Конец был уже виден – точнее, слышен. Байрон читал последний рассказ – я разрешил ему прочесть исповедь человека, утверждавшего, что он сбросил бомбу на Нагасаки. Отрывок этот казался мне удачным завершением программы, к тому же вряд ли кто-нибудь подумает, будто признание – подлинное. Выступление закончилось, и слушатели искренне и горячо захлопали. Получилось! У меня слезы навернулись на глаза. Я бегом вернулся в кабинет, чтобы застать триумфальное возращение пациентов.
Они были взволнованы не меньше моего.
– Зашибись мы им вмочили! – крикнул Андерс, когда больные ворвались в кабинет.
Я вдруг обнаружил, что меня обнимают и целуют, мне пожимают руку; а из лекционного зала доносился приглушенный голос Линсейда – он снова расхваливал себя.
Опять раздались аплодисменты, в дверь просунула голову Алисия и сказала, что пациентов вызывают “на поклон”. Дважды их просить не пришлось, но тут случилось непредвиденное: Чарльз Мэннинг, Андерс и Морин схватили меня и потащили с собой. Я упирался, вырывался, пытался отстоять свою природную, пусть и несколько чрезмерную, скромность, но к ним присоединились остальные. Всей толпой они навалились на меня, скрутили и внесли в зал, словно свой талисман.
Меня усадили лицом к слушателям. Я опустил голову, но было слишком поздно. Реймонд уже говорил:
– Человек, которому мы обязаны всем, наш пилот по турбулентным небесам… Грегори Коллинз!
Снова грянули аплодисменты, и я понял, что это конец. Долее скрываться было нельзя. Я поднял лицо – навстречу обращенным на меня взглядам. Громче всех аплодировал доктор Джон Бентли. Лицо его исказилось от проказливого, озорного ликования.
Я не знал, что будет дальше. Что сделает Бентли? Как он меня уничтожит? Я чувствовал себя тряпичной куклой. Какое-то время не происходило ничего особенно драматичного. Меня увлекла толпа: из лекционного зала все двинулись в столовую, где Кок устроил обязательный в таких случаях фуршет. Идея заключалась в том, чтобы пациенты и гости могли неформально пообщаться, прежде чем Линсейд объявит вечер законченным и гости погрузятся в свой автобус. Катастрофа мне грозила еще во время выступлений, но тогда я не знал, чего ждать. Теперь же, когда Бентли меня увидел, я более-менее понимал, какого рода ужас мне уготован. Я считал, что это вопрос времени.
В полном соответствии с тезисом, что человек не может предвидеть, как он отреагирует на стресс, я обнаружил, что топчусь у столика и запихиваю в себя безликие и безвкусные сандвичи. Приговоренный к смерти наложил себе целую тарелку еды, в основном белого хлеба, намазанного неизвестно чем. Неожиданно я заметил рядом Черити и Андерса. Они внимательно смотрели на меня.
– Голод на нервной почве? – спросила Черити.
Я прекрасно понимал, что произношу крайне нехарактерные для себя слова:
– Черити, что бы ни случилось, как бы все ни повернулось, поверьте – я сделал все, что мог.
Выслушав эту дешевую сентиментальность, Андерс фыркнул. Взгляд Черити, как я и ожидал, сделался озадаченным. Они не понимали, о чем я, но в больших глазах Черити медленно нарастало беспокойство.
– У вас неприятности, Грег? – спросила она. – Хотите, мы будем за вас молиться?
Ответить я не успел, потому что кто-то схватил меня за руку. Я обернулся и увидел доктора Бентли: стоя в дверях запасного выхода, он настойчиво тянул меня из столовой во внешний мир. Я не стал сопротивляться. Какой смысл? Мы молчали, пока не подошли к высохшему фонтану. Я присел на холодный, шершавый камень, Бентли расположился чуть в стороне. Сидя там, под сенью бетонной русалки, мы, наверное, являли собой странную пару.
