Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Серебряный век. Паралипоменон - Знак земли. Собрание стихотворений

ModernLib.Net / Поэзия / Николай Тарусский / Знак земли. Собрание стихотворений - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Николай Тарусский
Жанр: Поэзия
Серия: Серебряный век. Паралипоменон

 

 


Другого объясненья не ищи!

Лишь за окном толкаются и дышат

И раскрывают жабры, как лещи.

Пора оставить дикое занятье —

Копить обиды, дуться на года.

Пора разбить окно, чтоб над тетрадью

Жизнь хлынула потоком, как вода.

Чтоб в тесноте, заставленной вещами,

Плеща, играя, понеслись слова!

Вставай, идем! Совсем не за горами,

А за окном высокая Москва.

Вставай, идем!»

И, разрывая в клочья

Тетрадь,

встаю…

Апрель – июль 1934

II

<p>Про себя («Помолодеть бы на десяток лет!»)</p>

Помолодеть бы на десяток лет!

Пускай бы в зеркале заулыбалось

Лицо, в котором ни морщинки нет,

Глаза, которым не страшна усталость.

А впрочем, не грусти, читатель мой!

Что проку в отрочестве желторотом?

Еще покуда хитрой сединой

Не тронут я. И никаким заботам

Не поддаюсь. Вперед, вперед, вперед

Шагаю я, упрямый и лобастый:

Вот только сердце иногда сдает,

Но, кажется, пустое. И не часто.

А отрочество – это пустяки:

Чему научат маменькины юбки?

Что слышали уездные сынки,

Запрятавшись галчатами в скорлупки?

Смешно, когда двадцатилетний бас

Вдруг вспоминает про петуший дискант,

Которым он певал в апрельский час,

Когда был свеж, как первая редиска!

Понятно, жалко, что уже не так

Поглядывают на тебя девчонки.

А всё же, поэтический простак,

И ты бы не хотел назад в пеленки?

Морщины? Ну и что ж, – рубцы бойца.

Глаза мутнеют? – Многое видали.

Я научился ремеслу ловца,

Стерлядки в вентеря мои попали.

И пусть мой голос с легкой хрипотцой —

Недаром дул крапивный жгучий ветер —

С охотничьей сибирской хитрецой

Я разыщу места,

Поставлю сети…

Теперь – Москва. На третьем этаже

Живу, дышу, работаю, потею.

И, что ни год, острее и свежей

Люблю ту жизнь, которую имею.

Ее горчинка мне по вкусу: в ней —

Следы охотничьего непокоя:

Опять-опять бредем среди степей,

То рубим гати, то следим зверей,

То боремся с драчливою рекою.

И то-то хорошо, что башмаки

Дорожные, в которых я когда-то

Шел на Чонгар, всё так же мне с руки,

Нужны всё так же, хоть они в заплатах!

Ровесники! Я с вами! Вот ружье!

Косматый ветер в перьях сизо-серых

В воронках кружит сосны, воронье

И светлячков в оконце старовера.

И черными спиралями тропа

Бросается сквозь наледи в сугробах.

И бьет, и бьет январская крупа

По кочкам и пенькам широколобым.

А за кустом горбатый старовер

Хозяйственно хлопочет над обрезом.

И вдруг – гремит. А сосны скачут вверх,

Врываясь в небо. Тяжелей железа

Лечу на хворост. Лапчатой звездой

Резнет глаза. И мир погаснет разом.

Лишь перья ветра. Вьюга. Волчий вой.

Но тут мы распрощаемся с рассказом

И в зеркало дешевое опять

Посмотримся. Лысеем? Ну и что же!

Мы знали жизнь, как многим не знавать.

И мужественно будем умирать,

Помыслив с твердостью: я славно прожил!

1934

<p>Теплушки («Уж поезда давно в единоборстве…»)</p>

Уж поезда давно в единоборстве

С разрухой станций. Мутною свечой

Они сквозь ночь выносят непокорство

На тихий город с красной каланчой.

