— Вадим Петрович, вы очень подходящий человек для одного небольшого приключения, — вы знаете офицерские обычаи и всякую обходительность. Вы бы не согласились сбегать со мной в Воронеж? Это займет один день. Будет добрая проскачка. Буденный обещал нам личных коней, Петушка и Аврору…
Смешно было — соглашаться или не соглашаться. Вадима Петровича неприятно только кольнуло упоминание об офицерской обходительности. Но и вправду ему пришлось провозиться весь вечер, обучая товарищей — как нужно нижним чинам тянуться, козырять и отвечать и какой должен быть внешний вид у офицера-добровольца: у дроздовцев — в лице ирония, любят носить пенсне — в честь их покойного шефа; у корниловцев — традиционно тухлый взгляд и в лице — презрительное разочарование; марковцы шикарят грязными шинелями и матерщиной.
Было условлено: если остановят и будут спрашивать, — отвечать: «Везем в Воронеж секретный пакет от командира резервного добровольческого полка, прибывшего с юга в район Касторной». Это и туманно и убедительно.
Часа через три хорошего хода, в белесом свете, прорвавшемся ненадолго из-под свинцовых туч, показался Воронеж, — купола, пожарные каланчи, красноватые крыши. За все время пути не привязалась ни одна разведка, — посмотрят в бинокль на пятерых всадников, скачущих в направлении города, и шагом едут дальше. Первая задержка произошла на мосту. Деревянный, на живую нитку построенный мост охранялся. По нему похаживали какие-то солидные люди в бескозырках, в белых нагольных кожанах, какие носят бабы на Украине, и все почему-то с окладистыми бородами. На той стороне около предмостных окопов курила кучка юнкеров.
Дундич остановил коня, спрыгнул и начал подтягивать подпругу.
— Показывать липовые документы не совсем желательно, — сказал он вполголоса. — Река вздулась, переезжать где-нибудь вброд, — замочимся по шею, это еще более нежелательно. Придется ехать через мост.
— Ладно, стругаемся, — мрачно сказал Латугин.
Задуйвитер тут же задавился смехом:
— Ой, товарищи, лопни глаза — так ведь это ж попы на мосту, жеребячья команда…
— Шагом и весело, вперед, — сказал Дундич, как кошка вскакивая в седло. Бородатые люди на мосту разноголосо зашумели: «Стой, стой». Дундич ехал на них, туго держа повод и щекоча шпорами Петушка. Но они подняли такой крик, размахивая винтовками, что конь под ним начал поджимать зад, зло схлестываться хвостом. Пришлось остановиться. Несколько рук потянулось, чтобы схватить за узду. Латугин закричал, напирая лошадью:
— Очумели: у его высокоблагородия повод трогать! Кто вы такие вообще, — покажи документы!
— Молчать! Осади коня! — спокойно, через плечо, сказал ему Дундич и — с белозубой под торчащими усиками улыбкой — нагнулся с седла к бородачам:
— Вы требуете пропуск через мост? У меня его нет… Я подполковник Дундич, со мною — моя охрана… Вы удовлетворены? Благодарю вас…
И он, засмеявшись, послал Петушка так, что тот храпнул, взвился, показывая серо-замшевое брюхо, и прыгнул мимо бородачей, едва отскочивших в стороны. Но сейчас же Дундич осадил его и перевел на шаг. На том берегу началась тревога. Юнкера побросали папироски и, путаясь в полах длинных до земли шинелей, побежали к глинистым окопам, откуда на всадников повели стволами два пулемета. Командир предмостного укрепления, — высокий офицер с вялым усатым лицом, — крикнул, лениво растягивая слова, таким знакомо наглым голосом, что Рощин от омерзения стиснул зубы:
— Эй, там на мосту, спешиться, приготовить документы… По счету два — открываю огонь…
Дундич, — свернув рот в сторону Рощин а:
— Ничего не поделаешь, придется атаковать.
Рука его потянулась к шашке. Рощин быстрым движением остановил его.
