Милиционер, увидя на «стоге сена» надпись «Штаб», деловито спросил:
— Где начальник штаба?
Я вышел вперед. На голове пожарная каска, руки в старых маминых лайковых перчатках — вполне начальственный вид.
— Так, — сказал милиционер. — Стог — быстро в театр. Там через пять минут начинается спектакль. А сам пойдешь со мной в милицию.
Стог мы отнесли, а до милиции дело не дошло. Простили по дороге.
Так закончилось мое первое соприкосновение с театром. А потом я был и в самом театре, смотрел «Чапаева». Когда в конце спектакля Чапаев погиб, я горько заплакал. А после окончания спектакля бежал радостный к матери, сидящей в другом конце зала, и, зареванный, но со счастливой улыбкой, кричал:
— Мама, мама! Он жив!! Он выходил кланяться.
Многие пьесы, которые мы смотрели с ребятами в соседнем театре, потом разыгрывались нами во дворе. Мне давали роли злодеев, а все героические исполнял Коля Душкин. Он считался самым красивым мальчиком не только в нашем дворе, но и во всем переулке.
Что Коля красивый мальчик, я узнал от мамы, которая каждый раз в разговорах с соседями восхищалась его красотой. Среднего роста, крепко сбитый, с большими черными глазами, Коля и сам знал, что он красивый. Как — то раз он сказал мне, что к празднику ему сошьют белую матроску, которая пойдет к его глазам.
Во время наших футбольных баталий Коля великолепно стоял в воротах, а позже стал вратарем сборной школьной команды.
После военных событий на озере Хасан приехал с Дальнего Востока Миша Душкин, старший брат Коли. Он участвовал в боях, и его наградили медалью «За отвагу». Для нашего переулка это стало событием. К нам во двор приходили посмотреть на Михаила из других домов. Ну конечно, мы, подростки, не отходили от него ни на шаг.
По просьбе Николая его брат разрешил мне даже потрогать медаль рукой. Коля ходил рядом с братом сияющий, и, когда мы спрашивали его, о чем рассказывал брат, как там в бою, Коля хмурил свои черные пушистые брови, делая серьезное лицо, и говорил:
— Жарко там было. Жарко!
После седьмого класса Коля поступил в военную спецшколу. Я в душе завидовал ему. Прельщала военная форма. Но когда я намекнул родителям о спецшколе, они в один голос стали возражать, а отец сказал:
— Военный из тебя получится никудышный, не твое это призвание.
ОБРАЗЦОВАЯ ШКОЛА
Хотя я родился в декабре 1921 года, в школу решили меня отправить в 1929 году, не дожидаясь исполнения восьми лет (в то время в первый класс принимали с восьми лет).
Первый раз в школу (правда, с опозданием на пятнадцать дней, потому что мы задержались в деревне) меня повела мама. Школа от дома была довольно далеко, и дважды требовалось переходить дорогу. Встретила нас учительница Евгения Федоровна. В пенсне, в синем халатике с отложным белым кружевным воротничком, она сразу мне понравилась.
— Пойдем, Юра, в наш класс, — сказала она и увела меня от мамы.
Я просидел первый урок. Все шло хорошо. Для меня, правда, все было ново и чуть страшновато, но интересно. Читать, считать и немножко писать меня научили до школы родители, и я не чувствовал на уроке, что отстал от ребят.
Началась перемена. Евгения Федоровна вышла из класса, и тут все ребята накинулись на меня с криком: «Новенький!
Новенький!» С испугу я начал дико орать. К счастью, в класс вошла Евгения Федоровна.
На другой день мама, подведя меня к школе, ушла. Я вошел в вестибюль и растерялся: забыл, где находится наш класс. Подходил ко всем и спрашивал:
— Вы не скажете, где класс, в котором учительница в пенсне?
