- Федос, а ты пива-то взял? - внезапно забеспокоился колченогий, устраиваясь на носу и поплотнее заворачиваясь в плащ. - Я, так, на тебя понадеялся, мы вот с Кирычем...
- Взял, взял,- успокаивает его Тетерин.- На всех хватит! А вы как, в гости к кому или по делу? - обращается он ко мне.
Я объясняю, что хотя особого дела у меня вроде бы и нет, но и не в гости: хочу посмотреть эту часть Берега, познакомиться с людьми и с хозяйством рыболовецких колхозов, но для начала - добраться до Сосновки, узнать, что делается у них.
- "Боровский", стало быть, опять не прошел,- подытоживает Тетерин.- Что делать будешь, льды у них там... Да вы не беспокойтесь, до Сосновки здесь близко, пожалуй, даже семидесяти километров не будет, доберетесь! А я сначала подумал, может, экспедиция какая. К нам иначе, кроме своих, никто не приезжает, только разве что из науки. Вот сейчас двух женщин на "Соловки" доставил, из Ленинграда они, стариной интересуются разной. Прялки у нас искали, да вроде ничего не нашли - что были, раньше уже увезли. Теперь только нас увезти - и все в порядке!
- А вы рыбак? - спрашиваю я.
- Нет,- Тетерин помотал головой и чему-то тихо рассмеялся.- Вот он - рыбак,- кивает на колченогого,- а я - не-ет, я связист, по линии хожу...
- Что ж так рыбаки не в почете, или колхоз бедный?
- А колхоза у нас, считай, теперь нет, одна бригада в деревне числится,- неожиданно отзывается с носа колченогий.- Наш колхоз - тю-тю! - в Чапому уехал, куда сейчас "Соловки" пошли. Ты вот, коли рыбаками интересуешься, поговори с народом, они тебе расскажут...
- Почему же вы не расскажете? - поворачиваюсь к нему.
Колченогий приосанивается, даже чуть привстает на носу.
- Мне нельзя: я вроде власть, член правления. Да все равно, сейчас вылезу и на Истопку побегу. Своя тоня, пялицкая, у нас теперь только одна, на Большой Кумжевой,- это к Сосновке, всего километров десять от деревни будет. А раньше девять водоемов было, понимай - на всех сидели!
- Истопка - это за Чернавку, в сторону Чапомы, километров пятнадцать от села, а может, и восемнадцать, кто как считает,- поясняет Тетерин.- Чапомская тоня, аккурат посредине между Чапомой и Пялицей. Так они там и сидят: двое наших и двое ихних. И рыбу ловят, и вроде бы друг друга проверяют...
- В Сосновку собрались - это вы правильно,- снова заговорил с носа колченогий.- У них теперь там колхоз крепкий стал. Как только стали оленей в Мурманск принимать, так сразу из долгов государству вышли. Ты сбегай к ним, посмотри...
- А причина какая? Говорили мне, председатель у них теперь хороший, правильно дело поставил,- пытаюсь я разговорить "члена правления".- У вас что, хуже?
- У них-то? У них Канев. Ничего мужик, не обижаются, с понятием. А главное, я ж тебе говорю, оленей в Мурманск принимать стали, вот и деньги у них завелись. Потом, опять же, льготы у них всякие... Район-то у них не Терский, а Саамский, национальный район, вот и льготы... С такими-то льготами и у нас, глядишь, колхоз остаться мог!..
Снег перестал идти так же внезапно, как и начал. Потом приутих и ветер - мы завернули в устье реки, над которым высоко поднимались песчаные обрывы. Дальше, в глубине залива, где ревет и кипит порог, виднеются буро-красные скалы, сквозь которые прорывается к морю бурливая река, давшая название селу.
Слева, у самой воды, уткнувшись в обрыв, дряхлело здание рыбопункта, или, как говорят здесь, фактории. Еще дальше, над обрывом, виднелись серо-зеленые крыши домов.
- У кого здесь остановиться можно? - спрашиваю я у Тетерина.
- Бабушка тут есть одна, она пускает. Не бойся, не пропадешь...
