– А разве можно? – спросил я.
– По законам этих краев нельзя, если вы это имеете в виду, но травка вас не убьет.
– Я хочу сказать, что будет, если узнает доктор Линсейд?
– Да имела я твоего Линсейда.
– Я слышал, некоторые так и делают, – сказал я, перефразируя реплику из “Кабаре”[51]Черити рассмеялась; судя по ее смеху, она уже накачалась.
– Может, ты не такой уж правильный.
Она сунула руку в пластиковый пакет и достала толстую, уже готовую самокрутку. Зажгла ее, затянулась и предложила мне. Я колебался, но всего лишь мгновение. Если я с готовностью выпил с Максом, то почему бы не покурить с Черити? Если я такой необузданный нонконформист, каким иногда себя воображаю, мне обязательно надо хоть иногда принимать запрещенные стимуляторы. Мы сели на кровать, держась подальше друг от друга, и я пару раз глубоко затянулся. Вкус был мягким и каким-то неэффективным.
– Иногда я думаю, что космический разум – единственный концерт, который стоит играть, – сказала Черити. – А духовный рост – единственное лечение, о котором стоит думать.
Я нехотя согласился, что, возможно, это правда. Мои скудные знания о духовном росте позволяли предположить, что он мне скорее нравится, но я не стал бы намеренно к нему стремиться. Мне казалось, что в мире слишком много людей, занятых поиском мудрости, истины, решений на все случаи жизни, и меня поражало и угнетало, с какой легкостью они все это находят.
– Мы все ищем наставника, – сказала Черити. – Нам всем нужен гуру, человек, который разбудит в нас божественность.
– Вроде Папы Римского, – согласился я.
Мы захихикали. Возможно, травка была и не так плоха.
– Я имею в виду истинно святого человека, – продолжала Черити. – Гуру. Или шамана.
– Думаете, вы здесь такого найдете?
– Почему нет? Врата Эдема могут оказаться везде, где бы вы их ни искали. – Черити пристально посмотрела на меня. – Вы не могли бы стать моим наставником?
Я одурел достаточно, чтобы отнестись к ее словам всерьез.
– Нет, только не я. Я ничему не могу научить. Кроме литературной композиции. И даже в этом…
– Именно так и сказал бы великий гуру.
– Я всего лишь писатель, – солгал я.
– Но сочинительство – это духовная дисциплина, разве нет?
– В каком-то смысле…
– И разве Бог не похож на писателя, добившегося успеха?
– Нет, не думаю, – возразил я.
– Похож, похож, – сказала Черити. – Многие хотят сказать, что Бог мертв, но вдруг он просто писатель, у которого пропало вдохновение? Или он не умер, но, понимаете, просто спятил?
Травка была замечательная, такая замечательная, что я не только следил за мыслью Черити, но и чувствовал ее глубину, пусть и немного туманную: Черити так замечательно объясняла о Боге, о сочинительстве, о клинике Линсейда. И все предметы в комнате стали такими замечательными, яркими и четкими, павлиньи перья так и сияли холодным, металлическим светом.
– Вы верите в свободную любовь? – спросила Черити, и я на секунду замер.
– Я никогда не пользуюсь выражением “свободная любовь” иначе чем в кавычках, – ответил я.
Черити с печалью посмотрела на меня:
– Не думаю, что вы плохой парень, но вы весь – как в броне и слишком себе на уме. И поэтому не можете поверить в свободную любовь.
Я не знал, правда это или нет, и хотя в “броне” признал термин Райха, я не вполне понимал, что он означает, да и не был уверен, что под ним понимает Черити.
– Я просто хочу сказать, что свободная любовь – скорее вопрос темперамента, а не веры.
– Теперь вы говорите просто слова, – сказала Черити, словно выносила окончательный приговор.
– Ходят слухи, что в клинике и так достаточно приверженцев свободной любви.
– Кто это вам сказал? Чарльз Мэннинг?
Я не стал отрицать.