— Теплов! — крикнул он высокому офицеру. — Отставь пулеметы… Это я — Вадим Рощин…
И он неторопливо слез с лошади и, ведя ее в поводу, один пошел через мост. Офицер этот был тот самый Васька Теплов — когда-то его однополчанин — пьяница, хвастун и дурак, которого Рощин однажды серьезно предупредил, что набьет ему морду за сплетни и пошлость. Теплое подозрительно глядел на приближающегося Рощина, медленно пряча наган в кобуру.
— Не узнал… С перепою, что ли? Здравствуй, елки точеные… — Рощин, не снимая перчатки, подал ему руку. — Чего ты тут делаешь? Набрал себе команду пузатых бородачей, вот идиотина! Тебе же время полком командовать… Опять разжалован, что ли? За пьянство, конечно?
— Фу-ты, елки точеные! — проговорил Теплев, шепелявя из-за того, что под усами у него чернела дыра вместо передних зубов. — Вадим Рощин!.. — И лиловые под глазами мешочки у него задрожали. — С неба свалился… Мы же считали тебя дезертиром…
— Спасибо!.. — Рощин взглянул упорно и горячо в глаза ему (Теплов, чувствуя неудобство от этого взгляда, счел за лучшее не продолжать разговора о дезертирстве). — Очень вы хорошего мнения обо мне… Я все время был в Одессе у Гришина-Алмазова… А теперь начальник штаба Пятьдесят первого резервного. Может быть, тебе все-таки предъявить мои документы?.. — вызывающе спросил он, обернулся и махнул: — Дундич, подъезжай, можешь не слезать с коня…
Теплов только сердито засопел, он всегда побаивался Рощина:
— Брось, в самом деле, дурака валять… Ты усвоил какую-то особую манеру со мной разговаривать, Рощин… Куда вы едете?
— К генералу Шкуро. Подошли с полком вам на выручку. Говорят, вы тут очень Буденного испугались…
— Да, понимаешь, такой у нас тут бордель… Все гражданское население мобилизовали, отставных генералов, какую-то сволочь чиновников… Попов нарядили, мне прислали…
Рощин вынул портсигар, в нем были иностранные папиросы, захваченные вчера в штабном обозе. Теплов закурил, побросал себе на усы душистый дымок.
— Вот! — удивился. — Елки точеные, настоящие заграничные! Откуда? А нам махру выдают… Адская изжога от нее… Дай, пожалуйста, хоть парочку, про запас…
— Ну, как, в общем, живешь, Васька?
— Живу сволочно, — денег нет… Все надоело… — Он исподлобья покосился на соскочившего с коня Дундича, на трех мрачных кавалеристов позади него. — Если рассчитываете в Воронеже повеселиться — маком, господа… Краснопузая сволочь все вычистила, — ни одного кабака, ни одного заведения с девочками, — прямо отдохнуть негде…
— Познакомься, — сказал Рощин, — подполковник Дундич.
— Штаб-ротмистр Теплов.
Они откозыряли друг другу. Дундич, — морща смехом смуглое быстроглазое лицо:
— Жалко, жалко, — сказал, — а мы на самом деле мечтали повеселиться… Деньжонок захватили…
— Да есть, конечно, по частным квартирам девчонки, и николаевку можно достать, и шампанское при» прятано у спекулянтов… Пятьсот рублей бутылка! Ну. что это такое! — Припухшие, с постоянно набегающей слезой, глаза Теплова изобразили негодование. — Комендатура прямо, как со святыми, носится с этими спекулянтами… Спасители отечества! В Тамбове, понимаешь, мы напились… Ну, — счет дикий, ну, — платить же нечем, ну, я в рожу и заехал… И разжаловали… Понимаешь, Вадим, у нас в частях очень подавленное настроение. В конце концов — отдаем жизнь… Уходит молодость… А что — впереди? Разоренная Москва? Безденежье… Тебе хорошо, ты университет кончил, — снял к черту вшивый мундир и читай себе лекции какие-нибудь… А мне — тяни лямку… Да и армии-то настоящей нам не позволят держать…
— Штаб-ротмистр, вам необходимо рассеяться, — сказал Дундич. — Едемте в город. Дела у нас только — передать пакет командующему и потом — на всю ночь… Я отвечаю шампанским…
— Черт знает что такое! — проговорил Теплов, потянувшись скрести за ухом, — неудобно оставить пост, так — здорово живешь…
— А ты передай команду старшему по взводу, — сказал Рощин. — А коменданту скажешь, что у тебя закралось подозрение — не переодетые ли мы красные разведчики… На худой конец — обругают тебя дураком…
Теплов разинул беззубый рот и захохотал и — вытирая глаза:
— Это идея! И я еще даже хотел вас арестовать…
— Правильно…
— Старший унтер-офицер Гвоздев! — уже раскатисто-бодро крикнул Теплов, обернувшись к окопу, где опять скучали юнкера около пулемета. И когда старший унтер-офицер, лет восемнадцати мальчишка с голубыми наглыми глазами, подошел и отчетливо, держа-локоть вровень плеча, взял под козырек, Теплов ему передал командование и приказал подать лошадь.