Тут только бабушки и есть! - заржал колченогий.- Девок захочешь найти - нипочем не сыщешь! Все сбегли...
Карбас ткнулся в берег возле связки бревен, полувытащенных на песок.
- Ты, Федос, с Чернавки их, что ли, вчера приплавил? - спрашивает колченогий, вылезая из карбаса и оценивающе оглядывая связку.- Мне бы тоже надо. А то все хожу там, смотрю, да руки никак не доходят...
- С Чернавки,- подтверждает моторист, вынося на берег рюкзаки и авоськи.- Сегодня с Колькой пилить начнем. Мне еще крыльцо делать, ступеньки менять - погнили...
- Так я пошел! Поставишь его на квартиру? - колченогий приостановился и мотнул головой в мою сторону.
- Сведу, не бойся...
Колченогий с приехавшим дедком, который всю дорогу промолчал, уходят по берегу, а я, прихватив рюкзак и одну из сеток Тетерина, поднимаюсь на песчаный откос.
С моря Пялица казалась большим селом. Здесь, вблизи, впечатление иное.
Маленькие, неказистые дома стоят поодаль друг от друга, их разделяют пустыри с кучами мусора и развалами печин от когда-то бывших на этих местах построек. От старого порядка улицы сохранился только дальний от моря ряд, а ближе почти все уже снесено. На некоторых домах окна заколочены досками, в них никто не живет. Даже мостки перед домами, эта непременная особенность северных сел, спасающие от грязи и слякоти пешехода, сохранились далеко не везде. Всюду валяется почерневшая щепа, тряпки, консервные банки.
На фоне еще не проснувшейся серо-коричневой тундры, расстилающейся окрест, первое впечатление от Пялицы далеко не блестящее.
Пока я осматриваюсь, Тетерин успел куда-то сходить и теперь возвращается ко мне.
- Не пускает бабушка. Говорит, устала от гостей, хочу одна пожить,- произносит он немного виновато.- Пошли ко мне! Чего стоять-то здесь?
Дом Тетериных я приметил издали. Оштукатуренный, покрашенный голубой и белой масляной краской, с палисадником и высоким шестом антенны, он выделяется из ряда других пялицких домов своей свежестью и добротностью. Из разговора с Тетериным выходило, что в Пялице теперь колхозников, включая пенсионеров, чуть ли не меньше, чем стороннего и обслуживающего персонала: продавщица в магазине, работники гидрометеостанции, на рыбопункте семь человек, учительница в школе - на четыре первых класса еще осталось девять школьников, хотя школу грозят этой осенью закрыть,- киномеханик, завклубом. Старшие школьники, начиная с пятого класса, на весь учебный год уезжают в интернат, в Кузомень, и после школы, как правило, в село уже не возвращаются.
Сами Тетерины монополизировали средства связи. Федос Васильевич работал связистом, его обязанностью было следить за телефонной линией на сорокакилометровом отрезке берега - на восток, до Пулоньги, где проходила граница района, и на запад, до Никодимского маяка, откуда начинались владения его чапомского коллеги. Алла Ефимовна, его жена, заведовала почтой; Николай, старший сын, которому осенью предстояло идти в армию, закончив интернат, был и связистом, и монтером, и радистом. Все это не просто дает семье Тетериных хороший заработок - он был еще и надежным в отличие от заработка в колхозе: с оплаченным больничным, с оплаченным отпуском, с полярными надбавками и более ранним выходом на пенсию - в пятьдесят пять, а не в шестьдесят лет, как у колхозников. Что же касается самой пенсии, тут никакого сравнения быть не могло - государственная пенсия была предметом зависти и несбыточных мечтаний всех колхозных жителей деревни...
Получалось, что работающие в сфере обслуги оказываются в куда более привилегированном положении, чем те, кого они обслуживают, имея и больший досуг, и большие возможности дать образование детям, не связывая их будущее с колхозом и деревенской жизнью...