– Бедняга Чарльз. Ну да, в нормальном мире есть такой миф о сумасшедших. Они чокнутые, поэтому могут заниматься сексом как хотят и нормально себя при этом чувствовать, а здоровых подавляют, удерживают и милитаризуют, так что для секса им остается только суббота, да и то если повезет, и такое поведение считается нормальным. Свободная любовь – самая здоровая вещь, какую только можно придумать.
Разумеется, в те времена никто не ведал про СПИД, хотя и тогда казалось, что лучше обойтись без страха подхватить венерическую болезнь, лобковую вошь или гепатит, не говоря уж о нежелательной беременности.
И тут, запоздало, но все же ожидаемо, Черити прорвало:
– Знаете, мое место не здесь. Я не психопатка. Все дело в моей семье, это от нее все неприятности. Они называют меня нимфоманкой-эксгибиционисткой. А я лишь ищу внимания и любви, я всего лишь хочу проглотить парочку колесиков и поговорить с духами. А они все просто не выносят этого. Ладно, время от времени у меня случаются видения, я люблю танцевать голышом, я вижу лик Божий в луже, в мимолетной тени или в чем-то еще, но что тут плохого? А они считают, что это опасно. Бог, секс и таблетки – для них это чересчур. Они просто хотят, чтобы я куда-нибудь сгинула с их глаз, готовы оплачивать мое пребывание здесь. Ну ладно, меня это устраивает, здесь я как в санатории или в пансионе благородных девиц, но на самом деле мое место не здесь.
– Похоже, все тут считают, что их место не здесь, – сказал я.
– Ну да, только одни считают справедливо, а другие нет. Если хочешь, можешь трахнуть меня, Грегори. Это будет такой космос.
Рубашка соскользнула с ее плеч.
– Нет, спасибо, Черити. Пожалуй, у меня тогда возникнут неприятности, – сказал я и, несмотря на слабость, заставил себя подняться с кровати и начал медленно пробираться к двери. Пол под ногами был как желе.
– Эй, Грегори, не будь занудой. Можешь не извиняться. И уходить не надо.
Я не тешил себя мыслью, будто Черити действительно хочет заняться со мной любовью. Скорее всего, она либо просто пыталась меня смутить, либо просто обкурилась, либо просто была нимфоманкой. Но в любом из этих случаев от меня не требовалось никаких действий. Однако эта декларация свободной любви очень смахивала на косвенное доказательство слов Чарльза Мэннинга, что похоть в клинике цветет пышным цветом. Прямых доказательств, конечно, не было, но думал я об этом несколько больше, чем мне того хотелось. Я извинился и ушел.
20
Я сознаю, что порой в моем изложении все выходит так, будто в клинике только и делали, что занимались сексом, употребляли наркотики и распивали алкоголь, но тогда мне так не казалось. Большую часть дня я по-прежнему проводил за чтением сочинений и скудных сокровищ библиотеки. А когда больные приходили ко мне поговорить, вопросы их зачастую были вполне целомудренные. Байрон почти разумно рассуждал о литературе, хотя и не прочел ни одной книги из библиотеки. Реймонд, который теперь неизменно ходил в белых перчатках и с ярко накрашенными губами, рассказывал о всякой экзотике, которую видел во время транзитных посадок. Кок делился подозрениями, что кто-то вкладывает ему в голову мысли, а мир похож на дуршлаг, или на картонные спички, или на пиццу. Порой эти беседы утомляли, но я не жаловался. Мне нравилось быть доступным для пациентов. Я не пытался всем угодить, но я делал все, что мог.
Как-то раз я сидел у себя в хижине и вдруг почувствовал странный запах – словно подгорели овощи. Сначала потянулись струйки дыма, затем – целые полосы, наконец хижину наполнили удушливые белесо-серые клубы. Я выбрался из-за стола, встал в дверях и вгляделся в сад. Источник дыма находился за кустом рододендрона. Я решил выяснить, в чем там дело, хотя и так знал, что увижу. Ничего зловещего – всего лишь Морин сжигает садовый мусор. Она сложила маленький бесформенный костерок из веток, сорняков, срезанной травы; кучка была ярко-зеленого цвета и гореть не желала. Морин и Реймонд с несчастным видом взирали на костер.