Почему — то меня повели в четвертый класс. Там действительно учительница носила пенсне, но меня она, конечно, не признала.С опозданием, к концу урока, я все — таки попал в свой класс.
Уже в первом классе я стал понимать, что есть профессии куда более интересные, чем клоун. Например, пожарник или конный милиционер. И все — таки, когда учительница спросила: «Кто хочет участвовать в школьном концерте?» — моя рука тут же взметнулась вверх.
Первая роль
— Горошек. С большим куском картона, на котором нарисовали зеленый горошек, я участвовал в сценке «Огород».
Нас, десятерых мальчиков, поставили в ряд на сцене, и каждый по очереди, сделав шаг вперед, должен был произнести несколько стихотворных строчек об овоще, который он изображал. Мне велели выучить такие строчки:
Вот горошек сладкий,
Зерна, как в кроватке,
Спят в стручках усатых.
Последним в строю — возможно, из — за маленького роста — поставили меня. Все ребята быстро прочли стихи. Настала моя очередь. Я делаю шаг вперед и от волнения вместо стихов произношу:
— А вот и репка!
После этого я помолчал и встал на свое место.
Зал засмеялся, ибо получилось неожиданно — все читали стихи, а один просто назвал овощ, при этом перепутав горох с репкой.
Посрамленный, я ушел со сцены. За кулисами учительница, посмотрев на меня строго, сказала:
— А ты, Никулин, у нас, оказывается, комик!
После концерта я сделал два вывода: первый — быть артистом страшно и трудно, второй — в школе комиков не любят.
16 — я школа (потом ей дали номер 349), в которой я учился, считалась образцовой. К нам постоянно приезжали различные методисты, инспектора, часто посещали школу зарубежные делегации. С нами работали педологи. Они определяли умственные способности. Была такая профессия в конце двадцатых — начале тридцатых годов — педолог. На основании различных тестов делали заключения о развитии ребенка, его умственных способностях. Меня педологи продержали очень долго. Все я делал не так. И они пришли к выводу, что способности мои очень ограниченны, чем отец крайне возмутился. Он ходил к ним выяснять отношения и доказывал, что я нормальный ребенок с хорошими задатками.
Мне запомнились встречи с нашими любимыми писателями Львом Кассилем и Аркадием Гайдаром.
Аркадий Гайдар, с короткой стрижкой, внешне напоминающий боксера, остался в памяти как человек энергичный и обаятельный. Он читал нам главы из книги «Военная тайна».
Я в то время учился в шестом классе и занял второе место на районном конкурсе за рассказ «Ванька — разведчик», поэтому меня подвели к Гайдару и сказали:
— А это у нас начинающий писатель.
Аркадий Петрович пожал мне руку и сказал:
— Приходи во Дворец пионеров (он назвал число), я буду беседовать с ребятами, которые пишут.
К сожалению, на эту встречу я не попал — заболел очередной ангиной.
Лев Кассиль — худой, с вытянутым лицом, с милой, доброй улыбкой — увлекательно рассказывал нам о своей поездке с советскими футболистами в Турцию.
Часто бывали у нас и артисты Московского театра юного зрителя, встречи с которыми тоже запомнились. И мы просмотрели все тюзовские спектакли.
Для многих костры — это запах смолы, отсветы огня, темное небо над головой. А у нас костры проводились в школе. Красной бумагой обертывали лампочки, резали алый шелк на длинные ленты, прикрепляли их к вентилятору. Обкладывали все это сооружение поленьями, и костер начинал «полыхать». Вокруг костра мы пели, танцевали, декламировали.
В то время все увлекались танцем «Лезгинка» — ходили на носочках, размахивали руками с криками «ас — са».
И вот на одном из костров я появился с утрированно большим кинжалом в зубах (сделал его из доски), в огромной папахе и, исполнив несколько танцевальных па, стал мимически изображать, будто бы вокруг меня что — то летает. Я отбиваюсь, отмахиваюсь — ничего не помогает. И тогда в ужасе вместо привычного «ас — са», вопил на весь зал: «Пчела! Пчела!» Все ребята смеялись.
