Великолепное зрелище, когда масса народа несет зажженные в церкви свечки домой, словно живой огненный ручеек людей растекается по домам, унося зажженные в церкви свечки. Это называлось «страсти» с ударением на последнем слоге. Нужно принести свечу горящей, потому многие несут в кулечках из промасленной бумаги, через которую пробивается свет. Когда в кулечке, то порыв ветра может достать слабый язычок огня только сверху. Лишь чуть колыхнет, и свободная ладонь тут же инстинктивно дергается, прикрывая огонек от ветра.
С детства душа трепетала от восторга, когда в абсолютно темном мире появляются огоньки, их становится множество, и вот уже целая река огня течет через враждебную ночь… Люди идут медленно, торжественно, оберегая ладонями слабый трепещущий огонек.
Да, что-то в этом ритуале особое: вот так идти через ночь, идти медленно, идти и все время беречь огонек, не давать ему погаснуть, словно это и есть твоя душа, словно и есть та самая искорка, которую в человека вдохнул Бог, и ежели погаснет, то погаснет и сам человек… вернее, вернется в животное, каким был и каким стать очень легко.
Совсем легко стать животным: достаточно неосторожного движения, достаточно на миг забыть об этом огоньке. И так всегда и везде: идешь ли ты сейчас, держа в руках свечу, или же летишь в салоне лайнера, сидишь в кресле предпринимателя, президента, школьного учителя, работаешь ли менеджером, слесарем или дворником.
Не дай загасить твой огонек!
Мать почти не вижу: уходит рано, когда сплю, а приходит за полночь, так как работает на ткацкой фабрике ткачихой по две смены. Но сегодня редкий день, когда у нее выходной. Вернувшись из магазина, высыпала на стол три цилиндра из толстой бумаги, похожие на патроны восьмого калибра. Она улыбалась довольно, я спросил удивленно:
– Что это?
– Изобретение, – ответила она гордо. – Теперь не надо будет драться с мухами.
– Почему?
– Вот смотри, берешь за кончик, тут колечко,вытаскиваешь, а колечко цепляешь кверху…
За колечком, надетым на мой палец, потащилась по спирали желтая бумага, сладко пахнущая, покрытая желтоватой слизью, с виду напоминающей мед. Когда бумага натянулась, показывая, что все, дальше не пойдет, мама взяла за колечко и ловко подвесила к двужильному проводу на потолке, на котором в центре комнаты висит лампочка.
Любопытные мухи тут же тучей закружились вокруг, некоторые торопливо садились, старясь опередить подруг, прилипали, отчаянно жужжали, крылья тут же прилипали, звонкий зуд обрывался… Я думал, что остальные поймут и станут держаться подальше, но они как одурели, садились и садились на липкую ленту, вскоре вся она оказалась усеянной темными комочками, а к вечеру уже потемнела так, что из темной вяло шевелящейся массы проглядывали только желтые пятна, а потом исчезли и они.
Мама сняла отяжелевшую ленту и выбросила в мусорное ведро, взамен подвесила новую. Не довольствуясь одной, еще одну подвесила возле открытого окна. Вскоре я уже видел, что мух в комнате стало меньше. Но у нас не осталось больше этих липучек!
– Они всего по двадцать копеек, – утешила мама. – Завтра еще подцепим.
С тех пор эти желтые липкие ленты развешиваются по всему дому и даже в коридоре. Ходишь, как между сталактитов, стараясь не задеть головой: сразу же прилипнешь, потом непросто высвободить волосы из липкой вязкой мази.
Эти патрончики стали продавать по пятнадцать копеек, а когда пошло массовое производство – по десять, а затем уже и по пять. Мы продолжали их развешивать в комнате, коридоре, на входе в дом.
Еще в аптеках появились новинки: желтые сухие листочки, на которых нарисованы мухи и черепа с оскаленными зубами. Я рассматривал долго, наконец аптекарша спросила участливо:
– Мальчик, ты забыл, что покупаешь гематоген?
