Я был белой вороной среди них… Как патриот, я заботился о благе народном… «Патриот», а всю ночь толковал с британским разведчиком о том, как отдать на разграбление родину! Чем все это кончилось? Я стою над бездной…»
Якушев писал откровенно обо всем, что знал, замирая от ужаса и отчаяния.
«Подписываю себе смертный приговор, — думал он. — Но все равно, пусть будет то, что будет… Если бы можно было зачеркнуть прошлое, жить для семьи, музицировать, любоваться картинами в музеях или просто работать на скромной должности, приносить пользу… Нет, все кончено».
И он написал:
«Я рассказал всю правду о моей контрреволюционной деятельности и к этому могу только добавить: если мне даруют жизнь, то я откажусь навсегда от всякой политической деятельности.
А.Якушев».
8
В феврале 1922 года нэп только разворачивался. Ещё не появились объявления поставщика древесного угля Якова Рацера, в школах не писали карандашами концессионной фабрики Гаммер, не блистали в витринах магазинов лезвия бритв фирмы «Братья Брабец» и в пивных не подавали пиво фирмы «Корнеев и Горшанов».
Однако уже в то время москвичи с удивлением останавливались на Петровке перед освещённой витриной, где в «художественном» беспорядке были выставлены воротнички из пике, кепки из грубой шерсти, подтяжки, манишки. Удивительным казалось и объявление в Пассаже на опущенной железной шторе магазина: «Здесь в скором времени откроется контора товарищества Кушаков, Недоля и К°».
Перед этим объявлением остановился Роман Бирк, совершавший обычную прогулку по Столешникову переулку и Петровке. Он собирался продолжить прогулку, как вдруг заскрежетала железная штора и из-под неё вынырнул Стауниц. Бирк вспомнил встречу у Кушаковых и, вежливо поклонившись, хотел уйти, но Стауниц непринуждённо взял его под руку:
— Я вас заметил в боковое окно. Соблаговолите зайти, посмотреть, как мы устраиваемся, — и с удивительной настойчивостью увлёк его за собой.
В конторе все ещё был беспорядок, на полу неубранные стружки, пахло краской, но в глубине стоял стоя и над ним надпись: «Директор-распорядитель». На столе пишущая машинка, а за ней копалась в бумагах рыжеволосая девица.
— Прошу ко мне, — сказал Стауниц с той же настойчивостью и проводил Романа Бирка по винтовой железной лестнице на второй этаж. Здесь было комфортабельно, стоял диван и два кресла. Бирк обратил внимание и на одежду Стауница. Он был в шубе, и из-под неё виднелись не модные в то время высокие шнурованные башмаки и галифе, а туфли с лакированными носами и брюки в полоску.
— Все пока в хаотическом беспорядке, — объяснил Стауниц, — но через неделю мы будем принимать клиентуру. Занимаемся сейчас мелкой продукцией — грабли, лопаты, топоры, и все-таки это не какая-нибудь дрянь вроде воротничков и манишек. Беда в том, что рубль — это нечто эфемерное, счёт идёт на миллионы, приходится постоянно следить за курсом золота, фунтов стерлингов, долларов на чёрном ринке…
«К чему он это мне рассказывает?» — думал Бирк.
— Роман Густавович, дипломатическая карьера — превосходная вещь, если дипломат принадлежит к аристократическому семейству, если он богат и состоит при посольстве великой державы. Насколько я понимаю, вы не удовлетворяете этим требованиям…
— Меня удивляет… — обиженным тоном начал Бирк.
— Одну минуту. Мы наедине, и до сих пор я не сказал ничего опасного… То, что я хочу вам предложить, устроит не только вас, но и вашего дядю, который занимает более высокий, чем вы, пост в вашем посольстве. Я не предлагаю вам незаконную торговлю экспортным спиртом, это громоздкая операция… Но если хотите, пользуясь привилегиями дипломатов, уехать отсюда богатым человеком, слушайте меня.
