Николина Лиля
Кукурбита
Лиля Николина
КУКУРБИТА
Этот телефонный звонок оказался для меня полной неожиданностью. Вообще в этот день я собирался хорошенько поработать. Только-только я разложил на столе все бумаги, посмотрел в окно, где снег мешался с дождем, и с удовольствием сел на свой удобный вертящийся стул, как зазвонил телефон. Я снял трубку раньше, чем осознал, что мне меньше всего хочется разговаривать, когда на столе заманчиво белеют чистые листы, а рядом спокойно расположились ручки и карандаши. Я снял трубку, и оттуда полился его густой ровный голос. Он говорил по-английски, и я не сразу понял его.
- Я в Москве, капитан, и гораздо раньше, чем ты думал, не правда ли? Буду у тебя минут через пятнадцать. Меня подбросят на машине. Так что жди...
Ребята в экспедиции прозвали меня капитаном за то, что я не расставался с отцовской морской фуражкой.
Едва я успел убрать в стол бумажки и натянуть свитер, как в дверь позвонили. Джеймс стоял в дверях такой же экзотический и оживленный, каким я запомнил его в горах Принца Чарльза. Даже ярко-зеленая вязаная шапочка, чудом держащаяся на его пышных волосах, казалось, была та же. В руках у него был довольно большой сверток, который он осторожно положил на тахту. На зимовках мы привыкли не задавать лишних вопросов, и я ни о чем его не спросил.
Весь этот день мы провели у меня. Вместе приготовили незамысловатый обед и сидели на кухне, вспоминая общих друзей и события, казавшиеся из нашего далека уже не опасными, а забавными, мои частые розыгрыши и мистификации, которыми я старался разнообразить наш досуг на зимовке, и обиды Джеймса, все понимающего буквально и всерьез. Я с удовольствием употреблял забытые английские слова и выражения того холодного антарктического года, который мы провели вместе на австралийской станции на берегу моря Содружества, деля не только комнату, но и свое свободное время, мысли, мечты и даже привязанности.
Когда стемнело, Джеймс собрался уходить. Уже на пороге он обернулся и, кивнув на сверток на тахте, сказал:
- Совсем забыл, капитан. Это тебе на память о моей экспедиции. Мы все-таки построили теплицы. А эту - я вырастил сам. Он оглядел мою комнату. - Я думаю, она украсит твой интерьер. Здесь, пожалуй, не хватает теплых красок.
Помня экзотические вкусы Джеймса, я недоверчиво развернул сверток. На меня полыхнуло ярким оранжевым светом. Среди серой бумаги лежала большая спелая тыква.
- Бери, бери. В ней солнце моего последнего лета в Антарктиде. Думаю, мне туда снова уже не придется отправиться. Другое время - другие планы. Я вырастил их две штуки. Одну мы съели, а эту - привез тебе. - Он ласково погладил ее гладкий блестящий бок. - Она простоит долго, не меньше года. Хороша, правда? - Осторожно взяв тыкву, он поставил ее на верхнюю книжную полку. - До свидания, кукурбита!
Видя мой недоуменный взгляд, засмеялся:
- А ты все такой же недоучка, капитан. "Кукурбита" - по-латыни тыква.
Джеймс был биологом и никак не хотел мириться с моими более чем скромными знаниями его предмета.
Кукурбита до сих пор стоит у меня на верхней полке, но, увы, больше не согревает холодный интерьер моей комнаты.
Поначалу я не замечал в ней никаких перемен. И, наводя порядок, ласково вытирал ее пыльной тряпкой. Марине я не разрешал этого делать. Я представлял, как Джеймс каждый день приходил в теплицу смотреть, как подрастают его маленькие кукурбиты, и очень боялся разбить ее. Она и впрямь излучала такое тепло, что в моей комнате становилось светлее в эти пасмурные дни ранней зимы.