Пусть ночь плотна, теплушки утверждают

В ее владеньях свой солдатский быт:

Свистят и воют, дружно голодают,

Больные и облезлые на вид.

У всех одно солдатское обличье,

Шинельное и серое, как дождь

В сентябрьский день. Несметных их количеств,

Пожалуй, и в неделю не сочтешь!

Они платформы осыпают в шуме

Сапог разбитых, блещут чешуей

Серебряною чайников, безумье

Мертвящих тифов носят за собой.

От них бегут, сторонятся и в прятки

Играют с ними: то игра, как смерть.

Здесь не помогут никакие взятки,

Здесь жизнь ломают, как сухую жердь.

Составы убегают от вокзала,

Вгоняя в дрожь разбитое окно.

Как мухами засиженное, зало

Мешочниками испещрено.

Куда ведут расхлябанные рельсы —

Позабывают, если на путях

Рвет облака свистками из-за леса

Чугунный задыхающийся шаг.

Покашливая, с хрипотцою, паром,

Одышливый и гулкий паровоз

С болезненным и непонятным жаром

Развертывает музыку колес.

Он вырывает – из-за станционных

Домишек – смешанных вагонов ряд,

Которых так трепали перегоны,

Что те до смерти ехать не хотят.

Еще не остановка – и в Челябинск

Идет ли поезд? Неизвестно, – но

Шинельные и ситцевые хляби

Потопом раздувают полотно.

Бьют сундучком, бьют чайником и просто

Бьют кулаком, чтоб в схватках поездных

Отбить состав, зверея от прироста

Подспудных сил, вдруг закипевших в них.

Отстаивают взятые позиции,

На буферах, на крышах грохоча;

Мелькают руки, бороды и лица,

То – меловые, то – из кирпича.

Пристраивают сундучки и чают

Вернуться с хлебом и уже, рядком

Подсаживаясь к бабам, их смущают

Румяным, нестыдящимся словцом.

И уж «хи-хи» несет по огуречной

Вагонной крыше, а под ней, внизу,

Малиновой гармоникою вечной

Клубит теплушка через щель в пазу.

И нехотя, крепчая понемногу,

Наматывая на колеса путь,

Состав, как червь, вползает по излогу

В березовую крашеную муть.

Пока настой раскуренной махорки

Мешается с прохладной пустотой,

Оставшиеся смотрят, как с пригорка

Исчез состав, заставясь берестой.

Когда ж черед их? И бредут обратно,

Шурша лузгою семечек, и тут

Обсеивают перрон, как пятна,

Жуют картошку, сплевывают, ждут.

Перрон моргает сеткой веток мокрых,

Густою стаей галок затенен.

Опять встречает комендантский окрик

Пришедший из уезда эшелон.

Переселенье? Тронулась Россия:

Она на шпалах долго проживет…

Нам незабвенны ливни проливные,

Что обмывали кровью этот год!

В ночные шахты памяти зарыто

Семнадцать лет, и верить тем трудней,

Что сыновья теплушечного быта

Для матери-земли всего милей.

В них есть ее уральская усмешка,

Спокойное величье до конца, —

Под скорлупой каленого орешка —

Испытанные, свежие сердца.

<p>«А через два года тридцать мне!»</p>

А через два года тридцать мне!

И путь мой такой же, как у всех,

Что шли, как я, со мной наравне

В декабрьских сугробах, в майской росе.

Военное солнце встает из тьмы, —

Жизнь стонет над белой смертью рек.

Я вспомнил, как умирали мы

И как начинался двадцатый век.

Пусть в нашем зданьи метил мертвец

Каждый кирпич и каждый гвоздь, —

Не нужно игрушечных сердец:

Что боль, если время прошло насквозь?

Ты видишь, их смерть была нужна,

Бессмертьем их дышит любой завод.

Горнистом с зарей трубит страна:

Мой возраст она опять зовет.

