Николаев Владимир
Метеосводка
Владимир Николаевич НИКОЛАЕВ
МЕТЕОСВОДКА
После нескольких разломов льдина сильно уменьшилась, и на зиму решено было оставить лишь половину экипажа дрейфующей станции - ровно столько, сколько нужно было для выполнения основных разделов научной программы. Работы каждому прибавилось, и ответственность возросла. Но в одном отношении стало легче - полярники могли теперь свободнее разместиться.
Домики на льдине стояли маленькие, похожие внутри на вагонные купе с крошечным тамбуром - прихожей, где хранился небольшой запас угля, часть оборудования и можно было повесить одежду. Жили в них по два человека, а в некоторых даже и по одному. Но в комнатах все равно тесно: два стола, две кровати, поставленные по-казарменному одна на другую, в углу круглая печурка, экономная и жаркая, скамейка перед ней. Вот и все убранство, а повернуться негде.
В таком домике и жили четвертый месяц гидролог Валя Изюмов и синоптик Толя Фонарев, люди очень разные и по характеру, и по опыту полярных мытарств. Последнее обстоятельство и принимало более всего в расчет руководство станции - начальник и парторг, когда заново распределяли жилье: новичка обязательно поселить с опытным полярником. Так надежнее. У Фонарева позади три зимовки, две высокоширотные экспедиции в приполюсном районе. Арктику знает, всякого в ней нагляделся и в переплетах разных бывал. Пускай молодой гидролог учится. Изюмов и учился, старательно перенимая хватку бывалого Фонарева. Правда, временами ему все-таки приходилось тяжеловато со своим соседом, человеком неразговорчивым, очень сосредоточенным и странно рассеянным в своей сосредоточенности.
Закончив наблюдения и выключив аппаратуру, Изюмов прилег на нижнюю койку, принадлежавшую синоптику, благо Толя никогда против этого не возражал. Койка Фонареву пока не нужна. Когда гидролог заканчивает свои наблюдения, у синоптика приходит срок снимать показания приборов и готовить метеосводку.
Валя лежал, с удовольствием вытянувшись во всю длину кровати, и смотрел на жарко топившуюся печь. Ему хотелось видеть веселую пляску огня, но пламя загораживала широченная спина синоптика.
А Фонарев сосредоточенно и упорно стругал дощечку. Будто это было его единственное в жизни занятие. Дощечку требовалось выстругать ровно, гладко, и сделать это ножом вовсе не так просто, как может показаться. Однажды Изюмов попробовал помочь ему, но из этого ровно ничего не получилось,
Казалось бы, велико ли дело - обстругать дощечку! Но сколько ни старался, поверхность получалась бугристой. Он сопел, пыхтел, но ничего не выходило. Когда Изюмов протянул Толе дощечку перед самым его выходом на метеоплощадку, тот провел по ней широкой ладонью, укоризненно взглянул на товарища и сокрушенно вздохнул:
- Эх, ты...
Фонарев не отличался разговорчивостью. Такого молчуна, может быть, не встречалось ни на одной дрейфующей станции. Толино молчание становилось особенно тягостно, когда тоска сжимала сердце. В такую пору очень хочется отвести душу в откровенном дружеском разговоре, а с Фонаревым не больно-то поболтаешь. Только в кают-компании, когда вокруг стоит веселый гомон, шутки сыплются отовсюду, немного и отойдешь.
Но в кают-компании подолгу не засиживались - каждого ждала работа, у каждого свои сроки, то и дело приходилось поглядывать на часы: все сутки расписаны. Кино и то не каждый раз все вместе смотрели. Правда, особенно жалеть об этом не приходилось - за год дрейфа каждую картину почти наизусть выучивали, крутили раз по двадцать, по тридцать, а то и больше, потому что новые сюда, на полюс, доставляли редко.
Очередной приступ тоски крепко схватил Изюмова, вот тогда-то ему и не понравилась тяжелая крутая спина синоптика. Он ощутил вдруг - тягостное молчание исходит от этой могучей спины, словно, будь у Фонарева другая спина, у него и характер был бы иным.