Отец вел в нашей школе драмкружок. Мама входила в состав родительского комитета, помогала в библиотеке выдавать книги, постоянно шила костюмы для участников художественной самодеятельности. Этой работе родители отдавали много времени.
Отец постоянно ставил сатирические обозрения, которые сам придумывал. Он написал для меня и моего товарища по классу клоунаду на школьную тему.
В свой кружок отец принимал всех желающих. Занимались в нем и ребята, которые плохо учились. Отец любил ребят. Он открывал способности у тех, на кого учителя махнули рукой. И впоследствии, когда учителя говорили ему, что эти ребята стали лучше себя вести на уроках, исправили плохие отметки, он страшно гордился, что это результат благотворного влияния искусства.
Остался у меня в памяти и школьный вечер, посвященный творчеству Горького. Сценарий вечера написал отец, включив отрывки из «Детства» Горького. Я играл Алешу Пешкова. Выходил с книгой сказок Андерсена и читал (так начиналась инсценировка): «В Китае все жители китайцы и сам император китаец…»
Не знаю почему, но в дни подготовки к вечеру мечталось: а что будет, если вдруг приедет к нам в школу Горький? Посмотрит он нашу инсценировку, ахнет и скажет: «Как здорово этот мальчик сыграл Горького! Верно, я был таким».
Играть Горького мне нравилось. Конечно, я не говорил на «о» и вообще старался оставаться самим собой. Просто представлял себе — я маленький Горький. Чем ближе подходил день спектакля, тем больше верилось, что Горький приедет к нам. Но Горький на вечер не пришел.
Играл я однажды и роль мальчика — китайца в небольшой пьеске.
Действие происходило в годы гражданской войны. Мальчика — китайца красные посылают на станцию, занятую белыми, поручая ему любым способом отвлечь внимание белых. Мальчик показывает белогвардейцам фокусы, и, пока те смотрят его выступление, красные окружают станцию и потом занимают ее.
Чтобы сыграть своего китайца похожим, я, по совету отца, ходил на рынок и долго присматривался, как ведут себя китайцы — лоточники, как они разговаривают, как двигаются.
Мне пришлось научиться немного жонглировать и попотеть вместе с отцом, придумывая и разрабатывая технику фокусов. Шарик, который пропадал таинственно из моих рук (он уходил на резинке в рукав), неожиданно появлялся под фуражкой у поручика (был заранее спрятан такой же).
Ребята — зрители принимали мои фокусы всерьез и потом долго допытывались, как я это делал. Но я хранил профессиональные тайны и ничего не объяснял.
В финале нашей постановки, когда станцию занимали красные, я с криком: «Последний фокус!» — показывал пустую корзинку, а затем выхватывал из нее красный флаг (он был спрятан под двойным дном). Зрители принимали конец спектакля на «ура» и долго аплодировали.
В детстве были у меня свои боги. Среди них — певцы Лемешев, Козловский, артист кино Михаил Жаров. Как — то я шел по улице в центре Москвы и вдруг увидел Михаила Жарова. Пять улиц я шел за ним. Смотрел влюбленными глазами. Артистов считал людьми удивительными, недосягаемыми.
Когда закрылся «Театр рабочих ребят», то в его помещении организовали Дом художественного воспитания детей.
В нем открыли несколько кружков: танцевальный, драматический, музыкальный и фото. Я записался в драматический. Драматической студией, как мы именовали кружок, руководил артист Преображенский, которого мы все очень любили. Стараясь развить фантазию, он ставил с нами этюды. Помню, он предложил нам массовый этюд.
— Вообразите себе, что сцена — улица, — сказал он. — Я выйду на улицу и начну смотреть на небо. Просто так. Каждый из вас — прохожий. Вы должны подходить ко мне по одному и тоже смотреть заинтересованно наверх, думая, что на небе что — то происходит. Но нужно не просто подойти, а и сказать свою фразу.