– Ну и ну, Майкл, – сказал он наконец.
– Действительно, ну и ну, – ответил я.
Бентли рассмеялся. Эта скотина находила ситуацию смешной.
– Вы задали мне непростую задачку.
– Разве?
Интересно, о какой задачке он говорит?
– Вы можете сказать что-нибудь в свое оправдание? – спросил Бентли.
Я покачал головой.
– Ваша сдержанность обезоруживает. Я-то думал, вы начнете уверять, что пусть вы и ненастоящий Грегори Коллинз, но честно потрудились над творческими способностями этих… психов.
Он был прав. Может, я и сказал бы что-нибудь в этом духе, но теперь, когда он сам произнес это, мои заверения прозвучали бы не слишком убедительно. Да и определение “психи” мне не понравилось.
– Полагаю, – продолжал Бентли, – неизбежный ваш вывод был бы таков: поскольку пациенты, без всякого сомнения, вами восхищаются, а вы явно принесли им добро – в каком-то смысле этого слова, – значит, ваше разоблачение помешало бы их дальнейшему выздоровлению.
– Это аргумент, – согласился я.
– И все-таки я считаю, что мы не имеем права держать пациентов за детей и простаков. Если они стали жертвами обмана, то, безусловно, имеют право об этом знать.
– Да, – ответил я. – Безусловно.
– Но как тогда быть с доктором Линсейдом, доктором Кроу и клиникой? Их репутация серьезно пострадает, если ваш обман раскроется.
– Да, – снова согласился я.
– Возможно, кто-то сочтет мое поведение местью, если я упрочу свою репутацию за их счет.
Прежде мне и в голову не приходило, что здешние события могут сказаться на репутации Бентли, но после его слов до меня дошло, что слава человека, разоблачившего литературную и психиатрическую мистификацию, станет еще одним пером в его шляпе – даже если это перо само прилетело в его руки.
– Вы также можете заметить, что найдутся люди, которые обвинят меня в том, что я действую из самых низменных побуждений, что я мщу за тот вечер, когда вы сожгли мою книгу. Полагаю, вы добавите, что я не обрадуюсь, если мои вечера сожженных книг станут достоянием гласности.
– Может, и добавлю, – ответил я, зная, что не стану делать ничего подобного.
– Кроме того, я полагаю, кто-то даже возьмется утверждать, что поскольку вы учились в нашем колледже и были моим студентом, то скандал, спровоцированный вашим разоблачением, окажется даже большим злом, чем то, что вы уже причинили, и чрезвычайно негативно отразится как на колледже, так и на мне лично. Кто-то даже скажет, что позаботиться о репутации выпускника нашего колледжа – мой долг.
– Такая мысль не приходила мне в голову.
Я знал, что кембриджские преподаватели пестуют своих выпускников, но на себе я ничего подобного никогда не чувствовал.
– Однако если впоследствии правда все же всплывет, то я окажусь соучастником обмана, и меня тогда ждет куда более серьезный скандал, даже бесчестье.
– Понимаю, – ответил я, но почему-то вся эта изощренная логика и вытекающие из нее выводы не казались мне необходимыми и уместными. Казалось мне совсем другое: на самом деле Бентли вовсе не размышляет, как ему поступить. Он просто красуется, подвергая меня медленной и утонченной пытке, а, вдоволь натешившись, сделает то, что должен сделать.
– Кое-кто наверняка скажет, – продолжал Бентли, – что разоблачение обманщика, литературного или какого-либо иного, является абсолютным добром и именно к нему должен стремиться подлинно образованный человек. Нам, ученым, полагается любить истину. Но для тех из нас, кто изучает литературу, истина редко предстает в шаблонном виде. Искусство само может стать истиной, и тогда истина предстает в виде последовательности иллюзий, мистификаций, мошенничества. Быть может, все настоящие художники – шарлатаны. Хотя я не думаю, что вы считаете себя художником, правда, Майкл?
– Не считаю, – согласился я.