По дороге к городу, ерзая от нетерпения в седле, Теплов рассказал все, что было нужно: какие в Воронеже воинские части и сколько артиллерии, где она расположена…
— Собачья паника, и больше ничего… Извольте видеть — у Кутепова под Орлом какая-то неудача — так наши в штаны валят… Никогда этого прежде не было… А помнишь, Вадим, «ледовый поход»? У нас теперь пошло одно словечко: «сердце потеряли…» Да, да, что-то утеряно, — прежний пыл… Да и мужики здесь сволочи, — волками смотрят… Прав, прав генерал Кутепов, — он, говорят, отрезал главнокомандующему: «Москву можно взять при условии: дать населению земельную реформу и виселицу…» Чтобы ни одного телеграфного столба порожнего не осталось… Вешать, как при Пугачеве, — целыми деревнями… А впрочем, все это скучная материя… Мне дали один адресок: две сестры, обязательнейшие девушки, играют на гитарах, поют романсы, — с ума сойти, елки-палки! Знаете что, — давайте уж прямо сразу к ним…
Теплова, видимо, хорошо знали, — несколько встретившихся патрулей только откозыряли, даже и не покосившись на Дундича и Рощина. На главной улице свернули к чугунному подъезду гостиницы. Теплов слез и, раздвигая ноги, сказал застенчиво:
— Не люблю лишний раз глаза мозолить, я лучше вас здесь подожду… Главный штаб — во втором этаже… Только, господа, скорее. — И строго — рябому, с татарскими усиками, кубанскому казаку, стоящему в подъезде: — Пропусти, болван…
Дундич и Рощин поднялись по чугунной сквозной лестнице. На пакете Буденного стояло: «Генерал-майору Шкуро, лично, секретно…» Решено было — передать пакет через адъютанта. В зале ресторана с ободранными окнами помещалась канцелярия, — Дундич и Рощин вошли туда, и сейчас же перед ними в другие двери вошли два человека: один, длинный и громоздкий, с пышными подусниками на грубо красивом лице, был на костыле. топорщившем под мышкой его светло-серую генеральскую шинель. Рощин узнал Мамонтова. Другой — в коричневой черкеске — с воспаленным, скуластым, хулиганским лицом с разинутыми ноздрями вздернутого носа, был генерал Шкуро. Войдя, они остановились около стола, где штабной офицерик в широких, как крылья летучей мыши, галифе диктовал что-то хорошенькой блондиночке, которая высоко подбрасывала руки, печатая на ундервуде.
Рощин указал Дундичу на Шкуро, спрашивая: «Что же теперь делать?» Мамонтов в это время обернулся и, увидев двух незнакомых офицеров, басовито приказал:
— Подойдите, господа…
Рощин вытянулся, оставшись у дверей. Дундич подошел к Шкуро:
— Имею передать вашему превосходительству пакет.
Шкуро стоял почти спиной к Дундичу, он не обернулся, только повел крепкой красной шеей, в которую врезался галунный ворот, и, не глядя в лицо, подняв по-волчьи верхнюю губу, спросил:
— От кого пакет?