Начали этюд. Каждый студиец подходил к смотрящему вверх преподавателю. Слышались фразы:
— Ой, а что там, наверху?
— Батюшки, неужели дирижабль?
— Что же такое там, на небе?
И так далее.
Я стоял, дожидаясь своей очереди, лихорадочно думал, что бы такое сказать. Решение пришло неожиданно, когда я подходил к толпе глазеющих на небо.
— Уж не медведь ли? — спросил я, заинтересованно глядя наверх.
Все замерли. А потом раздались смешки.
— Чтоо? — спросил преподаватель.
— Уж не медведь ли? — повторил я несколько неуверенно, глядя ему в глаза.
— Почему медведь? — В голосе педагога послышался металл.
— Ну… чтобы… смешно, — залепетал я.
— А мне не смешно! — зарокотал поставленный голос. — Чтобы больше это не повторялось! Много — много лет спустя, уже работая в цирке, на одном из детских спектаклей на вопрос партнера: «Отгадай, что у меня лежит под шляпой?» — я наивно спрашивал: «Трамвай?», и публика смеялась.
Может быть, тогда, в детской студии, я не так сказал, как нужно, а может быть, преподавателю отказало чувство юмора?
Хотя нет, как сейчас помню, одно из его заданий звучало так:
— Отрежьте свою голову, положите ее в чемодан и унесите со сцены.
До седьмого класса я учился в образцовой школе. А потом два седьмых класса решили соединить в один восьмой — часть ребят поступала в спецшколы, в техникумы, другие пошли работать, а на два восьмых класса не хватало учеников. В восьмой класс отбирали лучших по учебе и поведению. Я в этот список не попал. Как потом узнал, на педсовете долго обсуждали мою кандидатуру, решая вопрос, оставлять меня в школе или нет. С одной стороны, хотели оставить, потому что отец много делал для школы, но с другой — учился я средне, на уроках часто получал замечания…
Решение педсовета меня устраивало — появилась возможность перейти в школу — новостройку рядом с домом. В ней учились ребята из нашего двора. Теперь я, как и все, мог перелезать через забор, сокращая путь от дома к школе.
ГРУША ИЗ ТОРГСИНА
В начале тридцатых годов в Москве открылись специальные магазины — торгсины (торговля с иностранцами). Те, кто имел золото или серебро, мог сдать его в торгсин и прямо в магазине получить в обмен продукты или промтовары.
Помню, тогда в нашей квартире долго обсуждали историю о старушке, которая принесла в торгсин самовар, а ей сказали:
— Иди, бабушка, домой. Мы медь не принимаем.
— А он не медный, — ответила старушка, ставя самовар на прилавок.
— Неужели серебряный? — заинтересовались приемщики и, взяв пробу, ахнули: самовар оказался золотым.
В молодости старушка слыла известной певицей. Однажды компания купцов — золотопромышленников пригласила ее на пароход, где она им много пела. Певица настолько пленила купцов, что они, сложившись, подарили ей небольшой самовар из чистого золота, на котором сделали надпись: «Нашему дорогому соловушке…»
— Где же вы хранили самовар? — спросили старуху.
Она сказала, что самовар стоял на полке на кухне в коммунальной квартире.
У меня в копилке лежал старинный царский двугривенный. От кого — то я узнал, что серебряные царские монеты принимают тоже. Перед днем рождения мамы я с одной из теток пошел в торгсин менять двугривенный на подарок.
Мы робко подошли к прилавку и подали двугривенный. Его приняли, но купить на царские деньги мы могли лишь сочную, красивую, обернутую в папиросную бумагу грушу дюшес. Так мы и сделали. Грушу я подарил маме.
И ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ…
Часто на моих днях рождения бывала она, моя первая любовь.