– Так о чем, в сущности, я толкую?
Хотел бы я это знать. А еще я хотел, чтобы Бентли прекратил издеваться. Он вел себя так, что человек начинал мысленно молиться, чтобы все это побыстрее закончилось. Очень предусмотрительно, очень профессионально. И очень избито.
– По-видимому, я толкую о том, что хотя налицо поистине убедительные аргументы в пользу вашего разоблачения и хотя я нахожу слегка поверхностными аргументы против вашего разоблачения, тем не менее я вынужден признаться в огромной симпатии к вам. И меня она весьма удивляет.
Меня тоже.
– Почему? – вопросил он. – Почему я склонен вам помочь? Быть может, все дело в том, что мне просто приятно ваше лицо?
Я мог привести причины и похуже, но вслух ничего не сказал.
– Еще одна причина, вероятно, заключается в том, что мне нравятся шутки. И должен признать, ваша шутка совсем недурна.
Ну да, то же самое он говорил об “Эмпайрстейт-билдинге” Уорхола, но тогда, похоже, речь шла совсем о другом.
– Наверное, в сущности, я толкую о том, что в настоящий момент пребываю в смятении. Я совершенно не знаю, как мне поступить.
– Не знаете?
– Не знаю. Но как только я приму решение, то не сомневаюсь, вы узнаете о нем одним из первых. А пока что я могу сказать? Продолжайте творить добро.
Бентли встал, повернулся ко мне спиной и зашагал к главному корпусу клиники. Я не шелохнулся. Непосредственная опасность, похоже, миновала – пока миновала, хотя угроза разоблачения никуда не делась, и я не сомневался, что наказание последует, пусть и не такое ужасное.
27
Сейчас-то я знаю, что нужно было сделать. Как только вечер закончился, как только Бентли со всеми остальными погрузился в автобус, мне следовало пойти к Линсейду и во всем признаться. Игра все равно была окончена. Мне долго везло. Может, я и не удалился бы со щитом, но по крайней мере при своих остался бы. Господи, да я мог просто исчезнуть.
Почему я этого не сделал? Да по банальным причинам: гордыня, инертность, трусость, секс. Все так перепуталось. Я испугался. Я не хотел, чтобы все узнали о моем обмане. Я не хотел, чтобы люди меня презирали. Я боялся разонравиться Алисии, боялся потерять ее.
Должен признаться, бывали минуты, когда я отчаянно надеялся, что ошибаюсь, что игра еще не окончена, что вот-вот произойдет какое-то событие, которое все изменит и исправит. Например, Бентли все-таки решит ничего не предпринимать. Или его переедет автобус. Или его зарежет взбесившийся студент. В Кембридже ведь случаются и более странные вещи. А может, у Андерса найдется знакомый киллер, которого я смогу нанять. А может, мне лучше проделать все самому – обеспечить себе алиби в клинике, а затем украдкой выскользнуть за ворота, добраться до Кембриджа и убить Бентли прямо в его квартире.
На самом деле я, конечно же, не думал, что все это реально. У меня и сомнений не было, что Бентли всем расскажет. Может, не сразу, но скоро, и непременно как-нибудь этак умно. Именно потому эти последние мгновения, эти последние деньки обладали для меня особой ценностью. Уезжать мне совсем не хотелось. Какой смысл признаваться? Лучше потянуть сколько получится. Я рассчитывал провести с Алисией еще ночь-другую.
Литературный вечер прошел, как и планировалось, с большим успехом – планировалось, разумеется, прежде всего самим Линсейдом. Он едва не лопался от самодовольства. Ну ничего, скоро все изменится. Пациенты тоже едва не лопались от самодовольства. Они так хорошо себя вели во время представления и после него, были такими послушными и кроткими, что непонятно было, что теперь с ними делать, хотя и не мне о том говорить. Мне было грустно с ними расставаться, и я надеялся, что они испытывают сходные чувства.