— Если ничего противозаконного…
— Это как сказать. Кречинский в пьесе Сухово-Кобылина сказал: «В каждом доме есть деньги, надо уметь их взять». Если не в каждом, то в некоторых домах все же есть старушки, у которых в вазоне или в щели припрятаны чистейшей воды бриллианты. Менять на пшено сухаревским шакалам голубые бриллианты глупо, но старушки любят сладкое… словом, с нэпом пробудилась страсть к красивой жизни. Более того, я знаю, например, дом, где хранится подлинный Гвидо Рени, это уже пахнет десятками, если не сотнями тысяч фунтов стерлингов. Как вывезти? А для чего существует дипломатическая почта?
Бирк молчал. Стауниц с покоряющей наглостью смотрел на него холодными серыми глазами.
— Ну, оставим Гвидо Рени. А чем не товар бриллианты или изумруды? Они занимают так мало места, их можно вывезти в жилетном кармане. А купить их можно за ничтожную сумму.
— Вы говорите — за ничтожную сумму. Но если сравнить её с моим скромным жалованьем, это — состояние.
— А на что ваш дядя? Уверен, что он поймёт выгоду предприятия.
Внизу послышались голоса.
— Это Кушаков. Если вы не хотите встречи, отсюда прямой ход с площадки на лестницу.
И действительно, Роман Бирк оказался в каком-то дворе и через ворота вышел на улицу.
— Подумайте, — на прощание сказал Стауниц. — До скорого…
Роман Бирк не мог забыть эту встречу и, стремясь понять, что же собой представляет Стауниц, на следующий вечер отправился с визитом к Кушаковым. В этот день, вернее, вечер у них шла игра в покер.
Роман Густавович застал у Кушаковых компанию игроков. Стауниц хотя и был увлечён игрой, но, увидев Бирка, сделал ему знак, который можно было истолковать так: хорошо, что вы здесь, вы мне нужны. Играли на золото, серьёзно. Стауниц был в выигрыше.
Роман Бирк развлекал беседой Агриппину Борисовну и незаметно заговорил о Стаунице.
— Откровенно говоря, мы его мало знаем. В последний момент он не внёс свой пай в наше дело. Странный человек, я его боюсь.
— Боитесь?
— Инстинктивно боюсь. Вы обратили внимание на его глаза? А его странная улыбка, он на всех смотрит свысока. У него милая жена, дочь, мы их никогда не видим. А почему вы им заинтересовались?
— Дипломаты — люди общительные. Их долг — интересоваться всеми и всем… Он, кажется, кончил игру.
— Да. Должно быть, он в выигрыше. Он никогда не даёт отыграться партнёрам… Пойду похлопочу об ужине.
На этот раз Стауниц сделал только передышку в игре. Он взял под руку Бирка и увёл его на застеклённую террасу, которая у Кушаковых называлась «зимним садом».
— Я хотел бы продолжить наш разговор, — начал Стауниц, — тогда нам помешали… Не беспокойтесь, не в том смысле, как он начался там, в нашей конторе. Я хотел бы поговорить с вами на тему, близкую к вашей деятельности. Вы, как каждый дипломат, хотели бы сделать карьеру. Не так ли?
— Да… конечно. Но это зависит…
— Это зависит от вас самих. Как вы смотрите на положение России сейчас, сегодня? Вы убеждены в прочности советского строя? Вы хотели бы принести пользу России?
— Вы забросали меня вопросами. Мне трудно ответить.
— Я буду говорить вполне откровенно. Вы находитесь на службе у буржуазной Эстонии. Вы кое-что знаете, потому что состоите в эстонской дипломатической миссии. Кое-что, но не все. В России в недалёком времени произойдут перемены. Есть сильная, тайная разумеется, организация. Есть люди, которые возьмут власть. Если вы, дипломат буржуазной державы, окажете этой организации некоторые услуги, то при перевороте ваша карьера обеспечена. Вы, а не Боррес или ваш дядя будете послом, а может быть, и министром иностранных дел в вашей стране. Вы меня поняли?
Роман Бирк в растерянности не находил слов, так его поразила откровенность Стауница.
— Подумайте о том, что я вам сказал. Мы в скором времени продолжим этот разговор.