<p>Турксиб («Верблюжьи колючки. Да саксаул…»)</p>

Верблюжьи колючки. Да саксаул.

Да алый шар солнца над

Сухими буграми. Да жаркий гул

Вагонов… Степь. Мир. Закат.

Тут сушь разогретой пустой земли

Жжет рельсы, свистит в окно.

Змеиную шею верблюд в пыли

Повертывает на полотно.

И в медном безлюдьи нагих широт,

Выглядывающих, как погост,

Вдруг – юрта, где брат мой – киргиз – живет

Приятелем мертвых верст.

Ни капли воды. Солона, горька

Земля. Даже воздух весь

Разносит запах солончака

В зеркальный металл небес.

Владычеством смерти и торжеством

Бесплодной земли восстав,

Здесь степь против разума, и кругом

Ее сумасшедший нрав.

Она отрицает себя и нас,

Верблюдов, киргизов, мир,

Когда добела раскаленный глаз

Ее превратил в пустырь.

И можно поверить, – когда б не так

Я крепко дружил с землей, —

Что мир опустел, нищ, угрюм и наг

Перед этой слепой бедой.

Но жаркий железный вагонный стук,

Но рельсы сквозь этот ад…

И вот над пустыней, как верный друг,

Свисток разорвал закат.

По древней верблюжьей тоске твоей,

Преступница прав земных,

Прошел колесом, обвился, как змей,

Стянул в литые ремни.

И в этом отмщенье испей до дна:

Пшеница, вода, арык;

И будет другая весна дана,

Чтоб к новой киргиз привык.

Что смерть? Что безумство? Иная крепь

Осилит твой дикий нрав.

Так будь человеку покорной, степь,

Всей силой земли и трав!

12 июля 1930

Ст. Арысь

III

<p>Я плыву вверх по Вас-Югану «На горьком цвету черемух, под кедровый звон…»)</p>

Н. Дулебову

На горьком цвету черемух, под кедровый звон,

Веселый май, как хозяйка, затворил

Сибирскую пьяную воду весенних рек

И книзу, на север, отчалил на обласке.

Зальется ль из черных окон медных чащ

Певучим теплом? А уж как высока вода!

Уж как высока зеленоватая цвель,

Крутящая гиацинты и огоньки!

Здесь красный песок, там стропила до облаков, —

Им тяжкие тучи, им небо легко держать!

А кедровый строй для меня, как радушный дом,

Изба, нарубленная из смоляных стволов.

Да, лед прошел; отыграла щука.

Я сел в обласок, я взмахнул веслом и плыву;

И в летний пар зарывается обласок,

И тихий смородиновый Вас-Юган,

Весь в кольцах, обсасывает борта.

Считаю ли кедры, а с балок, из-за кустов,

С пугливых опушек, с прудов и болотных рам —

То запах ночной красавицы, то звезда,

Бегущая паучком по сапогу.

Березовый обласок налегке

Ныряет в летний пар, как осетр.

Горбатое солнце. Малиновый день.

Июнь жужжит и вьется над головой.

Июнь жужжит, как оранжевый шмель.

А солнце сядет, – с накатов тайги

Черным маслом, пятнами по воде,

Глубокая расплывается ночь.

Вот-вот всё погаснет. В рогатых макушках, в их

Хвостатых перьях, в вороньей черноте —

Последние сполохи птичьего дня.

Я знаю. Займется сердце. Из омутов —

Из-под кустов, из размывов и водных ям

Сплываются щуки, и звонкая плескотня

Колеблет июньскую сетку белых звезд.

И щукою обласок между щук

Стоит у калины. Не ветер ли? Или стон

Всхрапнувшего кедра? Забравшись на верхний сук,

Скрипит и раскачивается деревянный бог.

А утром медведь-белошейка прогонит пчел,

Накидку сдернет, смородину оголит,

И, красноглазый, сомнет застеклевший куст

И гроздь за гроздью ягоды оберет.

Березовый обласок налегке

Ныряет в летний пар, как осетр.