Поднявшись на крыльцо с просевшими ступеньками, мы оказываемся в сенях, которые в средней полосе могли называться верандой. На Севере здесь держат все, что не боится холода,- начиная от лыж, рыболовно-охотничьего снаряжения и кончая мешками с мукой, бочками с соленой рыбой и грибами. У Тетериных здесь выгорожена застекленная часть, где в спальных мешках из оленьих шкур спали младшие члены семьи. Собственно сени служили связью передней избы с задней - дом был двойным,- где, как пояснил хозяин, сейчас жила его теща, приехавшая погостить к дочери и внукам.
Нас ждали. В низкой теплой комнате, занимавшей большую часть переднего сруба, пахло смолистыми дровами и свежим хлебом, который хозяйка доставала из печи. Когда мы вошли, Алла Ефимовна только мельком поздоровалась. Здесь, на Берегу, не принято проявлять особое любопытство к приезжему: гость в дом - бог в дом, вот и ладно... На столе уже тоненько пел самовар, освещая комнату золотистым луженым светом, рядом с ним стояла большая сковорода с жареной кумжей. Пока я снимаю сапоги и стаскиваю задубевший от воды плащ, хозяин успевает нарезать свежий хлеб и высыпать в хлебницу сушки, привезенные с "Соловков".
- Не знаешь, собирался из наших кто на Пулоньгу? - спрашивает он жену, присаживаясь к столу и наливая чай.- Ему вон в Сосновку надо...
- А что им на Пулоньге делать сейчас? - отвечает она несколько раздраженно.- Чай, сено еще не вы росло!
- Н-да... К Тарабарину тебе сходить надо,- задумчиво произносит Тетерин, прихлебнув из блюдечка горя чий чай. И в ответ на мой недоуменный взгляд поясняет: - Тарабарин у нас в Пялице рыбопунктом заведует. Мужик хороший Николай Феоктистыч, ничего не скажешь. Четыре рыбака да семь обработчиков с ним - вот и вся наша рыбацкая Пялица! Говорили, сейгод факторию и открывать не станут. Да вот оставили на лето, а там кто знает... Пекарню закрыли. У Клавки в магазине сейчас одна водка да сахар остались, теперь вроде школу грозят закрыть... Ты ешь давай, ешь! Заколел на воде-то... Тоня у нас только одна, на Большой Кумжевой, так они туда каждый день ходят. Ну а если попросить - и до Пулоньги подбросят, там уж недалеко...
- В Пулоньге тоже колхоз есть? Двадцать километров не расстояние, тут и пешком можно. Коли село есть, там и переночевать можно, а там, глядишь, и оказия подвернется...
Спрашиваю я на всякий случай, поскольку на новой, только что купленной мной в Москве карте Мурманской области Пулоньга, стоящая в устье реки того же названия, отмечена таким же кружком, как и Пялица.
- Гляди не гляди - все равно ничего не выглядишь!-Тетерин усмехнулся и громко раскусил сушку.- Было село, да только все вышло! Лет двенадцать, как их уже нет, так, Алла? К нам, в Пялицу, перевезли колхоз, одна только избушка и стоит...
- Тоневая? Рыбаки сидят?
- Нет, Флерова, связиста ихнего. У меня избушка на Чернавке, в сторону Чапомы, самый дальний участок. Если что случится, так и заночевать можно. А у него самый дальний участок на Пулоньге, с той, ихней стороны. Тоней там у нас давно уже нет...
- Зачем же перевозили? - спрашиваю я чуть дрогнувшим голосом, потому что в памяти сразу же всплывает посещение Порьей Губы: пустая деревня, недоумевающие и молящие глаза старух, мелюзга, держащаяся за бабкины юбки...- Слабый колхоз был? Работы не было?
- Почему слабый? Наш колхоз тоже не из слабых был, покрепче чапомского, а - закрыли. В Пулоньге раньше неплохо жили. Туда в реку семужка хорошая идет, крупнее нашей, пожалуй. Свезли - и все! Кому-то понадобилось место очистить, теперь там только печи в песке стоят, дома-то уже все, почитай, разобрали, да еще ледник от фактории остался...
- Теперь и здесь, считай, пулоньгских никого уже нет,- вмешивается в разговор Алла Ефимовна.- Все уехали! Человек ведь таков: его раз с места стронешь, а потом он уже и прирасти нигде не может, покатился и покатился дальше...