Ожидание было томительным, и в те дни я чувствовал какое-то беспомощное умиротворение. И еще я беспрестанно думал о Николе и Грегори. Я размышлял о том, как прошла свадьба, какой красивой Никола была в белом платье, спрашивал себя, надела ли она вообще белое, пытался представить торжественную церемонию, гадал, куда они отправились на медовый месяц. И все время задавался вопросом: сколько это продлится?
Примерно через сутки после литературного вечера, когда я, сидя у себя в хижине, размышлял о Николе с Грегори и покорно ожидал удара судьбы, снаружи донесся непонятный шум. Я выглянул и увидел, что санитары дерутся с каким-то человеком, который пытается перелезть через ворота на территорию клиники. Происходящее живо напомнило мое собственное бесславное появление в клинике. Неужели нашелся еще один безумец, добровольно рвущийся в дурдом? Может, это неугомонный абориген, замысливший недоброе?
Санитары стащили пришельца на землю и принялись пинать. Тяжелые башмаки методично втыкались в тело жертвы. Человек свернулся калачиком, пытаясь хоть как-то защититься, но санитары не думали сдаваться. Они перевернули человека на спину, чтобы сподручнее было колошматить по самым болезненным местам, и тут я увидел его лицо. Это был Грегори Коллинз.
Я выскочил из хижины и заорал санитарам, чтобы они угомонились. Те, к моему удивлению, подчинились, но Грегори уже не шевелился. Он лежал на спине, ноги сведены, руки раскинуты. Я порадовался, что Черити его сейчас не видит.
– Вы что, спятили? – закричал я на санитаров. – Вы могли его убить.
– Мы бы его не убили, – обиженно сказал один, отвергая обвинение в непрофессионализме. – Мы свое дело знаем.
Наверное, так оно и было. Грегори пошевелился. Через несколько мгновений он уже вовсю корчился и стонал, страдания его явно были ужасны, но одновременно доказывали, что Грегори все еще принадлежит миру живых. Только тут я заметил, что на нем визитка и серый шелковый жилет – свадебный костюм.
– Господи, Боб, что случилось? – спросил я, очень довольный тем, что даже в таком растрепанном состоянии не забыл его вымышленное имя.
Грегори приподнялся на локтях, словно демонстрируя, что на ногах вряд ли удержится.
– Все было зря. Кинула у алтаря.
Он рассмеялся над тем, что его трагедия свелась к пошлой, незатейливой рифме. Мне стало его жаль, хотя по здравом размышлении происшествие выглядело не столько трагическим, сколько неизбежным; впрочем, наверное, каждая трагедия таит долю неизбежности. Никола осознала ошибку; и лучше поздно (очень, очень поздно), чем никогда.
– Там все собрались, – простонал Грегори. – Друзья и родичи Николы, учителя из моей школы. Мои родичи. Приехали издаля, вырядились все. Я стою как дурак, органист жарит этот задолбавший всех “Иерусалим”[60], и тут появляется ее папаша, один, и вякает мне: кажется, нам лучше побеседовать наедине, дружище. Он так меня и назвал – дружище. Естественно, я знал, что он скажет. Она передумала. Кто станет ее винить?
– Мне очень жаль, Боб, – сказал я.
– Спасибо за участие, Грег, – слабым голосом поблагодарил он.
Наконец Грегори сумел встать, и вид у него сразу сделался совсем не таким трагичным. Взятая напрокат визитка сидела на нем ужасно. Слишком узкие плечи, слишком длинные рукава. Пояс туго обтягивал пузо, а широкие штанины гармошкой спускались на ботинки. В таком наряде Грегори и раньше, наверное, выглядел нелепо, но после взбучки, которую ему учинили санитары, вид у него был совсем уж карикатурный. Волосы стояли дыбом, галстук топорщился где-то под ухом, а старания Грегори держаться отважным стоиком лишь усиливали комический эффект.