Стауниц вернулся к игорному столу, а смущённый Бирк, простившись с хозяйкой, счёл нужным уйти.
«Что это, — думал он, — ловушка или шантаж? Неужели то, о чем говорил этот подозрительный человек, — правда? Неужели существует подпольная контрреволюционная организация и дело идёт к открытому мятежу, попытке переворота? Нет дыма без огня». Бирк даже при своём скромном положении в миссии не мог не заметить, что военный атташе Лауриц нащупывает какие-то связи с притаившимися контрреволюционерами. Однажды донеслись до него обрывки разговора посла с военным атташе. Лауриц убеждал посла: «На этот раз перед нами нечто серьёзное и солидное». Посол ответил: «Боюсь, что наша маленькая страна будет проглочена восстановленной монархией…» Тут Бирк кашлянул, чтобы дать знать о своём присутствии, разговор оборвался.
«Значит, — думал Бирк, — они имели сведения об этой организации, очевидно, от белых эмигрантов, которые живут в Ревеле».
Он шёл по переулку, шлёпая по лужам.
— По-берегись!
Его обгонял лихач. Это было так удивительно в Москве 1922 года, что Бирк не догадался остановить лихача, но тут же услышал:
— Прокачу на резвой?
Бирк сел в пролётку и поинтересовался:
— Откуда ты взялся, любезный?
— Дорогомиловские мы. А что?
— Удивительно.
— Так ведь нэп, ваша милость…
Этот возникший из весенней мглы лихач, видение прошлой жизни, хотя и вёз Бирка, но расстроил его. Что же, очевидно, Кушакову, Стауницу нужны лихачи. Пятнадцать минут, пока лихач мчался по спящему городу, Бирк все ещё думал о разговоре со Стауницем.
Если бы Стауниц знал всю правду о Романе Бирке, он не был бы с ним так откровенен. Дело в том, что четыре года назад Бирк был красным командиром в эстонском коммунистическом полку. Это тайна, которую приходилось скрывать от всех, даже от дяди. Роман Бирк спасся чудом, когда белогвардейцы и интервенты покончили с Эстонской трудовой коммуной и провозгласили буржуазную республику. Скрыв своё прошлое, Роман Бирк устроился на службу в министерство иностранных дел. Он понимал, что его ждёт в случае разоблачения. С такими не церемонятся в буржуазной Эстонии, их удел — тюрьма и полевой суд.
Но Роман Бирк не изменил революции и в глубине души остался верен идеям, во имя которых сражался в рядах эстонской Красной Армии.
9
Якушев потерял счёт дням. Он то впадал в оцепенение и бездумно сидел, уставившись в стену камеры, то приходил в ярость, когда вспоминал об Артамонове: «Щенок! И этот князёк Ширинский-Шихматов тоже. Я знал его отца, несчастный рамолик[3]… Но почему тянут следствие? Кажется, все ясно».
Когда за ним пришли, Якушев почувствовал облегчение. Скоро все кончится. Сюда, в эти четыре стены, он не вернётся. Он думал, что конвоиры ждут за дверью камеры. Но его вёл тот же надзиратель, и это было странно. Когда же он очутился в комнате, где происходил первый допрос, и увидел знакомого следователя-инженера, то не мог поверить глазам. И разговор был неожиданным.
— Вы говорили Артамонову и Щелгачеву: «Я против интервенции»?
— Говорил. Мне отвратительна сама мысль об этом.
— А им — нет. Они согласны отдать Россию Антанте, кому угодно, лишь бы им возвратили их чины, имения. Как вы думаете, для чего вы им были нужны? Почему они и сейчас ждут вас? Кстати, это нам известно. Вы им нужны. Через вас они хотят руководить контрреволюционной организацией внутри Советской страны, террористами, диверсантами, шпионами — вот для чего вы им нужны.
— Но я сказал им, что против террора!
— Да, вы так говорили. Вы говорили и о правительстве из спецов. Смешно! Они только и ждут, чтобы опять сесть на шею народу, а вы им: «Нет, это мы, спецы, войдём в правительство, а не вы, эмигранты». А их цель другая: «Помогите вернуться, а там мы вам покажем, кто будет править Россией».