Марина, которую я не успел познакомить с Джеймсом, относилась к тыкве крайне подозрительно и не разделяла моего удовлетворения "сельскохозяйственным интерьером". Несмотря на недавность нашей дружбы, Марине разрешалось делать в моем доме все, что ей заблагорассудится. Она могла заглядывать в мои рукописи, читать любые письма. Вероятно, она именно поэтому ни к чему не проявляла особого любопытства. Однако к тыкве испытывала явный интерес. Пыталась расспрашивать меня об антарктической теплице Джеймса, и, поскольку, естественно, я не мог ничего толком объяснить, отделываясь общими фразами, интерес этот еще увеличился. У нее появилась привычка, когда она бывала у меня, располагаться на тахте, прямо против книжных полок и молча раздумывать о чем-то своем, не сводя глаз с золотистой тыквы. Не скажу, что меня это радовало. Сам я человек не слишком контактный, и Маринино щебетание мне всегда доставляло удовольствие. Теперешние ее раздумья меня смущали. Но, как я уже говорил, антарктические экспедиции приучили меня не задавать лишних вопросов. Я ждал, когда Марина сама что-нибудь скажет. Но то, что она сказала, удивило меня до крайности.
- Не кажется ли тебе, - сказала она, - что кукурбита уже не такая золотистая, как прежде? По-моему, оранжевой ее уже никак не назовешь.
Мне пришлось включить верхний свет, чтобы убедиться, что Марина права.
На следующее утро я снял тыкву с полки и поднес к окну. В бледном зимнем свете я увидел на золотистых гладких боках множество мелких зеленых пятнышек. Кукурбита уже с трудом сохраняла желтый цвет.
В очередном письме к Джеймсу я в шутливой форме упомянул об этом. Он тотчас же написал мне, выразив недоверие, однако задал ряд вопросов, касающихся моей квартиры. Отвечать на письмо мне было лень, и я решил это сделать несколько позже. Но позже развернулись события, которые вынудили меня ответить на все вопросы Джеймса вполне серьезно. Я долго не получал от него писем. Потом из случайного разговора в нашем институте узнал, что Джеймс уехал в Юго-Восточную Азию преподавать в одном из новых университетов.
После периода задумчивости и непонятных размышлений к Марине вернулся весь ее оптимизм. Мне даже стало казаться, что ее жизнерадостность не соответствует возрасту. Как-никак сорок лет вполне серьезный возраст, даже если женщина очень хороша собой. Вероятно, Марине и раньше было свойственно несколько наивное отношение к жизни. По крайней мере наши общие знакомые дружно признавали это. Мне же казалось, что наивность Марины - форма ее таланта. Она была очень необычной художницей. Ей удавалось понять и выразить такое, что мне и моим замысловатым друзьям не приходило в голову. Но в последнее время я все чаще думал, что переоцениваю ее способности.
Она полюбила оставаться у меня до утра, чего не делала раньше, как бы я ни просил ее об этом. Просыпалась полная сил и в хорошем настроении. Подолгу рассматривала себя в зеркало.
- Мне на пользу твой микроклимат, - говорила она не раз.
За последнее время она очень помолодела и похорошела. Но вместе с внешними переменами у нее появились черты и манеры, свойственные гораздо более молодым людям, я же не слишком ценил общество девиц и юных женщин. Марина сосредоточилась на себе, у нее появилась категоричность высказываний и нескрываемое равнодушие к собеседникам. А я ее любил за мягкий нрав, нежность голоса и почти несвойственную современным женщинам пластичность движений. Теперь все исчезло. Как-то утром, разглядывая спящую Марину, я с испугом понял, что слово "молодая" уже не подходит ей. Ее щеки были так нежны, губы так румяны, а дыхание таким легким, что мне пришло на ум другое слово - юная. И все же такую я не любил ее сильнее. Я больше любил другую Марину: с ласковыми, все понимающими глазами, с печальной складочкой у рта и несколькими седыми волосками у пробора. Кстати, где они? Тщетно я пытался их увидеть. Маринины волосы посветлели, и седые волоски стали золотисто-коричневыми. Что происходит у меня дома?!
На первый взгляд все по-прежнему: замерли книги на своих полках, на полу дымится серо-голубой вьетнамский ковер, у окна - мой рабочий стол, как всегда, с одной только рукописью (все остальное спрятано в ящики) и подставка для цветов. Недавно я купил на рынке цветущую фиалку, но она, простояв день, начала разрастаться, листья закрыли цветы, и она больше не цвела. Я перевел глаза на кукурбиту, которая теперь не выделялась на фоне сероватых стен, скорее сливалась с ними. Где ее прежние оранжевые тона! Тоже помолодела, что ли? При этой мысли у меня замерло сердце. Я опять посмотрел на спящую Марину, на кукурбиту, на пустую подставку для цветов. Осторожно встал и отправился в ванную комнату, где висело зеркало. Оттуда на меня посмотрел не слишком веселый, довольно моложавый мужчина с юношески твердым овалом лица. Существует мнение, по крайней мере среди полярников, что Антарктида консервирует людей, а иногда даже слегка омолаживает их. За последние годы я совсем не изменился, но утверждать, что помолодел, все-таки не мог. Я вздохнул с облегчением. Но Марина и кукурбита? Ближе к весне тыква, казалось, потяжелела и цвет ее стал темно-зеленым.