— От командира Пятьдесят первого резервного, прибывшего на правый берег Дона в ваше распоряжение…
— Это что еще за Пятьдесят первый полк? — теперь уже повернувшись, но все так же неприязненно проговорил Шкуро, взял пакет и вертел его в пальцах. — Кто командир?
Вадим Петрович, стоявший в дверях, почувствовал неприятный холодок и опустил руку в карман шинели на рукоятку нагана. Получалось в высшей степени глупо, и неумело, и напрасно… Дундич сейчас брякнет какую-нибудь несусветную фамилию… Жаль! Могли бы привезти Буденному ценные сведения…
— Командует Пятьдесят первым полком граф Шамбертен, — не задумываясь, ответил Дундич и веселым взглядом поймал косой, налитый желчью, непроспанный взгляд Шкуро. — Разрешите идти, ваше превосходительство?
— Постойте, постойте, подполковник. — Мамонтов неуклюже начал поворачиваться на костыле. — Что-то знакомая фамилия, позвольте-ка… — Мясистое красивое лицо его вдруг болезненно исказилось: неловким движением он разбередил ногу в лубке, раздробленную пулей на прошлой неделе, когда он на тройке уходил от Буденного. — А черт! — пробормотал он. — А черт!.. Можете идти, подполковник…
Дундич, откозырнув, сделал четкий полуоборот и пошел к двери. Рощин видел, как Шкуро, говоря что-то все еще сморщенному от боли Мамонтову, медленно разрывал пакет; в нем находилось письмо, подписанное Семеном Буденным; содержание было известно Дундичу и Рощину: «24 октября, в шесть часов утра, я прибуду в Воронеж. Приказываю вам, генералу Шкуро, построить все контрреволюционные силы на площади у круглых рядов, где вы вешали рабочих. Командовать парадом приказываю вам лично…»
Они спускались по чугунной лестнице. Навстречу им поднимались — гуськом — юнкера с винтовками. Рощину казалось, что маленький Дундич — впереди него, — задрав нос, отчетливо позвякивая шпорами, — идет слишком медленно… Ненужная и глупая бравада!..
Наверху, на втором этаже, раздался резкий, хриплый крик… Дундич и Рощин вышли в подъезд, где к ним с тротуара кинулся Теплов, — дряблое лицо его с висячими усами жаждало шампанского, романсов и девочек…
— Ну, слава богу, господа… Едем…
Засунув сапог в стремя, он запрыгал на одной ноге около заартачившейся лошади. Рощин был уже в седле. Дундич вынул портсигар, закурил, — смуглые, сухие пальцы его слегка дрожали, — он бросил горящую спичку, взял у Латугина повод и — резко:
— В первый переулок, налево, рысью — марш!
До первого переулка было всего десяток домов; Латугин, Гагин и Задуйвитер, цокая копытами по булыжнику, первые свернули туда; Теплов завопил, сдерживая лошадь и оборачиваясь:
— Господа, господа, следующий — направо…
Но лошадь его занесла вместе со всеми налево. Рощин, сворачивая, на углу обернулся и видел, как из подъезда гостиницы выбегали юнкера, торопливо оглядываясь и щелкая затворами.
— Рощин, что за черт! — едва не плача, кричал Теплев, переходя со всеми в галоп. Дундич на скаку плотно прижал к нему коня, перегнувшись, крепко схватил его за кисть руки и, обрывая шнур, выдернул у него из кобуры револьвер.
— Шампанское за мной! — крикнул он ему, скаля зубы. Теперь уже и он, и Рощин, и трое бойцов мчались по кривому переулку во весь опор мимо домишек, заборов, старых лип, которые цеплялись голыми сучьями за их шапки. Позади слышались выстрелы. Не сбавляя хода, они проскакали поле, близ моста опять перешли на рысь и уже шагом подъехали к предмостным окопам. Дундич позвал, похлопывая коня по дымящейся шее:
— Старший унтер-офицер Гвоздев! — и когда тот, пряча в руках папиросу, подошел: — Штаб-ротмистр Теплов просил меня передать, что вернется через полчаса. Двадцать четвертого утром мы опять будем здесь, так вы нас пулеметами не пугайте…
— Слушаюсь, господин подполковник…
Когда мост остался далеко позади и были уже сумерки и взмыленным коням, начавшим спотыкаться, дали передышку, — Дундич сказал Рощину:
— Мне очень неприятно перед вами и перед товарищами… Много раз я ругал себя за щегольство… Опасность пьянит, ум обостряется, влюблен в самого себя, забываешь о цели и ответственности… И потом всегда раскаиваешься… Если бы сейчас товарищи слезли с коней, стащили меня за ногу и отколотили, — я бы не обиделся, даже почувствовал бы облегчение…
Рощин закинул голову и громко захохотал, — ему тоже нужно было освободить себя от длительного, сдавившего его всего напряжения.