«К чему он это говорит, — подумал Якушев. — Скорее бы кончилось».
— Что бы вы стали делать, если бы очутились на свободе?
Это было неожиданно. Якушев ответил не сразу.
— Думаю… Думаю, что был бы лоялен в отношении советской власти, честно работал бы по специальности.
— И только? А если к вам явится кто-нибудь оттуда, из эмиграции? Или из подпольной организации?
— Пошлю его к черту. Ведь они подвели меня под расстрел.
— Только поэтому?
— Не только. У меня было время подумать.
— И что же вы надумали? «Послать к черту?» В этом выразилась бы ваша лояльность? А этот тип пошёл бы к другому, на другую явку и занялся подготовкой террористического акта.
— Я против террористических актов. Я же им говорил.
— И вы думаете, что вы их убедили?
— Не думаю, но что они могут сделать? Народ все-таки против них.
— Однако у них достаточно сил для того, чтобы лихорадить страну, натравливать на нас Пилсудского, Маннергейма, провоцировать пограничные конфликты. У них есть одержимые, которые будут бросать бомбы, стрелять в наших товарищей.
— На это вы отвечаете расстрелами.
— Отвечаем, конечно. Это государственная необходимость. Мы отвечаем на белый террор — красным. Но начали они: они ранили Ленина, убили Володарского, Урицкого. Мы ведь отпустили под честное слово Краснова и этого шута Пуришкевича. Вы говорили Артамонову о монархических настроениях в народе? Говорили? А сейчас вы стали думать иначе? Тогда вам казалось, что вы знаете народ. А теперь?
— Теперь… Я о многом думал. Перед смертью не лгут… Победы Красной Армии, как это ни прискорбно для нас, — победы народа.
— А если это так, то зачем народу деятельность МОЦР? Вы подумали об этом?
— Мало ли о чем я думал в эти дни и… ночи. В общем, я написал последние показания. Мне абсолютно ясна бессмысленность наших действий.
— Бессмысленность? Преступность.
— Да. Преступность. Я видел, что мы идём против народа, и все-таки упорно гнул свою линию, искал единомышленников, людей, способных на диверсии, убийства. Теперь я вижу, как это было мерзко и глупо. Впрочем, зачем я вам это говорю? Все равно вы мне не поверите, хотя я писал вполне откровенно.
— Почему не поверим? Мы считаем вас принципиальным человеком, даже патриотом. Иначе этого разговора не было бы. У нас с вами идейный поединок. Ваши монархические чувства — это классовая ограниченность. Нельзя же быть слепым! Чтобы служить родине, надо быть не просто лояльным, а подлинным её гражданином, работать для неё не за страх, а за совесть. Вы подписали отказ от политической деятельности. Что ж, поверим…
Он обошёл вокруг стола и открыл ящик.
— Вы свободны, Александр Александрович. Вот ваши документы. Можете продолжать работать. С нашей стороны нет никаких препятствий. Предупреждаю вас только об одном: ваш арест и все, что связано с ним, необходимо держать от всех в абсолютной тайне. Об этом также предупреждена и гражданка Страшкевич. Для всех, в том числе и для семьи, вы были в командировке в Сибири и там болели тифом. Мы позаботились о том, чтобы эта версия была вполне правдоподобна.
Якушев не верил тому, что услышал. Но Артузов положил перед ним его служебное удостоверение и другие документы, отобранные при аресте, пропуск на выход.
— Я вас провожу.
Они шли рядом по лестнице. С каждой ступенькой Якушев чувствовал, как он возвращается к жизни… Часовой взял пропуск и удостоверение, сверил их. Пропуск оставил у себя, удостоверение возвратил.
— До свидания, — сказал Артузов.
Дверь за Якушевым закрылась. Была ночь. Запоздалый трамвай промчался со стороны Мясницкой. Какая-то девушка со смехом бежала по тротуару. Молодой человек догонял её. Якушев был на свободе.