– Как дела? – спросил я.
– Неважно, – сказала Морин, и голос ее звучал одновременно грустно и недоуменно.
Реймонд отогнал от лица дым затянутой в перчатку рукой и пробормотал:
– Говорят, нет дыма без огня, но мы в этом не уверены.
В его словах имелся смысл. В куче тлеющего мусора не было ни проблеска пламени.
– Всем так нравятся костры, – сказала Морин. – Всем нравится смотреть на танцующие языки пламени.
– Знаете, что нам больше всего нравится в огне? – спросил Реймонд.
Я боялся, что он назовет какую-нибудь сексуальную ассоциацию или вспомнит об авиакатастрофах, разрушениях или очистительной силе огня, но все-таки сказал:
– Что?
– Нам нравятся лица, – ответила Морин. – Нам нравится, когда пламя гаснет и остаются лишь угли, а ты вглядываешься в угольки и видишь всякое-разное: лица, животных, футболистов и все такое.
– И авиакатастрофы, – добавил Реймонд.
– Да, – сказал я. – Наверное, всем это нравится.
– Но мы видим одно и то же? – спросила Морин. – Или видим только то, что у нас в голове? Знаете, как с чернильными кляксами?
Да, я знал про чернильные кляксы. Мы стояли, вглядываясь в середину дымящейся груды. Признаков пламени по-прежнему не было, и я вдруг подумал, что мы все очень расстроены.
– Вы ведь не расскажете Линсейду, что мы видим в огне картинки, правда, Грегори?
Я ответил, что не расскажу, – как не рассказал о пабе Макса и травке Черити. Я был рад, что больные считают меня союзником, доверяют мне больше, чем Линсейду, хотя никакой уверенности, что это свидетельствует об их душевном здоровье, у меня не было.
– Мне кажется, видеть лица в огне – допустимо, – сказал я. – Не понимаю, каким образом вы можете этого избежать. Не думаю, что это как-то повредит вам.
Морин с Реймондом улыбнулись мне, но я не вполне понял, что означают эти улыбки. Тогда я предпочитал думать, что улыбками пациенты демонстрируют свое доверие, показывают, что мои слова их успокаивают, но позже пришел к выводу, что на самом деле их улыбки говорили: “Да откуда ты знаешь? Ты всего лишь писатель”.
Вот тут они, разумеется, ошибались. Писателем я не был, но старался изо всех сил. Согласен, случались периоды, когда силы мои были на исходе, когда сочинения, продолжавшие литься угрожающим потоком, вызывали только жалость – как и сами пациенты. И все же, все же… Иногда мне казалось, что у них что-то получается, хотя я бы затруднился ответить, что именно, ведь сочинение – это не произведение искусства, не литературный шедевр, не вещь, которую можно показать всем и сказать: смотрите, как хорошо, видите, как качественно, осмысленно и с умом сделано. Что же тогда? Не сводится ли все к гештальту, к коллективному сознанию, как и предполагал Линсейд, или, на худой конец, к образам безумия, которые отражают социум и культуру нашего времени?
Но и эта идея не всегда работала. Случались периоды, когда меня охватывало чувство, что я, как и все остальные, даром теряю время; в такие минуты я в лучшем случае считал, что просто общаюсь с пациентами, уберегаю их от опасности, отвлекаю их. И, перетаскивая сочинения в библиотеку, я занимаюсь не чем иным, как сортировкой макулатуры.
* * *
Я шел по саду, когда услышал голос, и безошибочно узнал Андерса, хотя на этот раз он говорил мягко, сдержанно и даже задушевно. Казалось, он что-то описывает.
– Да, – услышал я его слова, – испанский галеон, и двухэтажный автобус, и носорог, и карта Италии или, может, просто сапог, и свиной рулет, и волны на берегу, и туалетный столик, и, о черт, как приятно.