– Да помню, помню, – пробурчал я с неловкостью. – А что вон то такое?
– Это новое средство против мух.
– Да?.. Его надо подвешивать?
– Нет, – объяснила она охотно, – здесь совсем другой принцип. Берешь блюдечко, наливаешь теплой воды…
Она объясняла подробно, доходчиво, я слушал, слушал, а потом вместо плитки гематогена купил несколько листочков и торопливо принес домой. В одно из блюдец с отбитым желтеющим краем, его не жалко, налил воды, положил листок отравленной бумаги и поставил на подоконник.
Конечно же, мухи налетели тут же. К моему разочарованию, пили с удовольствием, потом улетали, весело жужжа. Я рассердился, что за жульничество, хотел было вылить воду, что вовсе не яд, но тут на подоконник упала муха и, лежа на спине, вяло шевелила лапками. Я затаил дыхание, наблюдал. Муха вскоре издохла.
Все правильно, подумал запоздало, мухи и должны падать не сразу. Иначе другие поймут, что это яд, и расскажут другим. Да и начнут тонуть прямо в блюдце, а это напугает других. А так мрут и сами не знают, что не то съели или выпили.
Вечером, когда пришла мать с работы, я с торжеством доложил о самостоятельном деянии. Усталая мать погладила по голове. Я чувствовал, как тяжела ее ладонь, горячая и покрытая твердыми мозолями.
– Молодец, сам додумался?
– Да, мама.
– А деньги где взял?
– Я гематоген в другой раз куплю.
Лебеди всегда означают неразрывную любовь, любовь до смерти, ибо лебеди женятся только раз, а если лебедиху убить, то лебедь взлетает высоко-высоко, поет печальную песню, а потом складывает крылья и – вниз, оземь, насмерть…
Потому на ковре, а у кого ковра нет, то на холстине или даже на клеенке обязательно рисуют двух целующихся лебедей и вешают на стенке у кровати. Это символ долгой счастливой жизни в любви и счастье.
Потом, когда рухнул железный занавес и наступила хрущевская оттепель, это признали мещанством, в моду вошел абстракционизм, в котором никто ничего не понимал, но все страшились в этом признаться и наперебой говорили, как это гениально и как восхитительно, покупали роскошные альбомы по абстракционизму и ставили на видное место, чтобы входящие видели: здесь живут очень современные люди.
Но тогда в каждом доме над кроватью висел коврик с целующимися лебедями. А у деда Савки так и вовсе лебедь плывет по озеру и везет в лодке витязя в доспехах и с мечом на плече. А женщина в белом машет платочком с берега.
Каждый день, усевшись кружком, как обезьяны, снимаем рубашки и бьем вшей. Дед Савка вообще придумал, как еще быстрее и проще: расстилает рубашку по столу и катает по ней бутылкой. Слышится частый хруст, рубашка покрывается серо-бурыми пятнышками.
В школе один-два урока тратим на то, что классами ходим на «прожарку». Там мы, раздевшись в предбаннике, принимаем душ, а наша одежда, подвешенная на железные крючья, медленно уплывает в камеры, где страшный жар убивает все живое.
Пройдя по широкому кругу, одежда возвращается к нам. Мы снимаем с крючьев еще горячую, странно пахнущую, одеваем и возвращаемся вместе с учителями в школу, на какое-то время полностью избавленные от вшей.
Во всех магазинах продают рыбий жир. Привозят в бочках, отпускают ведрами. Конечно, рыбьим жиром пытались поить и меня, это настолько отвратительное пойло, что никакие силы не могли заставить проглотить хотя бы чайную ложечку. В то же время мои товарищи могли пить стаканами, спокойно ели с хлебом. Многие наливали в тарелку, крошили хлеб и ели, зачерпывая ложками. Кто-то просто намазывал кусок черного хлеба этим противным рыбьим жиром, посыпал солью и ел с удовольствием, потому что так надо.