Полчаса спустя он подходил к дому, где жил. Два окна его комнаты были освещены. Значит, жена и дочь не спали. Он задержался у самых дверей квартиры, взялся за подбородок. «Борода отросла… пожалуй, сразу не узнают», — подумал и позвонил. Открыла дверь дочь и действительно не узнала. Высунулся из кухни сосед и сказал: «С выздоровлением!»
Якушев прошёл в свою комнату. Вбежала жена, в халатике.
— Наконец! Мы так ждали!..
— Поезд опоздал, — сказал Якушев и подумал: «Месяца на три опоздал».
— Боже… Mais cette barbe![4] Притом седая!
«Милая институтка, — подумал Якушев, — кабы ты знала все… Но ты не узнаешь…»
— Утешься. Завтра бороды не будет.
— Когда пришла телеграмма, я решила ехать к тебе. Но меня так напугали…
— Какая телеграмма? — вырвалось у Якушева.
— Твоя… Ты что, не помнишь? — сказала дочь.
— Ах, да. Температура высокая, тиф… Разве упомнишь.
Он сидел в своём любимом кресле. Все было на месте: письменный стол «жакоб», виды курорта Экс-Лебэн на стенах, и бронзовая настольная лампа, и текинский ковёр. Как все знакомо, как уютно! В хрустальной вазе увидел вскрытую телеграмму, взял её и прочитал:
«Серьёзно болен тчк уход хороший не волнуйся обнимаю Александр».
— Ты очень устал с дороги?
— Конечно. Вот если бы ванну…
Когда он шёл в ванную в халате из верблюжьей шерсти, купленном где-то за границей, в коридоре встретился с болтливой соседкой:
— А мы вас заждались… У нас по-прежнему собираются каждый четверг — преферанс…
Ванну Якушев придумал, чтобы остаться наедине, собраться с мыслями.
Сидя в тёплой воде, размышлял: «Завтра пойдёт обычная жизнь, служба. К черту всякую политику! Жить тихо, без всяких тревог. Иногда театр или концерт. Но, конечно, с Варварой Страшкевич я не буду музицировать. Вообще эта связь с соседкой, как бы Варвара ни была мила и деликатна, не очень украшает меня… И к чему это? Седина в бороду, а бес в ребро, как говорится».
Он тщательно вытерся мохнатой простыней, накинул старенький халат и прислушался. Кто-то царапался в дверь, повизгивая. Бум — милый пёсик. Якушев открыл дверь, и к нему ворвался белый с рыжими пятнами фокстерьер. Подскочив, лизнул хозяина чуть не в губы. Это растрогало Якушева, он погладил собачку и прошёл в комнату детей. Сын Саша проснулся и сквозь сон пробормотал:
— Папа, ты обещал… в музей…
— Тебе тут звонил какой-то Любский, — сказала жена.
«Вот оно… начинается», — подумал Якушев.
В воскресенье утром он услышал в коридоре голос Варвары Николаевны Страшкевич:
— Папа дома? А мама? Нет? Жаль…
Якушев поморщился, но, как человек хорошего воспитания, пошёл навстречу даме и пригласил к себе. Она вошла, оглянувшись, подставила щеку. Он сделал вид, что не заметил, и подвинул ей стул.
— Ты, надеюсь, на меня не сердишься? — спросила она.
— Ты сказала правду.
— Я бы не пришла, если бы у нас была простая связь. Я очень увлеклась тобой, Александр. Мы оба виноваты перед твоей женой. Но что было, то прошло… Дело в том, — она понизила голос, — когда я вернулась оттуда, застала открытку из Ревеля… От Юрия. Он спрашивает о тебе. Что ответить?
— Ответь, что я был в командировке. Болел. Теперь здоров… Кроме того, я хочу тебе посоветовать молчать обо всем, что произошло со мной и с тобой. Молчи, если ты не хочешь, чтобы все повторилось и кончилось иначе, чем в первый раз. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Ты мог бы не предупреждать меня. Я не ребёнок, я дала подписку молчать и понимаю, что там шутить не будут… Прощай. Или до свидания?
— Скорее — прощай.