- Здравствуйте!
Дверь распахнулась, и через порог в избу шагнул высокий, почти под потолок, широкоплечий парень.
- Колька наш,- поясняет хозяйка, и при этом лицо ее сразу мягчает, осветившись немного горделивой улыбкой, хотя и так, с первого взгляда можно было понять, что это их сын, так похож на отца Николай - статью, повадками, голубыми глазами, широким добрым лицом в светлых веснушках. Он неловко топчется возле порога, будто хочет что-то сказать, приглаживая рыжеватую шевелюру, густую, всю в мелких завитках, как у отца, потом ополаскивает под умывальником лицо, вытирает его висящим тут же полотенцем и садится за стол.
- Ну что, как сбегал? - спрашивает Тетерин.
- Нормально.- Николай взял вилку и потыкал в розовое мясо кумжи на сковородке.- Гуся уронил да пару уток...
- Главный добытчик наш! - не скрывая гордости, произносит Алла Ефимовна.- Жених, да только без невесты..
Николай заливается краской.
- Что стыдишься, ровно девка? Верно говорю, нет девок в Пялице, все поуезжали. А ведь цела деревня была! Да и чего им делать здесь? И Колька из армии не придет, тоже уедет...
- Не уеду, вернусь,- пробормотал тот, еще ниже склоняясь над сковородкой.
- Уедешь! Да и нам, видно, не долго теперь жить,- обращается ко мне хозяйка.- Раньше колхоз у нас не из плохих был, народ работящий. А потом понадобилось кому-то в районе все объединять - Пулоньгу с Пялицей, Пялицу с Чапомой. Объединили! Доры угнали, сети взяли. Мы, лонись, коровник построили новый, трактор купили - у них трактора не было,- все взяли! А там, слышь, болеют коровы сейгод! Вон, Майку на работу вызывают, а куда она за тридцать-то два километра побежит, свой дом бросит? Детишки у ней маленькие, бабка больная... Да хоть и одна была - кому охота в чужих жить? Ни за что она, Майка, не поедет!
- Тут это верно, сплоховали,- примирительно соглашается Федос.- Все там у них, в Чапоме: и правление, и сельсовет. Вишь, Чаваньгу с Тетрином тоже объединили, так там хоть разделение вышло: в Чаваньге председатель, в Тетрино сельсовет. А у нас здесь ничего не осталось. Ну да сам поглядишь...
Днем погода наладилась. Восточный ветер согнал туман, очистилось небо, и все вокруг заиграло красками. Ослепительно сверкает синяя вода, снежные откосы. И тундра оказалась не серо-коричневой, а бурой, красноватой, с желтыми кочками и ярко-зелеными шапками мха. Лето все не наступает, даже лист на кустарнике не проклюнулся, и, хотя на маленьких огородиках возле домов картошку посадили с ростками, вся она успела померзнуть и погнить, а пересаживать, как мне объяснили, уже не имеет смысла - зацвести не успеет...
В отличие от других сел Терского берега, Пялица не жмется у воды, не сбегается в тесный кружок на мысу. Она раскинулась широко и вольготно на высокой ровной террасе, отступя от моря к тыльному склону, даже перебросилась несколькими домами на тот берег реки, через которую над пеной порогов на ржавых тросах подвешен ненадежный, раскачивающийся под ветром мостик.
Человека, знакомого с Русским Севером, с его замечательным деревянным строительством, с "двужильными" огромными домами - со светелками, сенями, взвозами, поветями, нижним зимним этажом, скотным двором, забранным в одну связь и под одну крышу, с узорочьем карнизов, причелин, балясин, водосливов и наличников, с расписными очельями, дверями, заборками и многими другими хитростями крестьянского искусства, - возьмет невольная оторопь при первом взгляде на здешние поморские деревни. Дома невзрачные, неказистые, приземистые, одноэтажные, с низкими потолками, с куцым двором, где едва поместится корова да пяток овец... И лишь постепенно, приглядываясь к жизни и быту поморов, понимаешь, что это не от безвкусицы, не от нежелания красоты, а от строгой заданности жизни, где все подчинено одному - выжить. Здесь нет обилия леса, из которого можно строить хоромы; здесь любое узорочье на теле дома - зацепка дождю и ветру, от которого пойдет дерево гнить. И хозяева в первую очередь думают о невыдуваемом тепле, о надежной защите от мороза и сырости, которые так и норовят проскользнуть за помором в нешироко распахнутую дверь избы.