И тихий смородиновый Вас-Юган,

Весь в кольцах, обсасывает борта.

А майских, а белых, а белых черемух цвет

Давно унесло, унесло по высокой воде.

Жужжит, жужжит остяцкое лето.

Я дней не считаю, я всё плыву и плыву.

И кажется мне, что июль на ущерб идет.

Березовый обласок легче ивовой ветки. Он

Быстрее хариуса на ходу.

Всё уже и уже становится Вас-Юган,

И скоро придется вытащить обласок,

На плечи взвалить и широко открыть глаза

У синей воды слюдяных озер.

Там черные лапы кедров держат жизнь

Духмяных трав, слюдяного озера, рыб.

В телесном запахе прелых стволов

Посеяны рыбьи загадки, щучья соль:

Под каждым, под каждым утопленником-стволом

Стоят часовыми щуки. И остяки

Торопятся с прибылью загадать мотню,

Когда она тонет и валуном идет…

Седая и страшная щука грызет мотню, —

Утятница-щука, изогнутая дугой,

Запутав в ячеях сизое перо,

Всползает из глубины на песок.

У синих озер я встречу осень.

Я белой черемухи жду, чтобы плыть туда,

Откуда течет ясный Вас-Юган.

И вот уже горьким гусиным пухом с кустов

Осыпало реки и сладко метет-метет.

Я белой черемухи жду, чтобы взять весло

И вверх пробираться в рыбью синеву

Глубоких озер – под охраной кедровых чащ —

И встретить осень у остяков.

Да сколько же лет этим щукам? Я лег на дно.

Янтарная осень и золотой-золотой, —

Не женский ли? – волос низко летит у воды

И нежно липнет к шершавым бортам.

Хотя бы кукушка! И вот, тишины не вспугнув,

Спускается и в упор смотрит ясный день.

Вздохнуть и отдать этот вздох! Я вспомнил вдруг,

Что ты выходила на проводы в черном платке.

Осень 1932

Д. Восток

IV

<p>Полк («Полк шел на север. Непогода…»)</p>

Полк шел на север. Непогода

Клубила из открытых ям.

Полк проходил по огородам

И по картофельным полям.

Косили дождевые капли,

Жужжали в мокрой синеве.

В дыму, в пожухнувшей ботве

Торчали заступы и грабли.

И обвисала, мокла, гасла

На русых, на усатых пряслах

Курящаяся конопля.

Полк шел на север. В ночь. В поля.

А за рабочими штыками

С их петербургским говорком

Сквозь щель, украдкой, за дверями

Подсматривали всем селом.

В закутах плакали телята,

И под накрапом вятских звезд

Молодки в темноте мохнатой

Садились на капустный воз.

И с Вятки ль, с Вологды ль, с Двины ли —

Дул норд. И, миновав кресты,

В которых псы по-волчьи выли,

Пройдя овраги и мосты,

По кочкам и болотным цвелям

В разбитых рыжих сапогах,

Печатая глубокий шаг,

Полк проходил через недели.

Всё было чуждым. И закат

Среди рогатых темных елок.

И горбунки ребристых хат.

И бельма окон. Длинен, долог

Был путь. А ветер гнул шесты,

Качал ворон, сбивал рябину;

А серый снег летел в кусты

И обсыпал крупой холстину.

Полк шел на север. Он забыл

Об отдыхе. Его трехрядки

Молчали. Из болотных жил

Ржавь проступала. В лихорадке,

Скрипя зубами, – год не в год, —

Они молчали, шли вперед.

Болота. Елки. Целина.

Звонарни. Ветряки. Ограды.

Холстина. Волки. Конокрады.

Полк шел на север. Шел без сна.

1934

<p>Моя родословная</p>
<p>1. Прадед</p>

Есть во мне горячая струя

Непоседливой монгольской крови.

И пускай не вспоминаю я

Травянистых солнечных становий.

И пускай не век, а полтора

Задавили мой калмыцкий корень, —

Не прогнать мне предков со двора,

Если я, как прадед, дик и черен!