Началась любовь в шестом классе. Небольшого роста, худенькая девочка со светлыми, аккуратно подстриженными волосами раньше не очень меня привлекала. Учился я с ней с первого класса. И в дом она к нам приходила часто, дружила с Ниной Холмогоровой.
И вдруг на одном из уроков она посмотрела на меня так ласково своими зелеными, как у рыси, глазами, что я понял — в мире нет лучше и красивее этой девочки. С тех пор я стал часто о ней думать и смотреть на нее по — другому. Через некоторое время решил проводить ее из школы до дома, хотя и пришлось для этого сделать приличный крюк. По дороге говорили о любимых книгах: я — про Конан — Дойля, она — про Эдгара По. С тех пор начали обмениваться книгами.
Провожать от школы до дома вскоре перестал, боялся, что ребята начнут дразнить. Но любить ее продолжал.
Часто я рисовал в своем воображения такие картины: нападает на нее кто — то, а я ее защищаю. Когда она приходила к Нине в гости, сердце у меня начинало необычайно биться.
Тогда я залезал на крышу самого высокого сарая в нашем дворе и терпеливо ждал, когда она выйдет из дома. Именно оттуда мне хотелось крикнуть ей: «До свидания!», чтобы, обернувшись, она увидела, как бесстрашно стою я на самом краю крыши. А при мысли о том, чтобы признаться ей в любви и сказать, как она мне нравится, краснел.
Казалось, она и не подозревала о моих чувствах. Разговаривала со мной так же, как и со всеми остальными ребятами из нашего класса. Я все чаще стал разглядывать себя в отцовское зеркало и страшно переживал, что голова у меня какая — то продолговатая, дынькой, как говорила мама, и нос слишком большой. Таким я казался себе в тринадцать лет.
Порой ее провожал в школу отец. Это был хмурый, неразговорчивый человек. Он доводил дочь до ворот и, сухо кивнув ей головой, шел на работу. А я думал: «Вот какой он, даже не поцелует. Ведь так приятно было бы ее поцеловать!»
В своих мечтах я целовал ее бесконечно. Почему — то целовал в щеку или в макушку — там, где сходились ее беленькие волосы. Но потом, узнав, что она с отцом ходит регулярно тренироваться в стрельбе из винтовки, проникся к нему уважением и сам решил за» писаться в стрелковый кружок. Но после первого же занятия меня с приятелем из тира выгнали, потому что мы стреляли по лампочкам на потолке.
Помню, девочки Холмогоровы устраивали дома маскарад. Я оделся пиратом: шляпа, нарисованные углем усы, а за поясом настоящий кремневый пистолет из сундука старика Холмогорова (с этим пистолетом когда — то воевал его дед в Крыму).
А девочка пришла в костюме Петера: в кино тогда шла модная картина «Петер» с участием знаменитой Франчески Гааль, которая в фильме переодевалась в мужскую одежду. Девочка надела большую кепку, широченный пиджак, лицо разрисовала веснушками и пела песенку Петера на немецком языке, смешно подтягивая широкие брюки. Я слушал и млел.
На уроке пения в школе мы хором разучивали песню Бетховена:
Гремят барабаны, и флейта поет,
Мой милый уводит отряды в поход.
Учитель пения вызвал к роялю меня и ее и попросил спеть песню на два голоса. Поем мы, а я представляю, что это она провожает меня в поход, а я — в латах, в руках щит и меч, сижу на лошади… Пою и чувствую, как краснею. Поем — то перед всем классом. Вдруг все поймут, что я ее люблю? Но моего состояния, к счастью, никто не заметил. Только она сказала потом на перемене:
— Что это ты пел и весь надувался?
Как — то в порядке наказания классный руководитель посадил меня рядом с ней за парту. Девочка всегда хорошо себя вела, и классный руководитель рассчитывал, что она положительно воздействует на меня. Большей радости, чем сидеть рядом с ней, трудно было себе представить. От восторга я стал выкидывать разные штучки, смешил свою соседку до слез.