Я сказал санитарам, что сам позабочусь о госте, и отвел Грегори к себе в хижину. Меня одновременно и тронуло, и поразило то, что в трудную минуту Грегори пришел ко мне. Если б на его месте у алтаря был я, ни за что бы не побежал к Грегори. А к кому бы я побежал? Без понятия.
Грегори сидел на моем диване и ощупывал себя, проверяя, все ли на месте. Мне действительно было его искренне жаль. Я понимал, что надо рассказать ему про Бентли, про литературный вечер и про близкую катастрофу, но решил, что рассказы подождут. Глядя на Грегори, пребывавшего в столь плачевном состоянии, зная, что Никола бросила его самым унизительным образом, зная, что где-то за стеной притаился Бентли и ждет момента для разящего удара, я вдруг проникся к Грегори удивительной близостью.
– Я не виню Николу, – мрачно сказал он. – Я себя виню.
Если один приходит в церковь, а другой не приходит, то, по-моему, нет сомнений, кого нужно винить. Очень нехарактерное великодушие для Грегори.
– В конце концов, – вздохнул он, – она застала меня в постели с одной из подружек невесты.
– Что?
– Точнее, с двумя подружками.
– Что? Что, Грегори?
– Да это же было неважно. Я лишь хотел реализовать свои непристойные фантазии. Я решил, что этим лучше заниматься, чем об этом писать. Избавиться от мерзких мыслей в ночь перед свадьбой. Но Никола меня заловила. Поэтому я ее не виню.
Я во все глаза смотрел на Грегори, не веря ни единому слову. Абсурдно уже то, что нашелся хотя бы один человек, согласившийся заниматься сексом с Грегори Коллинзом. Но чтобы два человека, да еще подружки невесты, да еще в ночь перед свадьбой – полный вздор. Наверняка он все выдумал. Но если даже эта маловероятная оргия и произошла, как Никола могла его застукать? Так что либо у нее имелась обоснованная и уважительная причина не явиться в церковь, либо Грегори сам туда не явился. Может, именно он струсил и позорно бежал. Я запросто мог представить, что в конце концов Грегори осознал нелепость, неразумность, полную психопатологичность брака с Николой. Вот такой вариант куда реальнее, чем та околесица, которую он несет. Но я не стал ни о чем допытываться. К чему? Грегори придумал себе историю и, на мой взгляд, мог сколько угодно ее придерживаться.
– Ты знаешь Гоголя? – спросил Грегори.
– Писателя? – уточнил я. – “Мертвые души”, “Шинель”, “Ревизор”.
– Очень хорошо, Майкл. А еще он написал “Записки сумасшедшего”.
– Верно, – сказал я.
– И в молодости он написал поэму, которую опубликовал за свой счет, называется она “Ганс Кюхельгартен”. Но после двух ругательных рецензий забрал нераспроданные экземпляры и сжег. Всего было продано три экземпляра, что составляло почти весь тираж. Но он сумел пережить неудачу и много лет спустя создал знаменитые “Мертвые души”. И сразу засел за продолжение, но у него не очень хорошо получалось. Работа над продолжением отняла почти десять лет, а он по-прежнему считал, что выходит чепуха. К тому же он заболел всеми этими психосоматическими хворями, которые постепенно превратились в настоящее заболевание, и в конце концов он понял, что скоро умрет, а его великое продолжение – полная херня, поэтому за десять дней до смерти он с рукописью покончил, сжег всю эту чушь в печи. Что ты об этом думаешь?
– А что я должен думать?
– Ты должен думать, что я продолжатель великой традиции.
– Как скажешь, Грегори.
– Я хочу сюда! – с жаром воскликнул он.
– Что?
– Я хочу жить здесь. Я хочу стать пациентом. Я хочу испытать на себе методику Линсейда. Я хочу писать!
Бог ты мой. Это уж чересчур, совсем чересчур. Причин, по которым я не желал видеть здесь Грегори, хватало, но я не смог собраться с духом, чтобы прямо сказать ему об этом.
– Это будет большой ошибкой, – пробормотал я.