Можно было подумать, что он рассматривает чернильные пятна, но такое занятие за пределами здания мне показалось маловероятным. К тому же Андерсу, судя по всему, дело это доставляло наслаждение. Меня разобрало любопытство. Андерс был не из тех людей, кого хочется тревожить или отвлекать, но я все-таки решился взглянуть – после того, как выслушал продолжение монолога: “Кресло, дельфин, лампочка, пигмей, легкое, труба и… о боже…” По счастью, я смог укрыться за кустом рододендрона.
Поначалу я видел только часть тела Андерса, нижнюю его половину, но в каком-то смысле этого было достаточно. Он лежал на спине со спущенными брюками и трусами, обнаженный от пояса до лодыжек. Я видел его мощные, волосатые ноги, колени в шрамах, а также его пенис – тоже, разумеется, мощный, хотя не волосатый и без шрамов. И пенис небрежно ласкала полностью одетая Сита.
Меня одолели противоречивые и неоднозначные эмоции. Сначала удивление. До сих пор я никогда не наблюдал за людьми, предающимися сексу, и картина оказалась ужасно докучливой. В то же время я испытывал почти удовольствие – словно я что-то открыл или доказал. Даже при самой буйной фантазии увиденное никак не походило на оргию, и все-таки это было хоть что-то.
Андерс продолжал говорить, медленно, все так же бессвязно, в его словах отчетливо прослеживалась спонтанная ассоциативность, а Сита поглаживала его пенис в ритме, подчеркивавшем ритм бормотания.
– Фазан, меренга, кувалда, ухо, елка, – бубнил Андерс, а затем совершенно другим тоном добавил: – Черт, Сита, классно у тебя получается.
Я постарался неслышно сдвинуться в сторону, чтобы видеть лицо Андерса. Мне хотелось знать, куда он смотрит. Голову он откинул на траву, глаза уставились в небо, в пространство, в никуда. Но тут я увидел, что на небе полно облаков, свежий ветерок ерошит их и облака непрерывно меняют форму.
– Замок, подушка, каравай, перешеек…
Я вгляделся в облака и понял, что он имеет в виду. Да, одно облако действительно походило на замок, каравай и так далее. Вероятно, я бы ничего такого не разглядел, если бы Андерс не подсказал, но все эти вещи определенно были видимы – в каком-то смысле этого слова; в каком-то смысле их можно было увидеть. Какое они имеют отношение к сексу, если вообще имеют, я понятия не имел.
Андерс продолжал бормотать, хотя теперь он говорил быстрее и не так твердо.
– Вертолет, бензонасос и, знаешь, рыба, осьминог, и это самое… о господи, я кончаю…
Что он и сделал, после чего погрузился в глубокое молчание. Сита выпустила его член и вытерла руку о траву; не очень лестный жест для мужчины, подумалось мне.
Я неслышно удалился. Я ступал очень осторожно, полагая, что после оргазма Андерс может усилить бдительность и вряд ли дружелюбно отнесется к соглядатаю. Я настолько был поглощен своей осторожностью, что заметил Чарльза Мэннинга, только когда чуть не споткнулся об него.
Я вздрогнул. Он нет.
– Иногда лучше посмотреть, правда? – сказал Чарльз.
– Что?
– Воображение – глубокий и эффективный источник эротических образов, но иногда его недостаточно.
– Что? – повторил я.
– Лично я могу сказать, – продолжал он, – что жил довольно наполненной плотской жизнью. Несомненно, она дает мне достаточно пищи для мастурбации. И все же ничто не сравнится со свежим, живым стимулом, подзаряжающим эротические батареи. Наши собственные фантазии ограниченны. Чужая жизнь, подсмотренная краешком глаза, возбуждает, даже если Андерс не из тех людей, кого я хотел бы лицезреть в своих эротических грезах.
Я удержался, чтобы не сказать “что” в третий раз. Вместо этого я произнес:
– Что ж, Чарльз, если тут, как вы утверждаете, происходят оргии, то у вас масса возможностей для эротической стимуляции.