Райское житье длилось неделю. Кончилось тем, что меня пересадили на первую парту рядом с мрачным мальчиком — отличником, который не только не хотел разговаривать со мной на уроке, но и списывать не давал.
Когда я перешел в другую школу, мы перестали с ней видеться, но каждый день я вспоминал ее. Со всевозможными хитростями узнал у одной из девочек ее домашний номер телефона и один раз позвонил. Но, услышав резкий голос отца, бросил трубку на рычаг.
В новой школе из девочек никто не нравился, хотя в десятом классе любовь у нас процветала вовсю. А три пары из нашего класса сразу по окончании школы поженились.
«СПАРТАК», «ДИНАМО» И ДРУГИЕ
Лет до десяти к футболу я относился довольно равнодушно, но отец все — таки часто водил меня на стадион посмотреть очередной матч. При этом, обращаясь к матери, он восклицал:
— Боже мой, ну что у нас за сын — никак к спорту не может привыкнуть!
Отец хотел, чтобы я знал и любил спорт.
И своего он добился. Я полюбил футбол и яростно болел за «Динамо», а отец — за «Спартак». Спорили мы, отстаивая каждый свою команду, до хрипоты.
Дома у нас висела таблица футбольного первенства страны. Рядом с ней портреты футболистов. Одну из стен нашей комнаты мы посвятили футболу.
На картоне я нарисовал, а потом вырезал фигурки футболистов, примерно по 25 сантиметров каждая, и у каждого футболиста была своя форма. На стенке — гвоздики. Первый гвоздик — первое место, гвоздик пониже — второе место и так далее.
Под каждой фигуркой прикреплялась булавкой продолговатая бумажка, на которой крупными буквами писали количество очков, которое набрала команда, а ниже — количество сыгранных матчей.
По тому, как я рисовал фигурки, легко можно было определить мое отношение к командам. Плохая команда — игрок нарисован с распухшим лицом (в то время в футболе существовал такой термин — «эти припухли», «эти запухли» — значит, крупно проиграли), хорошая команда — фигурка футболиста красивая — игрок выглядит статным, волевым. Таким я нарисовал динамовца. Представителя «Спартака» я нарисовал несколько в утрированном виде. И один товарищ отца, часто бывавший у нас дома, потребовал, чтобы спартаковца я перерисовал.
Мой школьный приятель Шурка Скалыга «болел» за киевское «Динамо». Киевлянина я нарисовал с длинными усами, опущенными вниз, а поверх майки — украинская свитка.
У отца на столе лежали справочники и литература по футболу, которую он собирал с начала тридцатых годов.
Мы замирали у нашей тарелки — репродуктора, когда раздавались звуки футбольного марша, и ждали, когда на фоне шума стадиона зазвучит неповторимый, с хрипотцой, голос спортивного комментатора Вадима Синявского: «Говорит Москва… Наш микрофон установлен на московском стадионе „Динамо“…»
Были у отца свои приметы. Каждый раз, выходя из дома, он должен был обязательно потрогать пальцем «на счастье» кошку — копилку, поцеловать в голову нашу собаку Мальку, дать ей кусочек сахару и, проходя по переулку, подержаться за почтовый ящик у дома номер семь.
Однажды мы слушали по радио трансляцию футбольного матча. Играл «Спартак».
«Спартак» проигрывал 0:1, а до конца оставалось всего пятнадцать минут. В волнении отец подошел ближе к репродуктору и стал в дверях. И вдруг «Спартак» сравнял счет, а за минуту до конца забил второй гол и выиграл со счетом 2:1.
С тех пор каждый раз, когда играл «Спартак», отец, слушая радио, за пятнадцать минут до конца матча, независимо от того, какой был счет, вставал в дверях.