Последние недели в районе дрейфующей станции стояла скверная погода. Морозное безветрие, когда ртуть в термометре опускалась ниже пятидесяти, сменилось снежной пургой, а температура повысилась только до сорока трех. Перед сном приходилось докрасна раскаливать печурку, а к подъему тепло выдувало и в домике становилось так холодно, что поверх одеяла нужно было натягивать теплую робу на цигейке, а ноги прятать в меховые носки унтята. Но холод все равно пробирался к телу. Ежились, ворочались, старательно подтыкали под себя одеяло и куртку, и было уже не до сна...
Топлива не жалели. Фонарев сидел у жаркого огня, наслаждался блаженным теплом, словно запасался им впрок, и обстоятельно обстругивал дощечку. Он работал одними только кистями, большими и ловкими. На пол падали белым дождем мелкие стружки, падали на унты, застревали в их коротком меху, летели на коричневые кожаные брюки.
Изюмов смотрел на неподвижную спину товарища и с глухим раздражением думал: "Не спина, а плита, медведю под стать такая. Вот, чертило, достругает свою деревянную тетрадь, а мусор за собой ни за что не приберет".
Деревянная тетрадь - это изобретение Фонарева. В пятидесягиградусные морозы на бумаге писать невозможно - она становится хрупкой, рвется под нажимом жесткого химического карандаша, которым полагается делать записи показаний на площадке, потому что полагаться на память категорически запрещается.
Толя с некоторых пор делает свои записи на гладко обструганных дощечках. На дерево не действуют ни мороз, ни ветер, ни снег.
Перед выходом Фонарев выводит на дощечке дату и время очередного срока, а на площадке записывает показания приборов. Вернувшись, он тут же переносит свои записи в журнал. Во всем, что касается исполнения служебного долга, у него всегда все в ажуре.
Вот и сейчас Фонарев весь поглощен своей работой - легкие стружечки так и порхают из-под его ножа. Изюмов смотрит на синоптика: "Не подметет, чертов педант, не подметет. Ни разу с ним этого не случалось!"
Так и есть! Фонарев взглядывает на часы, поднимается как ни в чем не бывало, небрежным жестом стряхивает стружки и неторопливо направляется к вешалке. На ходу привычным движением подтягивает "молнию" кожаной куртки до самого подбородка и еще раз бросает взгляд на часы - в самый раз поднялся! После этого принимается наматывать длинный шерстяной шарф, которого хватает закутать шею и все лицо до самых глаз. Затем натягивает меховую робу, нахлобучивает ушанку из росомахи - знаменитая ушанка с пушистой оторочкой сверкающего меха, ни у кого во всем экипаже нет такой, - туго завязывает тесемки у подбородка, поднимает воротник, проверяет фонарик и карандаш - все на месте! - и направляется к двери.
Изюмов вскакивает с кровати и в тот момент, когда Фонарев кладет руку на скобу, кричит, не стараясь сдержать бешеного негодования:
- Что ж ты, принц Савойский, за собой не убираешь?..
Фонарев грузно поворачивается и молчит.
- Мы полярные волки, короли Арктики, - продолжает Изюмов, - нам все позволено...
Изюмов ждет отпора, это так естественно. А Фонарев продолжает смотреть иронично и снисходительно. Это еще больше бесит, и Валька выпаливает уже в спину толкающему дверь Фонареву:
- Слуг, знаешь, нет. И королей тоже. Они ликвидированы в одна тысяча девятьсот семнадцатом году!..
Глупее ничего нельзя сказать. Но Фонарев и на это не отвечает, не обернувшись, решительно толкает дверь. На мгновение в домашнее тепло тесного домика врывается колючий холод. Дверь тяжело ухает, и в домике делается тихо-тихо. Слышно лишь, как где-то совсем рядом поскуливает продрогший ветер да яростно гудит в печи пламя.
В обступившей со всех сторон тишине Изюмов разом остывает. С тяжелым чувством сознания вины опускается на лавку, смотрит на мечущийся огонь, но не замечает его. Он думает о Фонареве, ушедшем в ночь и холод. Еще неделю назад светила луна, мертвый мир ледяных окрестностей был хорошо виден. Гигантскими кристаллами с лимонными искристыми отблесками на изломах выглядели ближние гряды торосов, далеко просматривалась ледяная долина. Сейчас не то: все скрыто тьмой и вьюгой.