Во всяком случае, обилие и дешевизна рыбьего жира многих спасла от рахита и кучи болезней. Дети, рожденные в те годы, оказались гораздо более здоровыми и жизнеспособными, чем те, которые рождались через поколение, в благополучные годы.
Ну а дедушка нашел для него прекрасное применение: в ведро с рыбьим жиром на ночь ставил кирзовые сапоги, потом тщательно просушивал, и гордился непромокаемостью сапог. А тот рыбий жир выливали свиньям. У нас их уже несколько. Правда, из сарая роют такие глубокие норы, что потом, пройдя, как по тайному ходу из крепости, вылезают на середине двора, а одна подрыла даже под забор и вылезла на улице.
Правда, там ей не понравилось, вернулась. А подземный ход мы завалили.
Вся посуда из глины. Особенно красиво выглядят на полке глиняные кувшины, привычно называемые глечиками. А вот готовят еду в чугунах, так называются эти… как их назвать попонятнее, кастрюли. Только не из тонкого листа железа, а из толстого чугуна, очень хрупкого, так что ронять нельзя не только на пол. Даже на стол такую тяжеленную «кастрюлю» опускают медленно и осторожно, может расколоться.
Ставят в печь такие «чугунки» и вынимают на длинной рогатине, называемой ухватом. Оба рога ухватывают тяжелый чугунок за бока, он кверху для этой цели расширяется, дабы рога не соскользнули, и хозяйка, покраснев от натуги, подобно сталевару, озаренному таким же красным огнем печи, опускает чугунок на горящие угли.
Борщ и каша в таких чугунках, как и вообще любая еда, остается горячей очень долго, толстые стенки держат жар надежно, отдают неохотно, скупо.
Дедушка возвращается с завода, где работает столяром, а бабушка тут же вынимает рогатиной чугунок и ставит на середину стола.
Дедушка моется, переодевается, даже успевает что-то сделать по дому, а когда садится за стол и поднимает тяжелую чугунную крышку, в чугунке борщ все еще кипит.
Сегодня снова открыли новое племя людоедов в Африке и два больших племени первобытных людей в Южной Америке. Вообще Африку только начинают открывать, большинство племен впервые видят белых людей, принимают их за богов, падают ниц и умоляют не обрушивать на них небо.
Все негры делятся на бушменов и готтентотов, а еще есть отдельное племя пигмеев. Это совсем карликовые люди, про них пока ничего не известно, они не только малорослые, но и очень мелкие, пролезают в любую дыру, от всех остальных прячутся.
Вся Африка поделена между Англией, Францией, Испанией и Португалией. Вроде бы еще Бельгия имеет там какие-то земли, но мало. В основном же Африка принадлежит Англии. Из всех стран только Германия не имеет там колоний, из-за чего, говорят, и началась первая мировая война. Германия тоже хотела колоний, а ей не дали. А ту территорию, которую немцы просто заселили и назвали Трансваалем, англичане в кровавой и долгой англо-бурской войне завоевали, залив Трансвааль кровью и назвали Южной Африкой. Это, как нам объяснили, немцы никогда не простят Англии и постараются отомстить.
Подсолнечное масло, уксус и прочее жидкое продается в банках с толстыми крышками на проволочных пружинах. На бутылках сверху такое сооружение из толстой стальной проволоки с металлическим рычажком: с усилием оттягиваешь, щелчок, бутылка открыта, а зажатая в тисках толстой проволоки пробка замирает горизонтальном положении вблизи горлышка. С таким же усилием тянешь рычаг в другую сторону: щелчок, пробка входит в горлышко бутылки.
Понятно, такие бутылки продавались только с хорошими пробками, их не выбрасывали, берегли, используя для хранения подсолнечного масла и всякого разного, что можно налить или насыпать в бутылку тонкой струйкой.