— А и верно, Дундич, стоило вас хорошенько отдубасить — особенно за ту папиросочку в подъезде…
Хитрость Буденного удалась. Мамонтов и Шкуро, прочтя его письмо, переданное с таким неслыханным нахальством лично им в руки, пришли в неописуемую ярость. Чтобы так писать, да еще назначить день и час взятия Воронежа, — нужна уверенность. Значит, она была у Буденного. Генералы потеряли чувство равновесия.
Его план поражения белой конницы строился на контратаке всеми своими сосредоточенными силами последовательно против трех колонн донских и кубанских дивизий, стремившихся окружить его. Они медлили с наступлением и ограничивались разведкой. Теперь он был уверен, что они бросятся на него очертя голову.
В ночь на девятнадцатое октября разведка донесла, что началось движение противника. Час кровавой битвы наступил. Семен Михайлович, сидевший со своими начдивами при свече над картой, сказал: «В час добрый», — и отдал приказ по дивизиям, по полкам, по эскадронам:
«По коням!»
В темной ли избе, или в поле, в окопчике, прикрытом ветвями и сеном, или просто под стогом зазвонили полевые телефоны. Связисты услышали в наушники то, что все ждали с часу на час. Вестовые, кинувшись на коней, на скаку заправляя стремя, помчались в темноту. Бойцы, спавшие не раздеваясь в эту черную, как вражья могила, безветренную ночь, пробуждались от протяжного крика: «По коням!» — вскакивали на ноги, стряхивая сон, кидались к коновязям и торопливо седлали, подтягивали подпруги так, что лошади шатались.
Эскадроны съезжались на поле, по крикам команды, перекатывающимся по фронту, находя в темноте свое место. Строились и долго ожидали, поглядывая в сторону, где должна вот-вот забрезжить заря. По-ночному тяжело вздыхали кони. Промозглый холодок пробирался под стеганые куртки, полушубки и тощие солдатские шинелишки. Молчали, не курили.
И вот далеко раздался первый булькающий выстрел. Послышались голоса комиссаров: «Товарищи, Семен Михайлович приказал вам разбить противника… Наемники буржуазии рвутся к Москве, — смерть им! Покройте славой революционное оружие».
Заря не осветила поля. Лежал туман. С тяжелым топотом — стремя к стремени — мчалась развернувшаяся на версты лава восьми буденновских полков. В густом тумане было видно только — товарищ справа, да товарищ слева, да впереди конские зады, прыгающие в зыбком молоке.
Противник был близко — на сближении. Уже слышались его беспорядочные выстрелы. Уже бойцы, все посылая, все посылая коней, вытягивали шеи, силясь увидеть его… И вот по всей лаве прокатился крик — громче, злее, яростнее. Передние увидели его…
Из тумана стали вырастать тени заворачивающих всадников. Не выдержало сердце у донских казаков. Они такой же лавой мчались навстречу… Да, видно, черт занес их так далеко от родных станиц — рубиться с этими красными дьяволами. Услышали, как гудит и дрожит все поле, поняли — какая страшная сила сшибет вот-вот коней и людей, смешает, закрутит, и повалятся горы окровавленных тел… Было бы за что! И понадеялись казаки на резвых донских скакунов, — стали осаживать, поворачивать… Разве только несколько самых отчаянных, пьяных от удали, врезались в буденновскую лаву, рубя шашками сплеча и наотмашь…
Не спасли донские скакуны. Те, кто уже повернул, сталкивались с тем, кто еще стремился вперед… Свои сшибали своих… Наскакивающие буденновцы рубили, и топтали, гнали… Начались дикие крики… В тумане только и видно было — прильнувшего к гриве всадника и другого, настигающего его, завалясь в седле, для удара шашкой… Визжали, хватая зубами, взбесившиеся кони…
Теперь уже все казачьи полки повернули наутек. Но глубоко с фланга им путь преградили пулеметные тачанки и огнем отбросили их в сторону. А там, в смешавшиеся в беспорядке кучки скачущих казаков, врезались свежие буденновские эскадроны.