Даже добраться до метеоплощадки не такое простое дело: можно пройти мимо, сбиться с пути и проплутать кто знает сколько времени в стороне. Но Фонарев не промахнется! Он определит, откуда ветер, глянет на черный полог неба, поднимет повыше правое плечо, чтобы загородить лицо, и решительно двинется навстречу ледяным струям, высекающим из глаз слезы.
Тропу, конечно, замело, брести придется, утопая в сухом, сыпучем, как песок, снегу. Непривычному человеку не пройти. Но Толя Фонарев пройдет! И не потому, что ему легче, чем другим, - ему, как и всем, тяжело. Но он пройдет! Как медведь пролезет, оставляя за собой глубокие следы. Испариной покроется его могучая спина, рубашка взмокнет, а лицо и руки будет хватать злой мороз. Но он пробьется.
Терпеливо обойдет Фонарев все приборы, высветит каждую шкалу, запишет на свою дощечку все до одного показания. Спина начнет остывать. Неприятный холод поползет по позвоночнику...
Ему и в голову не придет, что он делает нечто необычное, требующее особых усилий. Нет, для него, как и для других полярников, это обычная работа. Один день полегче, другой потруднее, но такая уж здесь служба, никуда от нее не денешься. И во всех случаях полагается делать все на совесть. Это главное. И это твердо знаешь ты и знают те, кто рядом с тобой.
И все же, когда ты сидишь в тепле, а твой товарищ работает почти на космическом холоде и в кромешной тьме, очень хочется, чтобы он поскорее вернулся. Очень хочется этого и Вальке Изюмову. Ему становится не по себе оттого, что несколько минут назад так разошелся.
Изюмов поднимается, подбирает все до одной стружки и бросает в печурку. Пламя только лизнуло их - и никакого следа...
Торопливо стучит на столе будильник. Пламя так и ревет в печи, повизгивает снаружи поземка, тревожно стукает что-то о стенку - должно быть, пожарный инвентарь не очень хорошо закреплен. Но какое все это имеет значение! Важно, чтобы Фонарев поскорее вернулся. В Арктике по-всякому бывает. Изюмову приходит на память дикий случай, который произошел недавно на одной зимовке. Вышла в пургу повариха выплеснуть помои и всего-то ступила шажок с крыльца, ее подхватило снежным вихрем - и все. Нет с тех пор поварихи...
Изюмов садится возле печки, смотрит в огонь, он так и бушует, так и завивается косматыми оранжевыми языками. Хороша тяга в печи! О разном думается. Но не идет из головы повариха. Тревожно делается на душе.
Валя поднимается со скамейки и неожиданно замечает - ах ты черт! Фонарев забыл - невероятная вещь! - дощечку.
Вот так штука! Изюмова охватывает волнение, он начинает торопливо соображать. Выходит, зря пошел в такую погоду...
Надо что-то делать. Хорошо, если Толя хватится своей дощечки по пути... Но, видно, не хватился. Прошло столько времени, что можно бы сходить до метеоплощадки и вернуться. А его все нет...
"Да и о чем тут раздумывать? Надо одеваться и спешить".
Он так и делает. Торопливо наматывает шарф, до самых глаз закрывает лицо, натягивает робу и ушанку, сует в карман дощечку и плечом поддает тугую дверь. Пурга со всего размаха бросает в лицо горсть колючего снега. Забивает не только глаза, но и горло. Дышать совсем нечем. Приходится повернуться спиной к ветру, чтобы перевести дыхание.
Больно в груди, больно глазам. Но это скоро проходит. Теперь уже осторожно, подняв повыше правое плечо и воинственно выставив вперед локоть, Изюмов делает шаг навстречу ветру. Ноги вязнут в рыхлом снегу, в белесой мути ничего нельзя разглядеть. Еще каких-нибудь полтора часа назад, когда шли на ужин, пурга так не бесновалась.
"Самое важное - не сбиться с пути, не упасть", - соображает Изюмов. Он вглядывается в небо: чтобы выйти на метеоплощадку, надо идти прямо на созвездие Арктура. Но звезд нет, и неба нет - все скрыто метельной вьюгой. Чуть зазевавшись, Валентин неожиданно теряет равновесие и падает. Он спешит подняться, но торопливость только мешает. Он спотыкается еще раз. "Так не годится", - говорит себе Изюмов.