Чарльз посмотрел на меня несколько менее доброжелательно, чем обычно.
– Умник, да? Знаю я, к чему вы клоните. Хотите заставить меня поверить, будто мне пригрезилось. Вы считаете, я все выдумываю. Выходит, я не видел, как Сита дрочила Андерсу?
Возможно, он употребил другое слово. По-моему, в то время “дрочить” было не в ходу.
– Нет, Чарльз. Я вовсе не утверждаю, что у вас галлюцинации. Я видел то же, что и вы, – Сита и Андерс занимались черт-те чем. Но никаких оргий, о которых вы говорите, я не видел.
– А вы верите только глазам?
– В каком-то смысле – да.
– Хотя иногда вы не можете верить своим глазам. Иногда глаза вас обманывают.
– В общем-то… да, – согласился я.
– Скажите мне, Грегори, что вы делаете, когда мастурбируете?
– Что?
Я прекрасно понял, что он сказал, но предпочел сделать вид, что не понял.
– Меня интересует не техническая сторона вопроса. Я спрашиваю, крутите ли непристойные фильмы в кинотеатре своей фантазии? И играете ли вы в этих фильмах главную роль? Или роль второго плана? Или эпизодическую? Являются ли эти фильмы повторением, переиначиванием или продолжением событий, в которых вы принимали участие, или это эпизоды, в которых вы хотели бы поучаствовать, или это эпизоды, в которых вы никогда не смогли бы поучаствовать, но все равно вам приятно о них думать? И кто среди исполнителей? Мэрилин Монро, Софи Лорен, Джули Эдж, девушка из магазина на углу, ваша учительница физкультуры или королева?
– Я не собираюсь делиться с вами фантазиями, которые посещают меня во время мастурбации, – сказал я. – Не примите на свой счет.
Чарльз Мэннинг смотрел на меня понимающе, но встревоженно.
– Видите ли, меня интересует, насколько вредны фантазии, все эти картинки, которые прокручиваешь в голове. Я очень боюсь, что они сводят на нет ту пользу, что приносит мне лечение Линсейда.
Я не понял, насколько серьезно он говорит, но на всякий случай ответил:
– Не знаю. Лучше спросите доктора Линсейда.
– Или доктора Кроу, – лукаво добавил он.
Вот тут я обиделся. Мне совершенно не улыбалось, чтобы он обсуждал с Алисией свои онанистские фантазии, и Чарльз явно это понимал; но вместе с тем я прекрасно сознавал нелепость своего поведения. Алисия – взрослая женщина, врач, профессионал; вряд ли ей повредит, если она ответит на несколько вопросов.
– Да, можно и у нее, – сказал я.
– А что, если я во время мастурбации представляю саму доктора Кроу, или доктора Кроу и вас, или доктора Кроу, вас, доктора Линсейда, Ситу и Андерса – как вы все занимаетесь свальным грехом?
– В этом случае, думаю, вам стоит принять холодный душ, – чопорно ответил я.
– А скажите, – продолжал он, – какую роль, по вашему мнению, играют во время коитуса мысленные образы?
– Да будет вам, Чарльз, – вздохнул я, но он не унимался:
– Мне всегда казалось сомнительным с моральной точки зрения представлять одного человека во время полового акта с другим. В лучшем случае это противно, в худшем – измена. Но предположим, нынешняя партнерша вас недостаточно возбуждает? Что, если у вас трудности с эрекцией? Чтобы доставить удовольствие вашей нынешней партнерше, нужно, чтобы у вас встал, и тогда вы начинаете думать о другой или, может, о многих других. И вы возбуждаетесь. Эрекция отличная, коитус замечательный, вы доставили удовольствие партнерше. Кто скажет, что это плохо?
– Только не я, – ответил я, чтобы отвязаться. Я был слишком молод, чтобы считать этот вопрос достойным внимания.