В печати новое слово: НТР. Означает «научно-техническая революция», то есть наука, которая была уделом чудаков-монахов в монастырях, а потом таких же чудаков-ученых, обязательно рассеянных профессоров, что ищут свои очки, которые у них на лбу, так вот теперь эта научно-техническая революция начинает выходить за стены научных монастырей и пробовать входить в жизнь простых людей: что, мол, получится?
И получится ли?
Конечно, не сама наука начинает пробовать входить в массы, а как бы ее плоды. Раньше все плоды науки создавались только для закрытых непосвященным монастырей, то есть научно-исследовательских институтов, а теперь с удивлением и каким-то испугом заговорили о переходе в новое качество: плоды науки будут воплощаться не только в создании шагающих экскаваторов, но и в упрощении образцов холодильных установок, чтобы те стали более доступными… по крайней мере там, на Западе.
Заговорили о таком чуде, как дальновизоры. Мол, можно будет сидеть дома и не только слушать по радио концерты, но и… видеть поющих или танцующих. И не в тех же самых научно исследовательских институтах, а прямо в домах, где живут люди. Мы не понимали, как это, в печати рассказывалось, что уже началось строительство первой станции, которая начнет такие передачи. И что уже строится завод, на котором будут производиться такие вот дальновизоры, то есть радиоприемники с экранами, где будет появляться изображение.
А пока, как первые плоды этой загадочной пока что НТР, в продажу поступили какие-то странные бутылки. Нет, бутылки как бутылки, а вот пробки… Их даже пробками не назовешь. У каждой хозяйки в ящике стола хранится множество пробок: целых, чуть подпорченных, очень толстых и поуже, а если пробок, бывает такое, не хватает, то вырываешь лист из старой книги или рвешь клок из газеты, сворачиваешь и затыкаешь горлышко. Это тоже пробка, хоть и не из самой пробки, то есть – не из пробкового дерева. В этом случае герметичность, конечно, не идеальная, бутылку с такой пробкой набок не положишь, но все-таки пробка: затыкает, не дает пролезть мухам. Муравьи, конечно, пролезут везде.
Еще пробки хороши из огрызка кукурузы, можно также выстругать из дерева, в этом случае делаешь ее клинышком, ибо не сожмешь, как пробковую или бумажную.
А эти новые бутылки оказались закупорены просто жестяными колпачками. От большой толстой пробки, что затыкает почти до середины горлышка, остались только спрессованные крошки. Все рассматривали такие бутылки с недоверием, долго отказывались покупать, а когда кто-то все-таки покупал, точно так же складывал в ящик стола эти жестяные крышечки. Правда, надевать их заново удавалось плохо, жестянка при откупоривании деформировалась, но если сдавить плоскогубцами, поправить, проверить, где из горлышка проходит воздух, снова сдавить, то все-таки можно пользоваться заново. Хотя, конечно, эта дешевка – не старая добрая пробка.
Потом пробковую крошку вообще заменили какой-то синтетикой, белесой мягкой резинкой, из-за чего бутылки приобрели неприятный марсианский вид. Привычные пробки остались только в шампанском и дорогих винах.
А затем, когда уж совсем-совсем привыкли, а этих жестяных колпачков скопилось в ящиках видимо-невидимо, их начали выбрасывать. С сожалением. Ведь раньше никогда ничего не выбрасывали, разве что совсем уж пришедшее в негодность, но – выбрасывали.
Наверное, вот с этих жестяных колпачков и начались первые шаги Великого Выбрасывания вещей вполне годных еще, но как бы отслуживших свой короткий век службы. Заранее запланированный быть коротким.
Даже – одноразовым.
Книжкам мой дедушка верит безоговорочно. У него один неоспоримый аргумент: «Но так написано в Книге!» Я по своей обязательной бунтарности чувствовал, что здесь что-то не то, хотя к книжкам тоже питаю священный трепет. Только потом, уже став человеком, который сам пишет книжки, понял, что у деда это от почтения к одной единственной Книге, куда собраны мудрые мысли прошлых эпох, назидательные примеры, поучения, высказывания.