– Нет, нет, нет. Понимаешь, меня ведь преследуют. Кто-то где-то пишет обо мне книгу – не просто о моем прошлом, но и о моем настоящем и о моем будущем, и мне ничего не остается, как выполнять то, что написано в этой книге, проживать исгорию жизни, написанную кем-то другим. Можешь вообразить, каково мне? Ясно, что у меня один выход – остаться здесь, спрятаться, сделать вид, что я – это не я, пока не выясню, где пишется эта книга, а потом я найду автора, заставлю его отдать книгу и сожгу ее. Ясно тебе?
Глаза у него вылезали из орбит, зубы щерились в широченной улыбке, – на мой взгляд, Грегори вполне убедительно изображал психа. И тогда я подумал: “Да пошли они все. Мне-то что? Какая мне разница? Конец ведь совсем рядом, и уже ничего не изменишь”.
– Как скажешь, Грегори.
– Зови меня Бобом.
Я повел его к Линсейду и Алисии, и они отнеслись к его появлению с еще большим равнодушием. Линсейд по-прежнему пребывал в эйфории и мнил себя всемогущим. Еще один трудный случай – нет проблем. Для них Грегори по-прежнему оставался Бобом Бернсом, поэтому я попытался объяснить его состояние тем, что Боб перетрудился, редактируя иллюстрированные издания, и Линсейду это объяснение очень понравилось. Грегори бессвязно бормотал о свадьбе, о сексе втроем с подружками невесты, о книге, которую о нем пишут, и Линсейд с Алисией согласились, что лучшее для него место – психиатрическая клиника.
– Но куда нам вас поместить, Боб? – задумался Линсейд. – В клинике десять комнат и десять пациентов. О библиотеке и “Пункте связи” по понятным причинам не может быть и речи, а в хижине у нас живет писатель-преподаватель, который там прочно обосновался, поэтому я не знаю, где вы сможете чувствовать себя как дома. А нет, знаю. Думаю, вы проведете пару дней в мягкой палате.
Почему меня согрели эти слова? Почему я не попробовал защитить Грегори? Это что – злорадство? Садизм? Мне что, хотелось, чтобы Грегори испытал мои страдания? Ну да, все так и есть, а еще это был отличный способ на некоторое время убрать его от греха подальше. И чесгное слово, Грегори остался вполне доволен: он решил, что такая мера входит в курс лечения, и доверчиво кивал, когда Линсейд принялся разглагольствовать о приятном, окутывающем мраке. Я пообещал Грегори скоро его навестить. Санитары увели его, и я остался с Линсейдом и Алисией.
– Наш маленький литературный вечер уже приносит плоды, – гордо объявил Линсейд. – Завтра днем два члена попечительского совета приезжают в клинику, чтобы провести совещание на высшем уровне. Я многого жду от этой беседы. На ней также будет присутствовать ученый, профессор Джон Бентли. Полагаю, у вас нет желания присоединиться к нам.
Не успел я открыть рот, как вмешалась Алисия. На этот раз она была на моей стороне.
– Прошу вас, доктор Линсейд. Мне кажется, Грегори имеет полное право там присутствовать. Честно говоря, я на этом настаиваю.
Похоже, Линсейду не больше моего нравилось цапаться с Алисией. Он скорчил гримасу молчаливого согласия, а я сказал:
– Отлично. Ни за что на свете не пропущу.
28
В кабинете Линсейда собралось шесть человек. Я сидел с “нашей” стороны стола – вместе с Линсейдом и Алисией, а на “их” стороне восседали попечители, два седых доктора в серых костюмах, один мужского пола – доктор Гаттеридж, другой женского – доктор Дрисколл. Это были люди, к которым мгновенно проникаешься доверием – оба солидные, благопристойные, трезвомыслящие, но без жестокости: таким с готовностью препоручишь заботы о себе. Попечители объяснили – правда, я так и не понял, для кого они это делали, – что им поручено провести ревизию медицинской, административной и финансовой деятельности. Они приехали для того, чтобы дать нам оценку, – точнее, они уже ее дали и теперь намерены довести до нашего сведения. По-видимому, оба попечителя присутствовали на литературном вечере, хотя я их не узнал.