– Но есть и другая сторона, – не умолкал Чарльз Мэннинг, – когда нужно притормозить, когда кончаешь слишком быстро. В этом случае нет смысла представлять кого-то. Одно время я пытался думать о непривлекательных женщинах, но не помогло. Как только кровь начинает играть, все женщины становятся привлекательными, все женщины возбуждают. Некоторые советуют решать математические задачи или вспоминать результаты футбольных матчей, но мне и эти способы не подошли. Хотите знать, что мне помогало?
– Честно говоря, нет. – Но было ясно, что я напрасно стараюсь.
– Чтение стихов. Про себя. Прокручивать их надо в голове, а не вслух, чтобы не испортить дело. Как только я обращаюсь к Киплингу, Вэчелу Линдзи[52] или Т. С. Элиоту, процесс притормаживается весьма эффективно.
Айвор Ричардс или Байрон могли бы спросить Чарльза Мэннинга, представляет ли он, читая стихи, поэтические образы, видит ли он сапоги, Конго, пепел, рукав старика; и что затормаживает процесс – образы или слова? Но я не задал этот вопрос. Я просто сказал:
– Наверное, нечасто бывают ситуации, когда вам нужно себя поддержать или затормозить, не так ли, Чарльз? Вы же сказали, что здесь не ради секса.
– Слишком часто, – грустно ответил он. – Слишком часто.
– Возможно, вам стоит об этом написать, – предложил я.
– Нет-нет, Грегори. Некоторые вещи слишком много значат для меня, чтобы писать о них. А теперь, если вы позволите, я удалюсь к себе в комнату, где смогу осквернить себя, пока не потускнела память об Андерсе и Сите.
У меня не было желания удерживать его. Вернувшись к себе в хижину, я обнаружил, что воспоминание об Андерсе и Сите – какое угодно, только не эротичное. Я не испытывал гадливости, не чувствовал себя оскорбленным, но у меня было такое ощущение, будто я увидел то, что мне не следовало видеть, будто я увидел то, чего видеть не желал. Я надеялся, что подсматривал не из вуайеризма, а из чистого любопытства. Услышал голос Андерса и решил посмотреть, чем он занимается. Мне просто хотелось знать, что происходит в клинике. Разве это странно или так ужасно?
А одно в клинике точно происходило: неуклонный и постоянный подрыв методики Линсейда. Он пытался лишить пациентов образов, но образы все время просачивались в клинику – в виде опилок, языков пламени, наркотиков, облаков или фантазий во время мастурбации. Бунтарь внутри меня был вполне доволен этим обстоятельством. Ведь нехорошо, когда руководитель клиники обладает абсолютной властью? Но если методика Линсейда давала больным шанс, следовало строго блюсти ее. Порой даже казалось, что пациенты не прочь это делать. И меня интересовало, зачем им это нужно.
21
Подчас, рассказывая о своем пребывании в клинике Линсейда, я ловлю себя на мысли, каким недогадливым и глупым я тогда был. Разумеется, я не мог с первых же дней понять, что творится вокруг, поскольку часть происходившего даже сейчас остается для меня загадкой, но все же странно, почему меня не волновала скудость сведений, которыми я располагал. Если я что-то и обнаруживал, то не в результате поисков, а потому что случайно натыкался. Ну, например…
Например, мы с Алисией сидели в кабинете Линсейда, где он собирался провести сеанс с Карлой. Та вошла в кабинет, то ли подпрыгивая, то ли прихрамывая, споткнулась о край несуществующего ковра, затем сделала попытку сесть на стул, но промахнулась на фут-два и плюхнулась на пол подобно клоуну старомодной и совсем несмешной школы. Линсейд с Алисией даже бровью не повели. Карла поднялась и примостилась на краешке стула, но колени ее продолжали вихляться, кулаки то сжимались, то разжимались, а на лице выплясывали гримасы, словно Карла разрабатывала лицевые мышцы.
– Здравствуйте, Карла, – сказал Линсейд.
Она резко дернулась, будто кто-то потянул вверх за невидимые веревочки.