Конечно, он обязан был понимать, что те книги, которые писались после и пишутся в его дни, это не такие книги, намного проще, но все равно отблеск той величайшей Книги падает и на них. Тем более, что писатели остаются таинственным привилегированным народом: живут на особых «правительственных» дачах, собираются в особых Домах Творчества, куда всем остальным доступ запрещен, у них красные книжечки, с которыми могут зайти в любое учреждение, а к ним даже в их городские Дома Литературы – не дозволено никому. Постоянно распространяются слухи, что они – особые люди: к ним нечто нисходит Свыше, и в таком состоянии творят такое, на что потом, когда божественный экстаз уходит, смотрят с удивлением и непониманием. Сотворение текста книг преподается как божественный акт, как быстрая и торопливая запись, выполненная писателем, устрашенным и подавленным величием заговорившего с ним Голоса, как изложение доступным языком желаний Бога. И всегда подчеркивается, что писателя нельзя винить за то, что написал: он просто передал, как умел и как понял, слова Господа Бога.
Книги в школьной библиотеке, двух районных и одной областной, куда удалось записаться, выбираю в первую очередь потрепанные, это служит гарантией качества. Если книгу читают, значит, интересная.
Вообще во всех библиотечных книгах множество подчеркнутых мест. У большинства читателей заведены тетрадочки, как у многих дневники, куда принято записывать, как провел день, с кем встречался, что говорили, какие планы. В книгах постоянно нахожу подчеркнутое: предыдущий читатель явно выписывал в тетрадку, учил, запоминал, как лозунги, доводы, оправдания, цели в жизни.
А дневники, куда записываются события дня, рекомендовалось давать читать воспитателям и классным руководителям. Те могут что-то подсказать интересное, важное, нужное. Правда, я не помню, чтобы хоть кто-то так делал.
Я сам попытался тоже вести дневник, но забросил с первой же недели. Показалось нелепым записывать то, что произошло: зачем? Да и давать кому-то читать, бр-р-р-р…
Писатели во времена моего детства все еще выполняли те же функции, что и жрецы в Древнем Египте, Риме и всех древних империях, и отношение к ним у «богобоязненного русского народа» остается таким же боязливо-почтительным, а в их словах всегда ищут откровения и поучения.
У каждого на Журавлевке, как и на Тюринке, Рашкине, Алексеевке или любой другой окраине, где живут в нормальных частных домах, в глубине двора, подальше от посторонних глаз и, конечно, самого дома, расположены выгребные ямы. Кто-то присаживается на краю и опорожняет кишечник, но большинство ходят дома в отведенном уголке коридора на ведра, а потом относят к выгребной яме и выливают содержимое в общее зеленовато-желтое месиво, что вскоре покрывается коричневатой корочкой, лопающейся, ноздреватой, похожей на горбушку хлеба.
Смрад от таких выгребных ям жуткий. Над ними всегда роится темное облако крупных зеленых мух, они мечутся с металлическим звоном, сталкиваются, разлетаются, выделывая в воздухе причудливые петли, снова взлетают, блестя синими и зелеными крыльями.
Такая выгребная яма была у нашего соседа, как и дальше, дальше у всех соседей по всей улице. У нас же такая выгребная существовала, только когда жили во флигеле, а на новом месте, где мы построили дом, сразу же сделали все по высшему разряду удобств: дедушка рано научил меня, как правильно выкопать глубокую яму с отвесными стенками, строго четырехугольную, на высоту сперва своего роста, это легко, а потом уже надо долбить и долбить землю, это становится труднее, почему-то твердая, как камень, красноватого цвета, похожая на спрессованную глину, все сложнее выбрасывать ее наверх, лопата с короткой ручкой постоянно задевает стенки, под ноги падают комья черной земли, что портит чистоту ямы.