Поднимаясь, он набирает в рукавицы снегу, но в горячке не замечает этого. Самое главное сейчас - правильно ориентироваться. Если оставить кают-компанию слева и взять чуть наискосок от нее, то как раз и выйдешь на метеоплощадку. Некоторое время Изюмов стоит, стараясь точнее определить, где кают-компания. В разных местах сквозь плотную завесу пурги пробиваются неверно светящиеся окна поселка. В кают-компании сейчас не должно быть света, лишь у входа может гореть лампочка, но ее в такую непогодь и заметить трудно. Значит, в цепи светящихся окон должен быть темный провал. На него и надо держать.
Изюмов отыскивает глазами этот темный провал, снова определяет направление ветра, вобрав голову в плечи, боком бредет в нужную сторону. Идет неторопливо, делая каждый шаг расчетливо. В такой слепящей мути ничего не стоит разойтись, не заметив друг друга на расстоянии двух шагов. Хорошо бы подать голос, но кто услышит в диком хохоте, свисте и вое пурги? Да и рот раскрыть рискованно - сразу забьет дыхание. Изюмов мычит, тяжело сопит и упрямо бредет.
Мороз больно хватает за щеки, режет глаза, ноги тоже начинают чувствовать холод, только спина влажная. Но самое главное - справиться с дыханием. Все остальное пока терпимо. И очень важно, важнее всего, не сбиться с пути. Добраться до кают-компании, а там взять немного вправо, и тогда все должно быть в порядке.
Кают-компания через два дома. Один Изюмов вроде бы прошел, потому что его сейчас обступила полная тьма, будто он уже миновал поселок. А может, так оно и есть? Покачиваясь под бешеными ударами пурги, Изюмов приостанавливается и решает взять чуть правее - там сквозь снежную муть вроде пробиваются огни.
Хорошо бы попасть в следы Фонарева, но об этом и думать нечего. Домов не видно, о каких следах речь? Только бы не сбиться.
У Изюмова нет с собой даже фонаря, нет ракетницы, хотя зачем все это в такой круговерти? Ведь ему все равно нет нужды делать записи или разглядывать показания приборов. А почему бы и нет? Неужели этот тяжелый, изматывающий путь стоит проделать для того только, чтобы передать струганую дощечку? Что это, эстафетная палочка? "Да, не стал я еще, как видно, полярником", - самокритично думает Изюмов. Такого промаха ни один настоящий полярник не сделает.
Вот он доберется до метеоплощадки - поскорее бы! - и не встретит там синоптика, а это более чем вероятно, и, стало быть, поворачивай назад ни с чем. "А не повернуть ли сейчас?.. Ведь это трусость! Причем тут трусость? Просто надо захватить фонарь и ракетницу, чтобы сделать записи и, когда будет совсем туго, дать сигнал тревоги... Какая чепуха, фонарь есть у Толи, а ракетница в такую пургу не поможет - никто не услышит и не увидит, хоть из винтовки пали, а не то что из ракетницы. Так что не поддавайся, друг, шкурное это чувство, вот что. Не поддавайся!" - решительно приказывает себе Изюмов. И упрямо шагает дальше.
Изюмов представляет себе широкую могучую спину синоптика. Хорошо иметь такую спину, хорошо быть опытным и сильным, как Фонарев. Скверно, что на такого парня набросился. Да еще из-за пустяков. Но это забудется. А может, и нет. Черт с ним, там видно будет. Сейчас важно другое.
Вдруг почти над самым ухом Изюмов слышит тонкое пение скрипки - что за чертовщина! Он останавливается, внимательно прислушивается - голос скрипки сменяется протяжным звоном. Откуда это, что за наваждение? Валька протягивает руку в темноту и нащупывает нечто тяжелое и твердое. Да это же подвешенный у входа в кают-компанию обрубок рельса. Вот как жалуется на свою судьбу промерзший на бешеном ветру металл! Значит, не сбился, вышел к кают-компании. Теперь в самый раз взять резко вправо, и скоро, совсем скоро будет метеоплощадка.