– А-ах, сдрасьте, дохтур, – ответила она с деланным, дурацким и совершенно неубедительным шотландским акцентом.
Недолгий спектакль успел смутить меня и одновременно вызвать раздражение. Я уже достаточно изучил Карлу, чтобы прекрасно понимать, что она и так не особо умна, а в тесном кабинете ее глупость стала концентрированной и совсем невыносимой.
– Карла, вы знаете, какой сегодня день? – спросил Линсейд.
– Рождество? – Глаза у Карлы мигом увлажнились.
– Нет, Карла, думаю, вы знаете, что сегодня не Рождество.
– Тогда День матери? День святого Свитина? Жирный вторник? Страстной четверг? Седьмое воскресенье после Михайлова дня? Только не говорите, доктор. Я сама угадаю.
– Сегодня понедельник, – сообщил Линсейд.
– Ах, нет, – вздохнула Карла с нежной грустью. – Сроду бы не догадалась.
– Вы знаете, кто это, Карла? – Линсейд кивнул в мою сторону.
Карла запрокинула голову, и лицо ее исказилось в мучительной попытке сосредоточиться.
– Джорджи Харрисон, самый тихонький, да?
С меня было довольно, а если учесть, что на вопрос Линсейда, кто является премьер-министром Англии, Карла ответила, что За За Габор, терпение мое устремилось к нулю. Линсейд махнул рукой на часы, висевшие на стене, – простой, грубоватый циферблат с большими четкими цифрами показывал одиннадцать тридцать.
– А теперь, Карла, – сказал Линсейд, – я спрошу, который час, и думаю, вы ответите, что полночь, или семь часов, или без четверти два, так?
Карла с изумлением посмотрела на него, но через мгновение изумление сменилось довольной ухмылкой.
– А если я подниму три пальца и попрошу их сосчитать, вы скажете один, два или четыре пальца, а может быть, даже семнадцать, так? А если я попрошу назвать страну, любую страну, вы скажете “зонтик”, “яблоко”, “фюзеляж” или другое слово из словаря, только не название какой-нибудь страны. Я прав? Я верно вас понимаю, Карла?
Карла повернулась в мою сторону и посмотрела на меня с таким невинным видом, точно слова Линсейда были для нее полным откровением.
– Так вот, – продолжал Линсейд, и мне показалось, что говорит он прежде всего для меня, а не для Карлы или Алисии, – мы могли бы назвать состояние Карлы симуляцией. Этот термин звучит не очень научно, хотя на протяжении длительного времени он неплохо работал. Если бы вы были убийцей и желали доказать, что не отвечаете за свои поступки, или если бы вы были солдатом и хотели выбраться из армии, – в любом из этих случаев вы стали бы вести себя как можно нелепее, как можно безумнее, вы попытались бы убедить медицинский персонал в своей невменяемости. И в случае удачи вас бы отпустили. Но в наши дни лексикон значительно расширился. Сегодня есть искушение, глядя на Карлу, заявить: ну конечно же, перед нами типичный случай наигранного расстройства, форма гиперкинетической кататонии, истерическое псевдослабоумие, Ганзерово сумеречное состояние или, если хотите, вид шутовского психоза, хотя, конечно, все это лишь слова, одни лишь ярлыки.
– Совершенно верно, – подтвердила Алисия.
– Логически следует, что если Карла лишь симулирует сумасшествие, то так притворяться может только душевно здоровый человек Но зачем ей это нужно? Карлу не обвиняют в преступлении. Ей не надо уклоняться от военной службы. У нее нет проблем с семейной жизнью. По абсолютному большинству параметров Карла совершенно здорова. Честно говоря, единственное, что указывает на душевную болезнь, – это ее симуляция. По-моему, именно такую ситуацию люди называют “уловкой-22”.
Линсейд говорил о Карле так, будто ее здесь не было или она не понимала человеческую речь. От этой его манеры мне даже стало неловко. Такое поведение выглядело как демонстративное неуважение, словно присутствие Карлы не имело никакого значения, а сама она была лишь подопытным кроликом, вместилищем медицинских данных. Нельзя сказать, чтобы слова Линсейда хоть сколько-то беспокоили Карлу. Уставясь в потолок, она ковыряла в левой ноздре.