До белого света продолжалось преследование двух мамонтовских дивизий. Тысячи трупов в синих казачьих бешметах, в шароварах с красными лампасами лежали на поле, и носились испуганные кони без ездоков.
В обед буденновцы огромным табором на ровном поле толпились у хороших, из чистой меди, походных кухонь, отбитых у неприятеля. В них дымился кулеш, как полагается, из пшена с салом, и на этот раз с добавкой макарон, рису, бобов, солонины, и много еще такого для вкуса было намешано туда кашеварами.
Плотно поев, бойцы курили и хвалились друг перед другом: кто оружием, добытым в бою, — кавалерийской шашкой в серебре, японским карабином, — кто донским скакуном, — рыжим, с лысиной, в чулках.
Возбуждение от боя не улеглось, — куда там! Повсюду заиграли гармонии. Гаркнули голоса с подголосками: «Все тучки, тучки понависли, на поле пал туман…» А кое-где под треньканье балалайки пошли стучать каблуками, под присвист — взмахивать руками, как лебедь крыльями, — дробно бить землю вприсядку.
Но вот протяжно заиграли рожки. Снова — в бой, на трудную работу! Вдали шагом проехал Буденный, в бурке и серебристой папахе, и с ним оба начдива. И снова начали строиться полки, и в гуще их поплыли, колыхаясь, восемь красных знамен.
Страшный разгром первой колонны заставил белых приостановить окружение Буденного, — первоначальный план был сорван, и он сейчас же воспользовался этим замешательством противника. В ту же ночь на рассвете буденновцы атаковали вторую колонну мамонтовцев, она также не выдержала удара и отступила к железнодорожному полотну, под охрану бронепоезда. Он шел из Воронежа, тяжело громыхая через мосты. Под стальными башнями его у шестидюймовок и пулеметов артиллеристы-офицеры всматривались в медленно редеющий туман. Время от времени впереди на полотне появлялся машущий флажком связист. На минуту бронепоезд приостанавливался, принимая сведения. Так стало известно о тяжелом состоянии второй колонны, которую буденновцы гнали к полотну.
Бронепоезд развил скорость. Не умолкая, ревел хриплый гудок на его паровозе, давая знать своим о близкой помощи.
Артиллеристы, глядевшие в башенные щели, различили неясную в тумане тень, — она неслась по полотну навстречу бронепоезду. Он застопорил и дал задний ход. По быстро вырастающей тени ударили из пушки. Но было уже поздно. Большой товарный паровоз, пущенный без людей, на полных парах налетел на передний стальной вагон бронепоезда. Паровоз был весь — спереди и с боков — обложен динамитом. Раздался взрыв. Тотчас от детонации рванулись снаряды в броневагоне. В вихре земли, песка, огня, дыма, пара броневагон стал торчком и опрокинулся, раздавливая и увлекая под откос всю великолепную стальную черепаху.
Вторая колонна мамонтовцев бежала на Воронеж. Туда же — без боя — начала отступать и третья колонна. Но ее заставили принять бой — на четвертые сутки этого неслыханного побоища — и наголову разбили ее, устилая на версты поля и холмы порубленными станичниками.