Он стоял отвернувшись. Она подождала мгновение и ушла.
10
Якушев был по натуре оптимист, жизнелюб и не любил себя утруждать горестным раздумьем, но, оказавшись на свободе, несколько растерялся. Правда, его долгое отсутствие не отразилось на работе. Начальство выразило сочувствие и осведомилось, как он себя чувствует теперь, после «тяжёлой болезни». Видимо, кто-то сказал: пусть работает как ни в чем не бывало. Якушев вернулся к составлению плана строительства канала Волго-Дон — как ему казалось, самого несбыточного ещё со времён Петра Первого. А душа была неспокойна.
Он никому не мог рассказать о своих чувствах и о том, что пережил. Все, что произошло, надо было продумать в одиночестве. У него никогда не было закадычных друзей, да если бы они и были, то все равно с ними нельзя было говорить. Тайна его ареста должна умереть вместе с ним. Среди писем, которые пришли, пока его не было, он нашёл одно, которое особенно взволновало. Писал Николай Михайлович Потапов:
«Милейший Александр Александрович, вот уже три недели я томлюсь в госпитале, шалит сердце. От скуки сатанеешь. Если у вас найдётся часок свободного времени, навестите старого приятеля».
Потапов… Кажется, он мимоходом назвал его имя в показаниях, а связи с поступлением на службу. Вряд ли этот случайный разговор может повредить генералу. Письмо написано три недели назад. Якушев позвонил Потапову, генерал был ещё в госпитале, в Лефортове.
И вот они в саду, на скамье под столетними деревьями. Снег почти сошёл, земля подсыхает, день тёплый, солнечный. Потапов накануне выписки из госпиталя, ему разрешены длительные прогулки.
— Привёл бог опять в «петровскую военную гофшпиталь», как говорили в старину. Прочно строили прадеды наши. Правда, каменное здание построили в начале прошлого века, но сад развели ещё при Петре… Мы сидим под петровским дубом.
Потапов поглядел на Якушева: тот был озабочен.
— Что-то вы в грустях, друг мой?
— Есть причины.
— Неприятности по службе? Я ведь в некотором роде ваш крёстный отец — дал добрый совет пойти работать…
Якушев молчал, да и что он мог сказать.
— Мы с вами поступили правильно, как и следовало сынам России. О нас, может, и доброе слово скажут потомки. Уверен, что о таких наших современниках, как Алексей Алексеевич Брусилов, напишут не одну книгу. И не потому, что будут изучать его полководческое искусство. Главное — он с народом. И этим с первых дней революции показывает нам пример, как должен поступать истинный патриот!..
— Я слышал об этом.
— А я разговаривал с ним не так давно.
— Кстати, как он?
— Работает, хоть и болеет. Какая ясность ума, нравственная сила! С первых дней он отверг все авансы господ контрреволюционеров. Некто Нестерович-Берг, был такой, явился к нему, ещё при Временном правительстве это было, предложил Брусилову возглавить военный переворот, захватить власть и объявить Корнилова диктатором. Алексей Алексеевич ответил: «Не обращайтесь ко мне с такими предложениями. Должен сказать вам и всем вашим единомышленникам, что почитаю всю эту затею авантюрой, во главе которой я, генерал Брусилов, стоять не намерен». А тут Октябрь, советская власть. Является к Брусилову связной, вернее, связная от имени Дутова, Каледина и Алексеева : «У нас, мол, все подготовлено, самое время вам бежать на Дон, ваше имя, ваш авторитет нужны белому движению». Брусилов отвечает твёрдо, как он умеет: «Никуда не поеду. Пора забыть о трехцветном знамени и соединиться под красным». Эта дама, связная, потом на допросе показала: «Меня как громом поразило. Я спросила Брусилова: „Что передать от вас Дону?“ Он ответил: „То, что я вам сказал, то и передайте“. Я потом спрашивал Алексея Алексеевича: так ли все было? „Так“. Ну и естественно, что произошло вслед за этим — его воззвание ко всем бывшим офицерам, затем обращение к солдатам-врангелевцам. Имя Брусилова стояло в этом обращении рядом с именами Ленина и Калинина.