Туалетную дедушка сделал сам, а потом уже, когда яма наполнялась, надо только перетаскивать эту будку к новой свежевыкопанной яме и располагать над нею. Обычно это выпадало мне, я подкладывал круглые бревнышки, приподнимал край деревянного сооружения, накатывал, а потом толкал, стараясь не упасть в эту яму… Сколько раз потом во сне падал!
А затем снова и снова в саду, в самом дальнем углу, выкапывается квадратная яма примерно метр на метр. Или полтора на полтора. Я сам этих ям выкопал десятки, знаю как снимается сперва слой чернозема, потом идет белый песок, а затем начинается красноватый слой, который почти не берет даже самая острая лопата, разве что откалываешь по сантиметру, углубляясь все дальше и дальше.
А рыть надо как можно глубже, от этого зависит срок службы этой ямы. Чем глубже, тем меньше этих ям рыть. Каждая служит пять-шесть лет. Заканчиваешь рыть такую яму, тогда, когда выбрасывать землю лопатой уже не удается. А потом начинается все сначала: выкапываешь, перетаскиваешь, водружаешь над новой ямой.
В этом дощатом сооружении, называемом туалетом, в полу круглая дыра прямо над ямой. В стене – гвоздь с нанизанными обрывками газет и страниц из книг. Для исполнения ритуала дефекации нужно присесть над ямой на корточках, руки в это время снимают с гвоздя бумагу и мнут в ладонях. Мять обязательно, страницы книг всегда жесткие, прямые, как дощечки.
Когда дощатое сооружение перетаскивал на другое место и усаживал там, старую яму поспешно забрасывал землей. Через несколько лет, как говорил дедушка, там уже будет просто земля, простая земля. На наш век этого участка хватит, чтобы копать эти ямы и перетаскивать будочку, а тот, кто придет после нас, уже не будет знать, что роется по пояс в нашем окаменевшем… нет, превратившемся в простую землю дерьме.
Вся страна учится писать и произносить правильно новое слово, очень длинное и непонятное: «генералиссимус». Причем учителя нам всякий раз строго напоминают, что Чан Кайши – не настоящий генералиссимус, так как он командовал только китайской армией, а вот товарищ Сталин – настоящий, он кроме своей армии командовал еще и польской, это уже ранг генералиссимуса.
Но нам и без всяких доказательств было понятно, что, конечно же, товарищ Сталин – самый великий человек на свете. Ведь все концерты начинаются песней о Сталине, затем поется о Родине, третья песня всегда о Москве, а уже потом идут те песни, которые все слушают с удовольствием и которым даже подпевают.
Человек в своем развитии проходит, как я прочел намного позже, все стадии эволюции, то есть во внутриутробном бывает рыбой, ящерицей, лемуром, рождается уже человечком, но потом проходит все стадии развития общества: первобытно-общинное, рабовладельческое, феодальное…
Я ничего этого не знал, но, глядя на проплывающие облака, вижу жуткие морды больших страшных зверей, воздушные крепости, а когда смотрю на дальние деревья, замечаю, как притворяются просто деревьями, хотя на самом деле вовсе не деревья, не деревья! В очертаниях дома напротив различаю исполинское нечеловеческое лицо: окна – глаза, дверь – рот, крыльцо – подбородок, да и сам дом – голова, а тело закопано под землей.
Ночью в моей комнате кто-то смотрит большими зелеными глазами, прикидываясь брошенным на спинку стула платьем, под окном скребется странное существо, по небу летают на метлах и в ступах всяких лохматые…
Я создавал свою мифологию, как создавали ее до меня десятки тысяч лет тому мои предки, только их долгий, мучительно долгий путь у меня повторялся, спрессовавшись до недель и месяцев.
Журавлевка – внизу, а город – вверху, на горе, огромный и загадочный. Мама и дедушка с бабушкой заняты на работе с раннего утра до поздней ночи, я предоставлен сам себе, так что сперва научился убегать из детского садика, и, пока воспитатели обшаривали шестами дно реки – садик стоит на берегу, – я, отмахав пару километров, добегал до родного дома, там играл с козой, кроликами и даже поросятами.