Последним членом нашего секстета, верховным судией, а для меня еще и исполнителем смертного приговора, был, разумеется, доктор Джон Бентли. Он вошел в кабинет, когда мы расселись, одарил меня пристальным, но совершенно непроницаемым взглядом. По лицу Бентли невозможно было судить о его намерениях. Однако, сев, он едва заметно, но вполне явственно мне подмигнул. Я затруднился истолковать это кривлянье. По меньшей мере странно подмигивать человеку, которого собираешься уничтожить, но, с другой стороны, если хочешь успокоить человека, дабы сделать казнь мучительней, дружеское подмигивание – самое оно.
Серо-седая попечительница произносила монолог, от которого я поначалу несколько отвлекся, – по вполне понятным причинам.
– Именно поэтому, взвесив все за и против, мы остались очень довольны вашими достижениями. – Обращалась она к Линсейду, но я чувствовал, что волна попечительского одобрения накрывает и нас с Алисией. – Должно быть, ваша методика вызывает определенную критику? А что не вызывает? Но нам совершенно определенно кажется, что эта методика дееспособна.
Линсейд кивал, но не просто соглашаясь, не просто принимая комплимент. Он одобрял приятие попечителями того, что для него было очевидно с самого начала: он прав, его метода замечательна, а сам он – гений.
– Мы очень хотим, чтобы вы продолжили свое полезное дело, – заключила доктор Дрисколл. – И мы намерены оказать вам содействие. Мы готовы помочь вам сделать доказательства успешности вашей методики более наглядными.
Я украдкой взглянул на Бентли. Тот хранил невозмутимость. На этот раз никаких подмигиваний, вообще ничего. Я спросил себя, что он замышляет. Если “нам” действительно предстоит продолжить доброе дело, то, как подсказывает логика, он не станет разоблачать меня. Очевидно, он не сообщил обо мне этим двоим, а раз так, то, значит, разоблачение приберегает на десерт. Унизить меня в самый последний момент – это нормально, но если он ничего сейчас не скажет, то рискует выставить на посмешище не только меня, но и себя, и своих коллег.
Доктор Дрисколл продолжала:
– Методика Линсейда, похоже, весьма положительно сказалась на состоянии пациентов – настолько положительно, что, по нашему мнению, они готовы сделать следующий шаг: вернуться во внешний мир или по крайней мере перейти к менее строгому режиму.
– Гм, – сказал Линсейд.
Слова доктора Дрисколл звучали угрожающе. Я не знал, здоровы пациенты или больны, симулянты они или нет, помогает им методика Линсейда или нет, возвели мы перегородку или нет, но я по-прежнему не мог представить, что сделается с ними, если вдруг выставить их во внешний мир.
– А кроме того, – продолжала Дрисколл, – мы хотели бы поместить в клинику новую группу пациентов, чтобы вы применили к ним свою методику.
– Да, – сказал Линсейд. – Понимаю, понимаю.
Я встревожился еще больше. Я совершенно не был уверен, что смогу начать заново – знакомиться с незнакомыми психами, привыкать к их выкрутасам, мириться с ними, заставлять их писать и так далее и так далее. Но при всем том я прекрасно понимал, что причина для беспокойства есть только в том случае, если я останусь в клинике, а такое немыслимо. Что, черт побери, задумал Бентли?
Внезапно раздался ужасающий грохот, дверь распахнулась, в комнату ввалилась Карла и растянулась на полу. Словно в дешевом несмешном фарсе, она подслушивала под дверью, а та взяла и отворилась. Она что, нарочно? Карла поднялась, старательно изображая несчастную, но обаятельную героиню. Но никто не поддался ее обаянию, и менее всего – Линсейд.