Этот прадед, шут и казачок,

В сальном и обтерханном камзоле,

Верно, наслужить немного мог,

Если думал день и ночь о воле.

Спал в углу и получал щелчки.

Кривоногий, маленький, нечистый —

Подавал горшки и чубуки

Барыне плешивой и мясистой.

И, недосыпая по ночам,

Мимо раскоряченных диванов

Крадучись, согнувшись пополам,

Сторонясь лакеев полупьяных,

Покидал буфетную и брел

Вспоминать средь черной пермской ночи

Ржание кобыл да суходол,

Да кибиток войлочные клочья.

Видно, память предков горяча,

Если до сих пор я вижу четко,

Как стоит он – а в руке свеча —

С проволочной реденькой бородкой.

Наконец, отмыт, одет, обут,

В бариновом крапленом жилете.

Сапоги до обморока жмут,

А жилет обвис, как на скелете.

А невеста в кике, в распашной

Телогрее, сдвинув над глазами

Локти, разливается рекой,

Лежа на полу под образами.

«Замуж за уродца не хочу!

Только погляжу, как всю ломает!»

А уродец, выронив свечу,

Ничего, как есть, не понимает.

Девка хороша, как напоказ,

В лентах розовых и золоченых.

Но лишь только барынин приказ

Исполняет жалкий калмычонок.

Он не видит трефовой косы,

Бисерного обруча на шее,

Как не спит, как в горькие часы,

Убиваясь, девка хорошеет;

Как живет, смирившись, с калмыком…

Так восходит, цепкий и двукровный,

Из-за пермских сосен, прямиком,

Дуб моей жестокой родословной.

<p>2. Дед</p>

Смуглолиц, плечист и горбонос,

В плисовой подбористой поддевке

И в сорокаградусный мороз

В сапожках на звончатых подковках,

Сдерживая жарких рысаков,

Страшных и раскормленных, что кадки,

Он сдирал с обмерзших кулаков

Кожу из-под замшевой перчатки.

И едва, как колокол, бочком,

Тучная купчиха выплывала,

Мир летел из-под копыт волчком:

Слева – вороной, а справа – чалый.

Тракт визжал, и кланялись дома.

Мокрый снег хлестал, как банный веник.

И купчиха млела: «Ну, Кузьма!

Хватит! Поезжай обыкновенно!

Ублажил. Спасибо, золотой!»

И косилась затомленным глазом

На вихор и на кушак цветной,

Словно радугой он был подвязан,

Строгий воспитатель жеребцов

В городах губернских и уездных,

Из молодцеватых кучеров

Дед мой вскоре сделался наездник.

И отцов калмыцкий огонек

Жег, должно быть, волжскими степями,

Если он, усаживаясь вскок

И всплеснув, как струнами, вожжами,

С бородой, отвеянной к плечам,

С улыбающимися клыками

По тугим оранжевым кругам

Гнался за литыми рысаками.

Богатейки выдыхали: «Ах!»

В капорах, лисицах, пелеринах,

Загодя гадая о бровях

Сросшихся и взглядах ястребиных.

И не раз в купеческом тепле,

У продолговатых, жесткокрылых

Фикусов, с гитарой на столе,

Посреди графинов, рюмок, вилок,

Обнимаясь с влюбчивой вдовой,

Он размашистые брови хмурил

Перед крутобокой, городской

Юбкою на щегольском турнюре…

И когда ревнивица, курком

Щелкнув в истерической горячке,

Глянула: на простынях ничком

Он лежал, забыв бега и скачки.

И, как будто вольный человек,

А купцов холуй на самом деле,

Свой завившийся короткий век

Кончил на купчихиной постели.

<p>3. Внук</p>

Что же, – видно, очередь за внуком?

Вот я – лысоват, немолод, дик.

Знать, не сразу трудную науку

Жизни человеческой постиг.