Наконец и наши друзья заметили перемены. Кто-то сказал, что Марина сделала пластическую операцию и боится показываться на глаза старым знакомым. А ей было просто скучно с ними. Она подружилась на своей работе с молодежью, училась ездить на мотоцикле и не снимала белые джинсы и спортивную рубашку. В одном она не изменилась. По-прежнему любила меня. Даже, пожалуй, сильнее. И мне все труднее было скрывать свое равнодушие к ее юной красоте, и я все больше тосковал по нашим прошлым задумчиво-нежным вечерам.
Я убрал кукурбиту. Отдал на хранение товарищу, строжайше приказав хранить как зеницу ока. Однако на следующий день Марина заволновалась и потребовала вернуть ее, а главное, начала приставать ко мне с вопросами. Я же не мог рассказать ей о моих странных размышлениях и вновь поставил тыкву на верхнюю полку, где она засверкала зелеными боками над моими книгами и журналами. Я раздобыл новый адрес Джеймса и написал ему еще одно письмо. Но ответ долго не приходил.
Наконец в день моего рождения я получил длинное письмо с поздравлением. Джеймс подробно писал о своей новой работе и обещал, во время отпуска по пути домой побывать в Москве и обсудить странные события, происходящие в моем доме. А потом... потом в один из светлых весенних вечеров, когда бывает необъяснимо грустно на душе, я вдруг понял, что больше не люблю Марину. И тоска, какой я никогда не знал раньше, заволокла мое сердце и разум. Тоска по былой любви, когда переворачивалось сердце от милого голоса в телефонной трубке, а запах Марининых волос напоминал запах нагретой солнцем травы. Теперь ее голос казался мне манерным, а волосы пахли французскими духами, которыми торговали в ближайшем магазине и на которые задумчиво и безнадежно смотрели юные девицы из моего дома. Мне было все равно и оттого бесконечно больно. Кажется, именно в этот светлый весенний вечер я начал догадываться...
Я прочитал все, что мог, на русском и на английском о биополе. О биополе человека и о биополе растений. Неясными оставались связи. Я знал, что мне надо бы побывать еще раз в Антарктиде. Однако ничего не предпринимал и лишь нетерпеливо ждал Джеймса.
В последнее время я стал испытывать сильное беспокойство. Стал рассеян и медлителен. Несколько раз терял ключи от машины и от квартиры. Не мог вспомнить, куда спрятал последнюю фотографию Марины, которую сам же у нее выпросил, с тем чтобы повесить над тахтой. Это послужило причиной первой длительной размолвки между нами. Раза два не мог вовремя затормозить, и на крыле моей серой машины появилась глубокая вмятина. Я не мог больше скрываться от самого себя. Мне предстояло сделать выбор. Я понимал, что уже никогда не буду счастлив, что бы я ни предпринял. Может ли быть счастлив человек, отказавшийся от любви ради неизвестной до сих пор истины, ради чуда? Или наоборот, от чуда ради любви?..
Лекция определенно не удалась Джеймсу. Своим волнением он всегда захватывал слушателей. Там, где надо было дать тонкий и точный анализ, убедить логикой, Джеймс увлеченно входил в мир дерзких размышлений вслух, вызывая огромный интерес студентов. Зал, где он читал лекции, всегда был переполнен. Приходили с других курсов и факультетов. Тщетно коллеги обвиняли его в излишней эмоциональности и даже в легкомыслии. Он лишь застенчиво улыбался в ответ и повторял полюбившиеся ему слова Рабиндраната Тагора: "Река истины протекает через каналы заблуждений".
Но сегодня ему все было безразлично. Голос звучал монотонно, доводы казались легковесными. Ему никого не удалось убедить, и это впервые не волновало его.