А потом начал все чаще посматривать на возвышающиеся на горе многоэтажные дома и приближаться к ним опасливо и настороженно, словно влекомый мощным магнитом.
Город манил, огромный, таинственный и загадочный. И однажды я набрался смелости, поднялся на гору и вступил в странное царство, где дома в два-три этажа, улицы замощены булыжником, по главной улице ходит по рельсам трамвай. И что самое непривычное: людей много, очень много, даже слишком много…
Со второго или третьего визита в это странное колдовское место что-то кольнуло острое, неожиданное. От дерзкой мысли захватило дух, но я не поверил, отогнал, да она и сама ушла, а я долго шлялся по улице, на самом же деле по одному ее отростку, страшась заблудиться в этом огромном мире, а когда вернулся на Журавлевку, уже наступил вечер, но я долго не мог заснуть, очарованный огромностью мира.
В следующий раз воспользовался трамваем, съездил из конца в конец, как здорово! И вот на третий день… нет, это, скорее, на четвертый, снова пришла эта сумасшедшая, безумная и нелепая в своей отвратительности мысль: а что, если я вот сейчас не уступлю место старшему или плюну на пол, то стыдно будет только сейчас, а завтра в этом же трамвае будут сидеть другие люди! Они не будут знать, что я не уступил места старшему, плюнул на пол…
Голова закружилась от дерзновенности и нелепости этой мысли. И все же я потрясенно понимал, что так оно и есть на самом деле! Что так и будет. Это у нас на Журавлевке всяк на виду постоянно, все узнается, и, если я на Журавлевке что-то делаю нехорошее или просто не так, это запомнится, это навсегда останется со мной. И все будут знать, что я однажды сделал то-то и то-то, хотя этого делать было нельзя, а нужно только вот так и так…
Но… не здесь. Это – другой мир!
Как они живут, мелькнула дикая мысль. Это же… совсем нет правил, законов? Здесь так много людей, что просто не может быть «своих» и «чужих», здесь все никакие, ни кому не принадлежащие!..
Шок, холодная волна по телу, страх, как будто оказался один, совсем один на плоту среди океана, но постоял, приходя в себя, осмотрелся.
Дикий и невероятный мир, но другие как-то живут? Не я первый вошел в город. Здесь уже давно так. И хотя здесь свой мир, но я же вижу, уже сейчас вижу, вернее, чувствую спинным мозгом, как этот мир стремительно расширяется, побеждает, пробивает бреши в кланах и племенах, разламывает, крушит родовые узы, а людей перемешивает, да так перемешивает, что размалывает даже самые мелкие обломки, оставляя каждого человека в одиночестве, и потом из таких вот одиноких создавая новый мир.
На Журавлевке можно увидеть, как с треском распахивается калитка, на улицу выскакивает с криком женщина, на ходу надевая платок, кричит во весь голос:
– Опять напился, скотина!.. да сколько ж можно тебя терпеть, кровопивец!
Или другая выскакивает с криком:
– Убивают!.. Убивают!..
Мужчины на улице настораживаются, смотрят в ту сторону, но за женщиной никто не выскакивает, а она, остановившись посреди улицы, начинает, уперши кулаки в крутые бока, обличать мужа, ни к кому конкретно не обращаясь, а именно ко всей улице.
Я уже, несмотря на возраст, знаю, что еще долго ее муж будет ходить опозоренный, пряча глаза и горбясь, теперь все знают, что он бьет жену. Все в мире.
И действительно, все это знают в мире, в котором он живет. Но как живут в том мире, который там, в городе?