– Несомненно, – снова заговорил Линсейд, – ни один здоровый человек не станет делать вид, что он безумен. Следует ли отсюда, что никто не притворяется без причины? Очевидно, в этом вопросе нельзя полагаться на слова больного. Верить, что пациентка безумна, только потому, что она называет себя безумной, столь же нелепо, как верить, что она здорова, только потому, что она называет себя здоровой.
– По-моему, я уловил суть, – сказал я.
– Я знал, что вы поймете, – похвалил Линсейд. – Я знал, что вам понравится эта лингвистико-философская головоломка. Думаю, вы станете помнить о ней, и задачка эта даст вам пищу для размышлений на много дней вперед. Вы не пишете стихотворений в прозе?
– В последнее время нет.
Карла вдруг принялась изображать встревоженную куклу – голова ее, как на шарнирах, завращалась из стороны в сторону.
– Возможно, вы сами хотите задать Карле пару вопросов? – предложил Линсейд.
Симулянтка она или нет, психичка или нет, но у меня не было никакого желания разговаривать с Карлой. Ясно же, что на любой вопрос она даст предельно идиотский ответ. Так какой смысл?
Но тут вмешалась Алисия:
– Да-да, спросите, Грегори.
И я решил попробовать. Стараясь выглядеть заботливым и заинтересованным, но отнюдь не легковерным, я спросил:
– Карла, что вы сделаете, если доктор Линсейд скажет, что вы поправились и можете покинуть клинику?
Линсейд и Алисия дружно кивнули, показывая, что одобряют мой вопрос, а Карла вдруг захихикала, потом захохотала и принялась раскачиваться туда-сюда – подобно любезно-смешливым полицейским, какие раньше встречались на морских курортах[53]. Затем, так же внезапно успокоившись, ответила:
– А засуну башку себе в жопу.
Линсейд посмотрел на меня с грустным самодовольством. Он был удовлетворен. Я доказал нечто такое, в истинности чего он был свято убежден.
– Хотите попробовать еще раз?
Я очень в том сомневался, но все-таки спросил:
– Карла, вы прочли в последнее время какую-нибудь хорошую книгу?
– Нет.
Очень прямой ответ. К немалому своему удивлению, я, похоже, нащупал правильный путь.
– Может, посмотрели хороший фильм?
– Нет.
– Хорошую телепередачу?
– Нет.
– Поучаствовали в хорошей оргии?
Не знаю, почему я задал этот вопрос. Просто вырвалось. И я знал, что ответ Карлы ничего не докажет, но мне все равно было интересно, что она скажет и как отреагируют Линсейд и Алисия – и на ответ Карлы, и на мой вопрос. Но на их лицах не отразилось ровным счетом ничего, а легкая нахмуренность могла указывать, что на этот раз я задал не столь удачный вопрос – не более.
Очень спокойно и просто Карла сказала:
– Да, принимала. Хотите получить приглашение на следующую?
Я подумал, что ответ вполне разумный, хотя, естественно, я не питал иллюзий, будто он имеет какое-то значение. Карла рассмеялась собственным словам, и я вдруг поймал себя на том, что тоже смеюсь, – хотя, подозреваю, смеялись мы над разными вещами. Линсейд и Алисия не поддержали наше веселье, а Линсейду похоже, и вовсе надоели мои вопросы.
– Я вижу, вы стараетесь, Грегори, и я не могу вас осуждать, – сказал он. – Понимаете, для описания состояния Карлы у нас имеется еще одно слово. Аггравация. Иначе говоря, Карла имитирует отклонения, которых у нее нет. Если хотите, копирует чужую болезнь. И я думаю, вы согласитесь, что ее состояние имеет прямое отношение к тому, чем мы занимаемся в клинике Линсейда. Карла не просто видит много образов, она видит слишком много образов безумия.