Я родился в стародавнем мире —

Под пасхальный гром колоколов

С образами, с ладаном в квартире,

С пеньем камилавочных попов.

Маменькин сынок и недотрога,

Я тихонько жил, тихонько рос,

И катилась предо мной дорога,

Легкая для жизненных колес.

Ввергнутый в закон старозаветный

Со своей судьбишкой – не судьбой, —

Я, обремененный, многодетный,

Звезд не видел бы над головой.

Но страна хотела по-другому.

И крутой падучий ледоход

Смыл дорогу, разметал хоромы

И, как льдинку, выбросил вперед.

И среди широкой звездной ночи,

Посреди бугристых падунов

Вдруг очнулся маменькин сыночек

Голеньким, почти что без штанов.

…Был учителем, чернорабочим,

Был косцом, бродягой, рыбаком.

И по-лисьи облезали клочья

Старой шкуры с вешним ветерком.

И звериная тугая линька

По пути не раз лишала сил,

Потому что каждую шерстинку

Я из сердца сызмала растил.

И она тем медленней, труднее

Проходила, что в моей крови

Кровь текла дворовых и лакеев,

Ваша кровь, о, родичи мои!

Эта кровь, не верившая в небо,

В право правды, в честные глаза,

В сладость человеческого хлеба,

Покрывала всюду, где б я ни был,

Черной двойкой красного туза.

И когда б не годы, не учеба

У плечистых, грубоватых лет,

Может быть, как волк широколобый,

Я блуждал, разнюхивая след.

Может быть, и я бы лег на отдых

Под многопудовою плитой

Возле сосен в желтоперых звездах

Домовитым страшным Калитой.

Август – сентябрь 1934

<p>Вьюга (1918) («За звонаря и метельщика…»)</p>

За звонаря и метельщика

Нынче буря.

Лезет в звонарню

И за метлой в вокзал

Вносится,

Синяя, в белой медвежьей шкуре,

Крутится язычками,

Шипит у шпал.

Снова замерзшим Яиком

И Пугачевым

Душат сугробы.

Там начисто, здесь бугры.

Сабли рубили;

Косило дождем свинцовым;

Крышу снарядом снесло;

Замело костры.

Конские гривы.

Сугробы.

Без стекол.

Патроны.

Мусор.

Этот вокзал.

Этот перрон.

Без людей.

Занос.

В дальней усадьбе

Уралец ли белоусый,

С пикою, гонит

Помещиков

На мороз?

Впрочем, ни семафора!

И вовсе не скрип кибиток:

Медленное колесо,

Бибиков по пятам,

Вьюга проходит трубы,

Вьюга свистит в забытых

Зданиях снежной станции,

Лезет к колоколам.

Стрелочник ли?

Грабитель?

В замети за вокзалом —

Бледное пятнышко света.

Ночь.

Человек.

Фонарь.

Вот он возник, тревожный.

Вот он бредет по шпалам,

Весь в башлыке, в тулупе,

Сквозь снеговую гарь.

Вьюга шипит и лепит.

Мир набухает бредом:

Гречневой кашей,

Полатями,

Песенками сверчка…

Бледное пятнышко света!

Вот, никому не ведом,

Он фонарем колышет,

Смотрит из башлыка.

За звонаря и метельщика!

С брагой да с песней!

Кто ж он?

Зачем на безлюдьи,

Под непогожий снег,

Выше на шпалы

Какой-то станции неизвестной

И с фонарем

Себе ищет пути

Человек?

1931

<p>Галиция («Года еще грозили черным веком…»)</p>

Года еще грозили черным веком.

Судьба вязала натуго в снопы

И молотила, чтобы по сусекам

Текло зерно. Басистые попы

Учили жить в благополучьи сельском,

Как на лубке, среди цветистых мис

И рыбьих глаз. Напрасно в Старобельском,

Черниговском, Подольском на карниз

Садились голуби. Напрасно пьяный,

Отмахиваясь от пчел и ос,

На карусели в люльке деревянной

Пел новобранец, закружась до слез,

С девчонкою с пшеничною косою,

В козловых полсапожках…

У крыльца

Прощаются. И над страной глухою

Гремит телега в песенках скворца.