Дед принес с работы странный замок, мы все долго не могли понять, как это чудо работает. К замку прилагается бумажка, дед и мама долго читали, морщили лбы. Я разобрался быстрее всех, взял долото и начал вырубывать в торце двери глубокую канавку. Дед, сомневаясь, все же отобрал инструмент, сделал все намного тщательнее. На другой стороне тоже вырубили углубление, привинтили шурупами стальную пластинку с квадратным отверстием над ямкой, в дверь вставили этот замок…
– Ну, – сказал дед, все еще недоверчиво, – посмотрим, как эта новая штука работает.
Он вставил ключ, повернул. Щелкнуло, высунулся стальной штырь. Повернул еще раз, щелкнуло снова, стальной брус выдвинулся еще.
Мама сказала с азартом:
– Крути взад!.. Все понятно, крути взад. Попробуй, как запирается.
– Получилось, – ахнула бабушка.
– Сплюнь, – мрачно посоветовал дедушка.
Она послушно поплевала через левое плечо на проклятого нечистого, что постоянно вредит и все портит.
Дед задвинул язычок замка вовнутрь, гордясь умением, притворил створку двери и, напрягшись в волнении, начал поворачивать ключ. Щелкнуло, засов вроде бы выдвинулся, но дальше двигаться не захотел. После некоторых усилий уже дед сообразил раньше других, что надо углубить ямку в дверном косяке.
После двух-трех примерок дверь запиралась без помех, открывал ее с легкостью как дед, так и бабушка, мама и даже я.
Дед покачивал головой, в глазах изумление.
– Какую хитрую штуку придумали, – говорил он пораженно. – И есть замок, и вроде бы его нет. Даже не видно издали, заперта дверь или нет. Да и не собьешь такой замок обухом. И когда дождь, воды не нальется.
– А зимой вода в нем не замерзнет!
– И ключ к такому замку не подберешь!
Дед в задумчивости рассматривал головку ключа с затейливыми бороздками.
– Да, второй такой изготовить очень не просто. Никто, думаю, и не возьмется подделывать ключи к таким замкам.
Бабушка всегда ходит с платком на голове, даже летом. Зимой – в теплом пуховом, летом – в разных косынках. Даже мама всегда носит платок, только бабушка завязывает концы под подбородком, а мама обычно кокетливо и задорно – наверху.
Волосы женщины носят либо заплетенными в косы, либо собранными в узлы, а чтобы эти массы не рассыпались, придуманы всякие шпильки, заколки, скрепки, гребни. Женщину, распустившую волосы, удавалось подсмотреть только украдкой, ибо это была уже «распущенная» женщина, от «распустившая волосы». Волосы распускать разрешалось только по подушке. Их мог видеть только один мужчина – муж.
Но вот по экранам пронесся, как свежий ветер, необычный фильм «Олеся» или «Колдунья», уже не помню. В нем юная Марина Влади сыграла свою первую роль – юной лесной колдуньи. Лесной ведьмочке волосы, ессо, нельзя укладывать в сложные прически, нарушится образ, так что весь фильм Марина Влади бегала по лесу с распущенными волосами. Это вызвало шок, а нас, подростков, привело в такой восторг, что со дня просмотра фильма девчонки вызывающе решались выходить на улицу с распущенными волосами, а с легкой руки молодых родителей с того дня в России появилось странное имя «Марина». Марин стало столько, что в детских садиках их поневоле называли по фамилиям.
Правда, в школу так не разрешалось, да и в учреждения, потому волосы сперва начали подрезать коротко, находя некий компромисс между новой моралью и старыми устоями. Потом начали эту распущенность маскировать всяческими прическами, ведь волосы в прическе вроде бы как уже и не открытые, они прикрыты укладкой, лаком, строго приданной формой, то есть как бы в одежде.
И хотя мы понимали, что волосы остаются открытыми, а прическа – все равно что солнечный загар или татуировка, вроде бы тоже не голая кожа, чем-то да укрыта, но пока что голым никто выходить не решается, а вот с голыми волосами… ура, старые устои ломаем, ломаем, ломаем!