Растрепанные, потерявшие в иных полках до половины состава, все донские и кубанские дивизии ушли за реку. Туда же, — рано утром двадцать четвертого, — подступили главные силы буденновцев. Деревянный мост, охранявшийся поповской командой и тепловскими юнкерами, был брошен невзорванным. Со стороны города стреляло несколько батарей, взметая столбы грязи и воды… Буденный подъехал к мосту и увидел, что он построен на живую нитку. Он вызвал музыкантов с серебряными трубами и приказал им перейти на ту сторону реки и там играть самое веселое-забористое — марши и польки. Ученики консерватории, — как были тогда взяты: в куцых шинелишках, с желто-красными нашивками на плечах, — побежали через мост, и — едва только успели перебраться — в него ударил снаряд, и он рухнул. Под грохот взрывов, полуживые от страха, музыканты задудели и заревели в серебряные трубы…
Каждому конному бойцу был дан в руки артиллерийский снаряд. «Вперед, вперед!» — закричали комиссары и командиры и впереди эскадрона кинулись в ледяную воду, кипящую и взбаламученную от рвущихся снарядов. На глубине люди соскальзывали с седел и плыли, держась одной рукой за гриву, другой придерживая снаряд. Поскакали в сердитую реку артиллерийские запряжки, волоча пушки по дну. Переправившиеся буденновцы, злые и мокрые, на мокрых конях, горячо атаковали Воронеж. Но и здесь дивизии Мамонтова и Шкуро не приняли боя и поспешно ушли за Дон, в сторону Касторной.
Разгром лучшей конницы белых и занятие Воронежа входило одной из начальных операций в грандиозный военный план, созданный новым руководством Южного фронта.
Листки этого плана, на синеватой бумаге, подписанные Сталиным, были получены командармами, комкорами, начдивами, комбригами и командирами полков. В нем предусматривались в подробностях — понятные каждому красноармейцу и на деле осуществимые — операции всех частей Южного фронта, начиная от района Орла и Кром, откуда, под ударами особой группы, руководимой Серго Орджоникидзе, отступала растрепанная деникинская гвардия с генералом Кутеповым, поклявшимся первым ворваться в Москву, — от операций в районе Воронежа и Касторной, где корпусу Буденного была поставлена задача — рассечь белый фронт на стыке донской и Добровольческой армий, кончая занятием Ростова-на-Дону, путь на который лежал в образовавшийся прорыв через пролетарский шахтерский Донбасс.
Неожиданно для всех, — кто в проплеванных гостиницах сидел уже налегке, с уложенными чемоданами, уверенный, что к Новому году в Москву французы привезут шампанское, устрицы и даже пармские фиалки, и для тех, кто в Париже, бывало, часами дожидался в приемной у властителя Европы, а теперь с поднятым челом и почти, вот-вот уже, с конституционной Россией за плечами, не задерживаясь, входил в кабинет Жоржа Клемансо, где трещал камин и маленький, сгорбленный, с седыми бровями, нависшими над проектом мировой могильной тишины, сидел диктатор, и француз вставал, а русский в восторге сжимал его узловатые пальцы; наконец, неожиданно для самого Антона Ивановича Деникина, который давно уже бросил играть по пятницам в винт и, будучи слабым, как все люди, начал верить в свое избрание свыше, — большевики, дышавшие на ладан, что-то такое сделали непонятное: в разгар сыпного тифа, острейшего голода и окончательной хозяйственной разрухи организовали мощное контрнаступление, — и пошла трещать вся мировая политика удушения и расчленения красной России, этой необъятной страны, представлявшейся — по правде говоря — загадкой для западноевропейских умов.
Загадкой казались источники воодушевления русского народа. Идеи всеобщего счастья и справедливого общественного порядка, — казалось бы, навсегда погребенные под грудами тел мировой войны, — перекинулись, как будто вихрем взнесенные семена райского дерева, в нищую, разоренную Россию, где неграмотные мужики все еще рассказывали друг другу сказки про Ивана-дурака, бабу-ягу и ковры-самолеты, и слепые старики и старухи пели тягуче-эпические поэмы о битвах, пирах и свадьбах богатырей.