И меднокудрый, в ласковых веснушках,

Начищенные свесив сапоги,

Как в воду канул. А в лесу волнушки,

А на воде – зеленые круги.

Солдаткой ли прокоротать разлуку?

Иль схоронить двадцатую весну?

И заводила костяную скуку

Дробь прялочья.

О, дань веретену!

О, волчий вой несытых псов, глядящих

На круглое кровавое пятно

Луны морозной!

Как холстину в ящик,

Дни свертывали – и в сундук на дно!

Чтоб нитка дней закручивалась лише

И не соскальзывала с челнока,

Ее слезами муслила Ариша,

В загадках и домеках про сынка.

«Размыкал ли здоровье год за годом?» —

Опара лезла на пол из квашни.

И сетку пчел набросив на колоды,

День проходил, знакомый искони.

«Вот как живой глядится, только темень…

То из окна. То из угла». Темна

Галиция. Доской ткачихи время

Скрипело из-под смурого рядна.

Галиция! Страна солдатской меры!

Страна крестов! Страна бескрестных ям!

Там спят они, и под шинелью серой

Их руки нежно тянутся к корням.

И если кликнуть, то не сосняками

Взъерошился б железный кряж Карпат,

А великодержавными штыками

Отвоевавших начисто солдат.

За камнем бы отодвигался камень!

В землистом пепле с головы до ног,

Они восстали бы из братских ямин,

И их никто бы сосчитать не мог.

Пусть съела ржа штыки, манерки, сабли,

Пускай в орбитах не хватает глаз,

Иван ли, Федор, Дмитрий, Поликарп ли,

Грозней живых взглянули бы на нас.

И шепотом по их рядам могильным

Вдруг пробежало бы:

«Хозяйки ждут!

А письма где?

Иль тоже стали пылью?

Мы умерли, но где же страшный суд?

Где страшный суд, которым нас, бывало,

Попы пугали? Тот единый час,

Когда рядами посредине зала

Поставили б живых и мертвых нас?..»

И грянул суд. Но не из книг поповских!

Он запалил поместья и в дыму

С окраин петербургских и московских

Пошел ломиться в смоляную тьму.

И ложный мир, в котором не защита,

А смерть скрывалась, затрещал, отцвел.

И – на куски, как старое корыто!

Завыли чащи. Из солдатских сел

Пошло катиться и пошло метаться.

Иван ли, Федор, Дмитрий, Поликарп,

В дыму, в крови отщелкивают двадцать

Бессонных суток. И впервые скарб, —

Тот деревянный лад, где плавал голубь,

Плеща крылами, сторожа сундук, —

Вдруг стал ненужным и каким-то голым

И несподручным для мужицких рук.

Арина вышла. Прислонив к надбровью

Ладонь ковшом, взглянула. А к садам

Идет в цвету, исполненный здоровья,

Весь новый, не из Библии, Адам.

Арина смотрит. Не узнаешь гостя:

Как будто Федор и как будто нет?

И всё гудит. И веком моет кости

По соснякам. И вьется новый след.

1933

V

<p>«Здесь весенняя ночь завивает…»</p>

Здесь весенняя ночь завивает

листки дубков.

Темным, теплым, широким

сердцем течет

В голубом и зеленом.

Ей дышится глубоко,

Оттого что она соловьям

потеряла счет.

В соловьином дыму, как в росе,

тяжелеет ветвь.

Отгудели жуки.

Запилил, засверлил коростель.

Что зима! Что снега!

Уж земле надоело говеть:

Месяц скрипку настроил – и

понеслась карусель.

Птицеловом ли в рощи:

с подкличкой ли на селезней,

Чтобы хвоя с листвой

растворились в крови, пока

Звезды мир обжигают,

как бой заплескавших лещей

Вырывает весло

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2