный союз с дамой, на которой женишься, — маловероятно, если не строишь с женой дом наново, отрешившись от былого семейного уклада. При квартирном вопросе, неразрешимом при советской власти, вероятность такого строительства (для сверхзаметного к тому же игрока) вообще сводилась к нулю. Правда, футболисты принадлежали к избранной категории советских граждан — им и с квартирным вопросом в большинстве случаев шли навстречу. Однако совсем отдельно от мамы Софьи Фроловны Эдуард стал жить уже в конце шестидесятых годов — при пятилетнем стаже во втором браке.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34
|
|