— Так будет вернее, — говорил он.
ОБЫКНОВЕННАЯ ШКОЛА
В нашу 346 — ю обыкновенную школу, куда я перешел, никакие делегации не приезжали, не приходили к нам и писатели, артисты не устраивали для нас концерты. Только один раз к нам пришла женщина в белом халате и целый час популярным языком учила нас, как уберечься от глистов.
Я покривил бы душой, если бы сказал, что в школе вел себя примерно. Нет. Когда чувствовал, что меня могут вызвать, а уроки не выучены, то прогуливал. За прогулы наказывали. И тут я придумал новый способ. Во время переклички я прятался под парту.
— Никулин, — говорил учитель.
— Нет его. Он болен! — кричал я из — под парты.
Учитель ставил в журнале отметку о моей болезни (это значило, что меня уже не могут вызвать к доске), и я тогда вылезал из — под парты.
Правда, однажды в конце урока историк вдруг посмотрел на меня и, не поверив своим глазам, спросил:
— Слушай, Никулин, тебя же нет, как ты появился?
— Что вы, Тихон Васильевич, — старался говорить я как можно увереннее, — я все время здесь, на уроке.
В классе всегда круговая порука, поэтому все подтвердили правоту моих слов.
На всякий случай меня пересадили за первую парту, чтобы я сидел перед учительским столом. Но от этого я не стал лучше.
Так, поспорив с кем — то из учеников, что смогу целый урок стучать карандашом по парте, я тут же принялся. осуществлять свое намерение. С самого начала урока через каждые две — три секунды я тихонько стучал карандашом по парте, понемногу усиливая звук. Учитель постепенно привык к этому звуку и не пытался найти виновников, хотя стук в течение всего урока раздражал его. Этот странный психологический опыт мне удался, и пари я выиграл.
Увлекались мы и катанием карандашей под партой: все сидят вроде бы спокойно, а шум в классе невыносимый.
Всякое бывало в школе. Меня даже хотели исключить на две недели. Произошло это так. На перемене я зашел в соседний класс, а ребята возьми да и запри меня в шкафу.
Начался урок. Я сижу закрытый в шкафу. Мне это надоело, и я начал стучать.
— Кто это стучит? — строго спросила учительница.
Все в классе молчат. Только учительница начинает объяснение урока, я опять стучу.
— Кто стучит? — уже зло спросила учительница.
Все продолжали молчать. А мне надоело сидеть в духоте, я крикнул:
— Это я стучу, это я!
В классе хохот. Пока меня открывали, пока я изображал клоунаду «Освобождение», урок, в общем, оказался сорванным, за что и собирались меня на две недели исключить из школы.
Когда меня ругали за то, что я плохо запоминал даты, формулировки теорем, мать, защищая меня, говорила:
— У Юры плохая память, не надо его ругать.
— Ну да, плохая, — возражал отец, — раз помнит все анекдоты, значит, память хорошая.
Анекдоты я действительно запоминал отлично.
Когда я еще учился в образцовой школе, ребята со двора уговорили меня по — смешному здороваться с их немкой — Софьей Рафаиловной.
К великому восторгу своих товарищей, я встречал у ворот нашего дома полную женщину с портфелем, идущую неторопливой походкой по переулку, и, кланяясь низко, церемонно ей говорил:
— Здравствуйте, Софья Крокодиловна!
Все ребята хохотали.
Не думал я тогда, что встречусь с ней на уроках в 346 — й школе.
Конечно, Софья Рафаиловна меня запомнила, потому что здоровался я с ней (к удовольствию всех дворовых ребят) по многу раз. И может быть, поэтому, а скорее всего просто потому, что я плохо учил немецкий язык, у меня возникли трудности на ее уроках.
Отец, успокаивая меня, как — то пошутил:
— А ты особенно не огорчайся. Возьми и скажи ей, что немецкий учить незачем. Если же будет война с немцами, так мы с ними разговаривать особенно не будем.