Когда Изюмов натыкается на первый прибор на метеоплощадке, он готов обнять его на радостях. Теперь все, что творится вокруг, не кажется ему страшным. Только вот Фонарева тут нет. Может быть, вернулся, а возможно, бродит поблизости. Изюмов поворачивается спиной к ветру, садится прямо в снег и соображает, что ему теперь делать. После некоторого раздумья оттягивает от лица шарф в ледяной корке и кричит:
- Толя-а-а!
Но вьюга тут же подхватывает это короткое слово, безжалостно мнет его и тушит так быстро, что Изюмову становится ясно: кричать бесполезно.
Отдохнув немного, он поднимается, падает - ноги как-то вдруг одеревенели, да и сил, видимо, поубавилось, - снова поднимается, еще некоторое время кружит возле приборов и, наконец, понимает, что надо пускаться в обратный путь.
Обратно идти еще тяжелее. И спина вдруг похолодела, по ней прокатывается липкая, неприятная струя. Шарф оттянут и не так хорошо защищает лицо.
То и дело на пути попадаются, словно откуда-то нарочно бросаются под ноги, высокие сугробы, и на них приходится карабкаться, как на гору. Все чаще и чаще Изюмов присаживается отдохнуть.
Сначала Валька подбадривает себя: ничего, домой - не из дому. Он барахтается в снегу уже порядочное время, а до поселка никак не может добраться. И огней не видно. Тут он снова вспоминает о несчастной поварихе, которую закружила и уволокла такая же пурга. Где она теперь, повариха? Неужели ее так и не отыскали? Как же это может быть, чтобы человек бесследно пропал и его нельзя было найти? А что в этом удивительного, ведь Арктика.
"Без вести пропавший в Арктике" - таких бумаг, наверное, никто еще не получал. А почему? Здесь и такое случается. И даже запросто...
Изюмов сидит в снегу, его заносит метель, но ему почему-то хорошо, даже приятно. Да, приятно... И вдруг, поняв, как страшно все, что происходит с ним, и ужаснувшись, он отчаянным рывком заставляет себя подняться. Сделать это очень трудно, он покачивается, а оторвать тела не может, словно цепкая рука удерживает его в проклятом сугробе. Но он дергается еще и еще раз и с неожиданной легкостью оказывается на ногах, будто кто его выволок из сугроба.
И лишь когда в самое лицо начинает светить радужный пучок света, Изюмов понимает, что ему и в самом деле помогли подняться.
- Ты?.. - доносится до него глухой голос Фонарева. - Живой?!
Валька пытается улыбнуться. Но пучок света мгновенно исчезает, и ему снова становится страшно, что все это лишь привиделось, что никого рядом нет... Он начинает отчаянно торопиться, карабкаться в вязком снегу.
- Да подожди ты, - кричит ему в самое лицо Фонарев, - сейчас...
На этот раз до Изюмова доходит, что он не один, что гибель ему не грозит, и от этого все его существо внезапно охватывает слабость. Он снова в изнеможении опускается на снег, но Фонарев поднимает его резким рывком и спрашивает:
- Ногами работать можешь?..
...Временами Изюмову кажется, что они бредут не туда, куда следует, потому что им не попадаются ни дома, ни освещенные окна, вокруг только хороводит вьюга, опутывающая их бесконечной белой пряжей. И ни порвать эту пряжу, ни выбраться из надоедливого клубка никак не удается.
И когда они наконец оказываются в своем домике, Изюмов не сразу это понимает.
- Замерз, что ли? - тормошит его улыбающийся Фонарев. Он уже успел раздеться, на нем даже куртка расстегнута, из-под нее выглядывает коричневый свитер.
- Нет, - слабо улыбается Изюмов и, тяжело дыша, начинает неловко расстегивать робу.
Фонарев помогает ему раздеться, тянет к печке, в которой по-прежнему бушует огонь, и они оба опускаются на лавку.
- Дощечка твоя... в кармане у меня...
- Ладно, - успокаивает его Фонарев.
- А записи? - превозмогая сонливость, запинаясь спрашивает обессиленный Изюмов.
- Порядок, у меня запасная в кармане.
Валька ничего не слышит, он плотнее приваливается к плечу товарища и засыпает.
1980 г.