Вечерело. Болела голова, настроение ухудшалось, и он решил пройти к дому через ботанический сад. Джеймс вспомнил, как на станции Моусон он увлеченно рассказывал товарищам по зимовке о чудесах природы. Все любили слушать его, особенно Дима. Красивые у русских имена. Дима. Как звучит это имя в тишине ботанического сада, вернее леса. Дорожку, по которой он шел, еще можно было разглядеть, хотя здесь, среди густого кустарника и деревьев, было темно. Вот на лужайке сверкнули большие оранжевые цветы Cucurbita maxima, похожие на цветы кукурбиты, которую он отвез в Москву Диме. К тыквам у Джеймса всегда было особое пристрастие. У себя дома он выращивал всевозможные сорта: маленькие полосатые ханки, стройные длинные тыквы, напоминающие вазы и кувшины, и круглые великаны. Они украшали каминную доску, лежали на книжных полках и просто на полу, наполняя комнаты теплым оранжевым светом.
Началось это увлечение с юности, когда он прочел в "Журнале общества африканистов" о догонах, небольшом народе, живущем на плато Бандиагара. Его поразили удивительные, необъяснимые астрономические знания догонов, их мифы о сотворении Вселенной. Особенно запомнились слова о семенах тыквы, которые, "перед тем как попасть на Землю, легли на край Млечного пути" и "проросли во всей Вселенной".
В то время он был уже подростком и, конечно, не понял этого буквально. Но большие золотистые плоды казались ему живыми и теплыми, излучающими доброжелательство и покой. Этот интерес оказался достаточно сильным, чтобы определить будущую специальность и работу Джеймса: он стал биологом, а в Антарктиде изучал мхи и лишайники. Но собирая камни, к которым намертво прикипели черные и оранжевые лишайники, он часто мечтал построить на станции теплицу и вырастить особую, антарктическую тыкву. В ее исключительности он не сомневался. Пусть здесь, на краю Земли, на Куполе, обращенном в Космос, лягут, и взойдут семена любимого растения догонов.
Две тыквы, которые ему удалось вырастить на австралийской станции, оказались самыми обычными, и он со смехом и легким сожалением признался себе в недопустимом легкомыслии. Они не долго украшали кают-компанию. Эти две недели перед возвращением домой были особенными. Как никогда, все полярники были здоровы, жизнерадостны и полны сил, как будто срок длительного пребывания в Антарктиде не кончился, а только начинался. Перед самым отъездом общими усилиями сварили кашу из риса с тыквой и дружно съели ее, а вторую он привез в Москву в подарок Диме.
Перед Джеймсом возникли спокойные темные глаза, добрая мягкая улыбка. Пожалуй, самым заинтересованным слушателем был именно Дима, хотя никогда ничего из биологии не мог запомнить надолго. Это всегда поражало Джеймса. Так увлеченно слушать, а затем забыть! Впрочем, и английский Диме давался нелегко. Идиоматический английский. Так, кажется, его называют русские. Дима старался делать его логичным, а какая логика в идиомах? Просто наизусть Дима не мог ничего запомнить, даже телефонного номера. Ему нужны были связи. Тогда он помнил, блистательно помнил, но только тогда. Какие странные письма получил он от Димы в последнее время. На зимовке Дима любил мистификации и розыгрыши. Джеймсу особенно доставалось. Опять его странные шутки? А сейчас замолчал. Плохое настроение и головная боль дополнились беспокойством, которое усиливалось. Последние метры он уже не шел, бежал по парку. Наконец ограда позади. Через десять минут он будет у себя дома. Он чувствовал, что ему необходимо скорее попасть в кабинет. Торопливо открыв ключом дверь, перепрыгивая через ступеньки, устремился на второй этаж. На столе, заваленном книгами, журналами и газетами, он сразу увидел свежую почту. В глаза бросился конверт с изображением Ту-104. Москва. Конечно, от Димы! В спешке он криво разорвал письмо.
"Джеймс,
я, кажется, начал догадываться. На днях купил для Марины цветы, красивые, уже распустившиеся гладиолусы, и поставил их в воду. Они сразу же ожили, выпрямились... А сам уехал на дачу. Вернулся на следующее утро. Каково же было мое изумление, когда вместо цветков я с трудом разглядел среди свернутых листьев маленькие тугие бутоны.