Я последовал совету отца. На одном из уроков после того, как я долго не мог ответить на вопросы, Софья Рафаиловна меня спросила:
— Ну почему ты ничего не учишь?
— А зачем мне, — ответил я, — знать немецкий? Если будет война с немцами, мы с ними особенно разговаривать не будем.
Класс грохнул от хохота, а учительница обиделась.
Не считаясь примерным учеником, со многими учителями я все — таки дружил, и учиться у них мне нравилось.
Часто с теплотой я вспоминаю и образцовую и обычную школы, в которых учился. Остались в памяти и многие школьные друзья.
«АТТЕСТАТ ПОЛУЧИТЕ ПОТОМ…»
Так мне сказали на школьном вечере, посвященном окончанию десятилетки. Последний школьный вечер… Это было летом 1939 года. На четвертом этаже школы десятиклассники праздновали окончание, и я оказался единственный в своем классе, которому не вручили аттестата.
И все из — за чертежей, которые я не сделал. У меня потребовали сдать чертежи почти за весь год.
Последний вечер в школе. Танцы. Я не танцевал — не умел. На радиоле проигрывали модные пластинки того времени: «Брызги шампанского», «Девушка играет на мандолине», «Рио — Рита» и другие.
Учителя мило улыбались. Директор школы сказал нам свои добрые напутственные слова.
Вечер закончился около часа ночи, и мы пошли на улицу. Гуляли долго. Вернулся домой поздно, но меня никто не поздравил с окончанием школы. И правильно — я же не получил аттестата.
Целый месяц после школы пришлось сидеть дома и заниматься черчением. Закончив чертежи, я позвонил своему преподавателю и сказал:
— Здравствуйте, Никифор Васильевич. Это Никулин. Я сделал чертежи.
— Молодец. Приходи.
Пришел домой к учителю. Он долго расспрашивал меня о дальнейшей жизни, о планах. Угостил чашкой кофе. В конце нашей беседы он взял пачку моих чертежей, как — то странно улыбнулся и сказал:
— Молодец.
Потом взял и всю пачку порвал. Это был как удар по сердцу. В то же время я понимал: теперь аттестат заслужен честно. Никифор Васильевич при мне позвонил директору школы и сказал, чтобы аттестат выдали.
Иногда я приезжаю в. переулок, где прошло детство. Переулок не узнать: осталась школа, осталась старая церковь. А там, где стояли четыре наших дома, значившихся под номером 15, вырос громадный многоэтажный домина, одно из парадных которого приходится как раз на то место, куда когда — то выходило крыльцо нашего одноэтажного деревянного домика с облупившейся зеленой краской.
СЕМЬ ДОЛГИХ ЛЕТ
Многие люда пережили трагедию, но не о каждом писал ее Софокл.
Станислав Ежи Лец
Почти семь лет я не снимал с себя гимнастерку, сапоги и солдатскую шинель. И об этих годах собираюсь рассказать. О моей действительной службе в армии, о двух войнах, которые пришлось пережить. В армии я прошел суровую жизненную школу, узнал немало людей, научился сходиться с ними, что впоследствии помогло в работе, в жизни. Ну а военная «карьера» моя за семь долгих лет — от рядового до старшего сержанта.
Смешное и трагическое — две сестры, сопровождающие нас по жизни. Вспоминая все веселое и все грустное, что было в эти трудные годы — второго больше, но первое дольше сохраняется в памяти, — я и постараюсь рассказать о минувших событиях так, как тогда их воспринимал…
В армию меня призвали в 1939 году, когда еще не исполнилось восемнадцати лет.
НЕУЖЕЛИ НЕ ВОЗЬМУТ?
И вот приходит мне повестка:
Явиться в райвоенкомат.
Не плачь, не плачь, моя невеста.
Мне в руки дали автомат.
(Из солдатской песни)