– Вон отсюда, идиотка! – рявкнул он, и Карла, прихрамывая, поплелась прочь, словно побитый спаниель.
Линсейд принес свои извинения за непредвиденную заминку, которые были с готовностью приняты. Единственный пример шутовства в исполнении одной глупой любительницы подслушивать вряд ли мог поставить крест на всем, что уже было сказано. Линсейд заглянул в ежедневник, обсудил с попечителями сроки, организационные вопросы и финансы, после чего совещание стремительно покатилось к завершению. Попечители еще раз пообещали держать руку на пульсе и назначили дату второго совещания, на котором согласуют все детали, после чего собрали свои бумаги, закрыли портфели и вознамерились пожать руки и удалиться.
Я все еще не мог поверить. Неужели мне действительно удастся выйти сухим из воды? Неужели Бентли проделал весь этот путь просто для того, чтобы посидеть тут и помолчать? Нет, конечно нет.
И он очень тихо произнес:
– Есть один маленький вопрос, поднять который я считаю своим долгом. Хотя уверен, что это ничего не значащий пустяк.
Неужто он и в самом деле считает, что моя судьба ничего не значит? Неужели он действительно думает, что я – пустяк? И как он собирается это проделать? Насколько мучительное меня ждет разоблачение? Застыв от ужаса, я смотрел, как он достает из кармана пиджака безупречно чистый конверт, а из конверта – пару ксерокопированных листов.
– Здесь у меня копия рецензии на книгу “Расстройства”. Ее намерен опубликовать влиятельный, хотя и малотиражный кембриджский журнал. Мне кажется, рецензия заслуживает нашего внимания.
Я был окончательно сбит с толку. Ведь хватит простого разоблачения, простой констатации факта, простого обвинения во лжи и обмане. Зачем Бентли понадобилось так изощряться?
– У меня единственный экземпляр, так что, наверное, будет лучше, если я зачитаю вслух, – сказал он.
Остальные понимали не больше моего, но никто не собирался противиться. Бентли принялся читать, пустив в ход свой самый проникновенный, самый аристократический голос:
– Некоторые читатели утверждали, что у них возникали сложности с первой книгой Грегори Коллинза “Восковой человек”. Ясно, что эта книга отчасти иронична, отчасти предельно серьезна, отчасти это настоящий фарс; трудность крылась в том, чтобы распознать, что есть что. Иными словами, хотя читатели зачастую находили книгу комичной, они, как правило, точно не знали, смеются ли они вместе с автором, над автором или же автор смеется над ними. Некоторым читателям эта неопределенность представлялась восхитительной, но у большинства возникло более естественное желание – понять намерения автора, выяснить, что же он хотел сказать.
И в антологии “Расстройства”, последней книге с именем мистера Коллинза на обложке (необходимость такой формулировки станет ясна позже), двусмысленность тоже присутствует, но эта книга полна столь изящной, столь безжалостной, столь яростной иронии и такого литературного озорства, что подобная неопределенность не только сохранила свою восхитительность, но и стала самой сутью книги.
Мистер Коллинз создал абсурдный в своей дотошности литературный текст. Считается, что эта книга – результат усилий нескольких пациентов экспериментальной лечебницы для душевнобольных, известной под названием “Клиника Линсейда”. Книгу предваряет вступление пресловутого доктора Эрика Линсейда, предполагаемого руководителя клиники, и это не что иное, как поразительно забавная и предельно серьезная пародия на психиатрические банальности. Следует заметить, что мистер Коллинз нашел способ устроиться на работу в клинику вышеупомянутого доктора Линсейда. В своем замечательно дурно написанном предисловии он сообщает, что его работа заключалась в том, чтобы разбудить в пациентах творческие способности, и с работой этой он справился не слишком хорошо. Нам дают понять, что данная книга – просто выдержки, лишь верхушка огромного айсберга маниакальных литературных усилий пациентов. И выдержки эти замечательно, восхитительно ужасающи.