Эти идеи приобрели у народов России упругость и силу стального клинка. Мужики, рассказывающие сказки, и рабочие с давно уже переставших дымить, полуразвалившихся фабрик, преодолевая голод, сыпной тиф и полнейшее хозяйственное разорение, бьют и гонят первоклассную армию Деникина, остановили у самых ворот Петрограда и погнали назад в Эстонию ударную армию Юденича, разгромили и рассеяли в сибирских снегах многочисленную армию Колчака и самого правителя всея России схватили и расстреляли, бьют и теснят японцев на Дальнем Востоке и, одушевленные идеями Ленина, — одними только идеями, потому что в России нечего кушать и не во что одеваться, — верят, что они сильнее всех на свете и что на развалинах нищего их государства они устроят в самом ближайшем времени справедливое коммунистическое общество.
20
Кате казалось, что желудок у нее теперь, наверное, не больше маленького кошелечка для мелочи. Туда помещалась как раз осьмушка хлеба, кусочек вареной воблы и несколько ложек супа. Беда была с юбками, они сваливались, перешивать было нечем и некогда. Зато Катины глаза стали вдвое больше, чем прошлой осенью, когда Матрена нарочно откармливала ее жирными лепешками.
Девочки в школе, умиленно морща голодные рты, иногда говорили ей:
— «Тетя Катя, какая вы хорошенькая…»
Это Кате доставляло удовольствие, потому что вся жизнь была в будущем. Единственная память — изумрудное колечко, зелененький огонек, подарок Вадима, затерялось еще в селе Владимирском. Дорогие тени, населявшие этот ветхий дом в Староконюшенном, ей больше не вспоминались. А будущее, куда устремлены все надежды, все помыслы людей, измученных голодом, стужей, разорением, войной, — представлялось Кате широкой дорогой, сверкающей, как стекло под солнцем, среди зеленых лугов и дымных озер с томящимися кущами деревьев, — дорога уводила к очертаниям голубоватого города, сложного, пышного, прекрасного, где все найдут счастье.
Однажды Катя рассказала об этом на уроке. Дети слушали, затихнув. Сентиментальным девочкам особенно понравилось, что дорога в будущее вьется мимо зеленых лугов, где можно побегать за бабочками и собрать букетики крошечных цветов — в виде звездочек. Мальчики нашли рассказ неудовлетворительным: Катя ничего не сказала о поездах, мчащихся повсюду по этим лугам, мимо семафоров, через решетчатые мосты и туннели, не упомянула о громадных трубах, из которых весело валит дым. Все согласились на том, что город будущего, — конечно, голубой, с такими домами, за которые задевают облака, со страшно быстрыми трамваями, с качелями на всех бульварах и лотками, где раздают булки и колбасу. Катя спросила: «А мороженое?» Но, оказывается, никто из детей никогда мороженого не пробовал, — может быть, и пробовали, когда были маленькими, но забыли.
Кате приходилось очень беречь силы. Недавно она несла на двор полное ведро и почувствовала, что не может его удержать, поставила на пол, — пришлось прислониться к стене, преодолевая темноту в глазах! К счастью, чтения лекций об искусстве так и не состоялись: Москва совсем опустела, — можно было пройти от Арбата до Страстной, не встретив прохожего. Но зато каждый день теперь в «Известиях» печатались победные военные сводки. Красные армии через разрыв фронта под Касторной широким потоком вливались на Донбасс, и в тылу у белых полыхали крестьянские восстания. Теперь-то уже виделся конец войне и бедствиям.
Часов около восьми вечера Катя сидела дома, не зажигая коптилки. Топившаяся пчелка давала достаточно света через полураскрытую дверцу. Сидя на низенькой скамеечке, Катя осторожно подкладывала лучинки, они ярко загорались и весело потрескивали, потому что были из той самой солнечной энергии, про которую Катя рассказывала в школе.
Катя читала «Преступление и наказание». Боже мой, до чего безысходна была та жизнь! Положив руку на книгу, Катя смотрела на огонь. До чего страшна ночь, проведенная Свидригайловым в деревянном трактире, на Большом проспекте. Это был тот самый ресторан, где Катя всего один, всего один только раз за свою жизнь, была вдвоем с Бессоновым, и, может быть, в той самой комнате, где Свидригайлов оттягивал время, час за часом, уже зная, что не преодолеет ужаса и отвращения к жизни.