Два года назад мы были вместе с тобой в горах Принца Чарльза и забрели в неизвестный оазис. Помнишь: коричневые сопки, оранжевые лишайники, изумрудное озеро? Сказка! Среди наших вечных снегов! Сразу вспомнился дом, близкие... Мне было там необыкновенно хорошо. Потом я приходил туда еще раз и пробыл довольно долго. Лежал на теплых, нагретых солнцем камнях, смотрел в небо. И мне казалось, что я - на дне огромной воронки, а там, наверху, в густой синеве неба, - открытый космос, бесконечное движение невидимых с Земли звезд. В ушах шумело, гудело. Пищала незнакомая морзянка. Одним словом - голоса Вселенной. Об этой прогулке я тебе тогда ничего не сказал: неловко было, думал, очередной приступ ностальгии. Позже, уже дома, в Москве, разговорился с нашими геофизиками (ну почему я только гляциолог!), и они мне сказали, что район вашей станции часто входит в область каспов, нейтральных воронок, где практически нет магнитного поля. Через эти каспы, как сквозь щели, солнечный ветер, солнечная плазма беспрепятственно устремляются к Земле. Оказывается, наша Антарктида - единственный континент, на котором проектируются эти области. Во всех других местах магнитосферы происходит лишь медленное "просачивание" частиц солнечной плазмы, а ее прямой прорыв к Земле возможен только через каспы.
Впрочем, ты все это знаешь лучше меня.
Что, если там, у вас на станции, возникла космобиологическая ситуация, о которой ты рассказывал нам на зимовке? Я помню, ты уверял нас, что наиболее таинственные космические воздействия связаны скорее всего с возмущением геомагнитного поля солнечным ветром. Короче, что ты думаешь о наведенном биополе? Я имею в виду твою кукурбиту.
Я не могу сидеть сложа руки и ждать твоего приезда. Попробую провести несколько простейших экспериментов с кукурбитой. Как жаль, что ты мне привез только одну тыкву.
С приветом, Дима".
Джеймс закончил читать и задумчиво сложил листки письма. Когда он оторвался от своих мыслей и вернулся к остальной почте, совсем стемнело. Он зажег свет и увидел еще одно письмо из Москвы. Очень тонкое. Приглашение? Из конверта выпал листок:
"С прискорбием сообщаем Вам, что в результате автомобильной катастрофы погиб Ваш коллега и друг Дмитрий Волохов".
...А ночью Джеймсу снился Дима, который все время смеялся и повторял: "Джеймс, не огорчайся. Ведь это - лишь розыгрыш!"
Джеймс прилетел в Шереметьево в первый жаркий день лета. Никто не ждал его, и никто не встречал. Ему повезло: несмотря на раннее утро, было много свободных такси. Он торопливо назвал адрес и неподвижно застыл на сиденье. Москва, летом всегда оживленная и нарядная, в этот раз не интересовала его. Когда машина повернула на Ленинский проспект, его напряжение возросло. Справа сверкнули два пруда. Поворот. Машина остановилась у большого серого дома.
"Не ходи по лестницам моего дома, - зазвучал в ушах голос Димы. - Они пожарные. Езди в лифте. Их целых три. Выбирай любой!"
Когда лифт остановился и Джеймс остался один у знакомой двери, все напряжение пути оставило его. Он был не в силах поднять руку и нажать на кнопку звонка. За дверью послышались легкие шаги. Его рука рванулась к звонку. Дверь распахнулась почти мгновенно. На пороге стояла миловидная женщина лет сорока. "Джеймс?" - тихо спросила она. Он кивнул. Она посторонилась, и Джеймс прошел в знакомую комнату. Он посмотрел на чудесный женский портрет над тахтой, который раньше не видел, перевел взгляд на женщину. Марина? Неужели? Она провела рукой по щеке.
- Я очень изменилась за последнее время, - сказала тихо, - все никак не могу прийти в себя после этой страшной катастрофы.
Но он уже смотрел мимо нее, на пустую книжную полку, где когда-то, согревая интерьер, стояла ярко-оранжевая, так хорошо знакомая ему тыква.
- Кукурбита? - спросил Джеймс.
- Я... - Марина, отвернувшись, смотрела в окно. - Он не разрешал мне даже пыль с нее стирать. Всегда делал это сам. А потом... после того, как все это случилось, я стала убирать комнату, хотела снять ее с полки, думала, она легкая, высохшая, а она оказалась очень тяжелой, и от неожиданности я ее уронила.
Джеймс, не отрываясь, смотрел на Марину.
- И разбила, конечно...
...Джеймс вышел на улицу, в сияющий летний день. Мимо него бежал и шумел просторный Ленинский проспект. Но он не видел его, не видел веселых и оживленных солнцем и теплом людей. Перед ним высился серебристый купол Антарктиды, темнели горы Принца Чарльза и на миг сверкнуло изумрудное озеро. Он опять возвращался к ним...