— Говорили, что он пошёл на это после казни белыми его единственного сына — красного командира.
— Вы думаете, им двигало чувство возмездия? Нет. Не легко было узнать о казни сына, но категорические ответы Брусилова белым были до гибели сына… А Поливанов, бывший военный министр! Генералы Клембовский, Гутор, Зайончковский, Снесарев, Свечин!.. А моряки Альтфатер, Беренс, Зелёный, Кукель-Краевский!.. А десятки тысяч офицеров, честно выполняющих свой долг перед родиной в Красной Армии? Многое простится нашему поколению потому именно, что были среди нас и подлинно честные люди…
Что мог сказать Якушев? Он угрюмо молчал, и чуть не каждое слово больно уязвляло его. Вдруг, заторопившись, взглянул на часы…
Потапов заметил это:
— Не стану вас задерживать, Александр Александрович… A bientot![5]
Якушев чувствовал, что в разговоре с Потаповым он не только не обрёл покой, но душевное смятение его увеличилось.
И все-таки он не уходил.
По аллее бежала девушка, медицинская сестра, если судить по косынке.
— К вам тут ещё посетитель… Тверской по фамилии! — кричала ещё издали.
— Пусть идёт сюда. А вы не спешите, Александр Александрович.
К ним довольно бодрой походкой шёл старичок в валенках, в охотничьей куртке, в башлыке, завязанном узлом на шее. Седая борода разметалась по башлыку.
— Князь?.. — Лицо Потапова выразило одновременно удивление и удовольствие.
Старичок размотал башлык, вытер платком рот, разгладил бороду и тогда только поздоровался, как бы уколов Якушева взглядом из-под косматых бровей.
— Рад вас видеть… на свободе, — сказал Потапов.
— Вторую неделю. Во-первых, мерси… Вы знаете, за что. Во-вторых, я к вам за советом. Но это во-вторых.
— Не стоит благодарности. Как это вас угораздило? Хотя… титул и все прочее. Вы долго просидели?
— Два года без одного месяца.
Якушев с симпатией поглядел на старика: «Вроде однокашники».
— Как же все-таки это вышло?
— Очень глупо. Но это длинный рассказ.
— Нет, уж вы расскажите.
— Значит, осенью девятнадцатого года я, как вы знаете, cher ami[6], жил у своего садовника, Ветошкина, в Зарайске. И вдруг пожаловал ко мне фон Рейнкуль, жёлтый кирасир, я его у Бобринских встречал. И начинает очень пышно, в духе Карамзина и Мещерского: «Мы переживаем исключительные дни — генерал Деникин в Орле… Вы, подобно вашим предкам, должны быть готовы встретить хлебом-солью его превосходительство, а засим и будущего царя всея Руси…» Слушаю я этого господина и спрашиваю: «Это кого же именно?»
— В самом деле, кого?
— «А это решит Земский собор… — отвечает мне фон Рейнкуль. — Ваши предки возводили на трон царя Михаила Фёдоровича». Я ему говорю: «Выбор нельзя сказать чтоб удачный. И вообще, говорю, мы этих Голштин-Готторпских, Романовых не чтили, мы Рюриковичи, бывшие удельные князья. Так что ваш генерал Деникин и „царь всея Руси“ от меня хлеба-соли не дождутся».
— Ну, князь, вы всегда были либерал, — едва удерживаясь от смеха, сказал Потапов.
— Как же не либерал, во втором классе по железной дороге ездил, экстренных поездов, как мой кузен светлейший князь Пётр Григорьевич, не заказывал.
— А все-таки как же вас в тюрьму?.. Хотя время-то какое было.
— Вот именно. Ну этот фон Рейнкуль, когда я ему все высказал, заскрипел зубами и буркнул: «Мы это вам припомним», — и с тем ушёл. А я думаю, кого они ещё найдут из этих Голштин-Готторпских, Николая Николаевича с его супругой-черногоркой, так это не лучше Николая Александровича с его гессенской немкой. Я близко знал сестру её, Елизавету Федоровну, бывал у неё в Mapфомарьинской обители. Она и Джунковский все меня в православии наставляли. Нет! — И старик взмахнул руками. — Скажите мне, с чего этих немочек на православие потянуло? А вот с чего: у лютеран — кирка, стены голые, пастор что-то бубнит, а у нас — синодальный хор, музыка Бортнянского, золотые ризы, что ни говорите, лучше, чем кирка… Мы-то с вами знаем, что наши попики не прочь наливочки хлебнуть и молоденьких прихожанок пощупать…
— Ну, князь, вы форменный безбожник!
— Это я теперь стал, а двадцать лет назад меня Толстой Лев Николаевич совсем было в свою веру обратил, я даже к духоборам в Америку ездил.
— Ну за что вас все-таки взяли?
— Не знаю. Может, за этот визит Рейнкуля. Его-то расстреляли, как вам известно. А у него, говорят, список нашли. Всех, кто уцелел из московского бомонда, он, оказывается, почтил своим визитом. Ну и я, наверно, был в том списке. Следователь мне говорит: «Куда ты лезешь, старик? Тебе в субботу сто лет!» И меня в Бутырки, нет, прежде в лагерь Ивановский, что в монастыре на Солянке. Застаю там весь Английский клуб — Олсуфьевы, Шереметевы, Шаховские… И все те же разговоры, разумеется, по-французски: у кого борзые лучше — у Болдырева или у Николая Николаевича — и у кого повар был лучше — француз Дешан или Федор Тихонович у Оболенских. А меню у нас у всех такое: мороженая картошка и ржавая селёдка. Едим и ругаем большевиков. А старая княжна Вера, пока ещё совсем не помешалась, говорит вполне разумно: «Mais c'est de la betise, mes amis[7]. Помните дюков, маркизов, виконтов, как их из замков Шамбор, Блуа прямо в Консьержери, а оттуда в тележке на гильотину». Ну все и приумолкли. А потом опять все о том же… Мне мой Ветошкин носил передачи, бабку раз принёс из пшённой каши с клюквенным соком, прелесть! Только мне мало досталось, я одного анархиста кормил. Тщедушный какой-то, с махновским уклоном. Меня по древности лет от работ освободили, — впрочем, парашу выносил, заставили. Один бандит, весёлый такой, говорит: «Парашу вынести не может, а ещё князь… А мой дед в твой годы ни одну девку не пропускал…» Забавный.
Теперь уже Потапов и Якушев не могли удержаться от смеха.
— Нет, я вам скажу, — продолжал князь, — я вроде Пьера Безухова — многому обучился. Валенки подшивать — вот это моя работа. Клеёнкой обшил — кожа дефицитная… Но главное — какие там дискуссии были: меньшевики с эсерами, анархисты и с теми и с другими, — вообще, насчёт духовной пищи там обстояло хорошо. Меня в библиотекари выбрали, культурно-просветительная работа кипела. Концерт Шаляпина устроили для политзаключённых в Бутырках в двадцатом году. Какое наслажденье! Где, в какой тюрьме это услышишь?
— Если вас послушать, князь, то ведь это райское житьё! — криво улыбнулся Якушев.
— Ну, не райское, далеко не рай. Ходит вокруг тебя какой-нибудь субъект, рассуждает о бессмертии души, а потом и нет его — «приговор приведён в исполнение». А другому, смотришь, заменили — дали десять лет, «красненькую через испуг» это называлось у бандитов… А вот к шпионам относились брезгливо… даже бандиты и спекулянты.
— И вы давно на свободе? — спросил Якушев.
— Вторая неделя пошла.
— Как же это произошло?
— Довольно просто. Вот Николай Михайлович знает…
— Не преувеличивайте.
— А мне прямо сказали: «Вы товарища Потапова знаете? Он сказал, что вы из толстовцев». Ну это, говорю, было. Я с толстовцами давно разошёлся на почве непротивления злу. Непротивление? Этак всю Россию растащат по кускам. «А теперь, — спрашивает следователь, — какие у вас убеждения?»