И все же, даже привыкнув к обычному малолюдью поморских сел, странно идти по этой совершенно пустой, залитой солнцем деревне.
Время близится к полдню. После раннего завтрака у Тетериных сразу же по приезде я ухитрился еще поспать три часа в спальном мешке, брошенном на пол в сенях, где было прохладнее, чем в комнате, и легче дышалось. Теперь, по моим расчетам, деревня должна была жить полнокровной жизнью. Но единственными ее обитателями пока остаются собаки, мелькающие между домами, и несколько овец, тесной стайкой старательно выщипывающие первые зеленые былинки. Правда, кое-где над трубами вьются легкие дымки, свидетельствуя о какой-то жизни, а с берега из-под обрыва доносится пулеметный треск бензопилы: Тетерины, как видно, пилят приплавленные бревна.
Тарабарина я нахожу возле рыбопункта. Худощавый, невысокого роста, подвижный мужчина в полушубке и подвернутой кверху ушанке копается в моторе, разобранном на досках у причала. Как и все северяне, он выглядит значительно старше своих лет: серое обтянутое лицо в морщинах, на скулах и возле глаз сеточка склеротического румянца. И только глаза не по-северному хитры, вприщур. Остановив работу, он обтер замасленные руки о полушубок и поздоровался.
- Вот, едрит его в корень, барахлит! - жалуется он на мотор.- Утром пошли на Кумжевую, а он не хотит заводиться, да и все тут! Ладно, мы сейчас ему свечу вставим!..
Пока Тарабарин возится с мотором, я излагаю свою просьбу. Он понимающе кивает головой, хмыкает, продувает какие-то трубочки, протирает и сгибает контакты у свечей. Потом опять хмыкает, на этот раз удовлетворенно, ставит все на место, дергает ремень на холостом ходу, и мотор заходится оглушительным ревом.
Тарабарин выпрямляется.
- Все. Ну, едрит тебя в корень, лиса такая! Давай занесем его, а потом на почту к Алле сходим, я Каневу позвоню. Они тут с Бабьего к нам собирались. А если не поедут, до Пулоньги я тебя подброшу - там они за тобой придут...
По крутому сходу мы втаскиваем мотор в факторию.
Везде на Терском берегу эти рыбопункты одинаковы. Вероятно, их строили еще в тридцатых годах и с тех пор не перестраивали. Причал, обширное светлое помещение разделочного цеха с длинными деревянными столами и лавками, в пазах которых проступают мелкие кристаллики соли, желоба для стока воды, бочки с солью, овальные деревянные чаны, в которых моют и засаливают семгу. В глубине помещения вход в ледник. Тарабарин ведет меня внутрь, и я вижу стены, сложенные из голубоватых, мерцающих в полутьме крупных брикетов льда, чаны поменьше для засолки и - пустоту. Только один из чанов прикрыт брезентом. Когда Тарабарин его приподнимает, среди еще не успевших растаять кусков льда, пересыпанных солью, я вижу десятка два крупных рыбин.
- Вот и весь наш улов пока,- горестно говорит Тарабарин.- Меженка уже должна идти, план у нас горит, а вынимаем из сети по три-четыре штуки в день, да и то закрой. Не знаешь?
Я покачал головой.
- Семга из моря в реки идет, икру метать. А сей час холодно, Горло забито льдом, ей не пройти. Вообще-то она прет в реку до ледостава, там в реке, бывает, и зимует, а по весне выходит. Вот это и будет по-нашему закрой,- закрытая она там была... А что с нее толку? За зиму отощала, не нагулялась...
- При такой весне можно было бы взять больше?
- Чего же нельзя? Можно. Поставь невода и бери. Я здесь уже лет двадцать, так эту семгу мы центнерами брали, едрит ее в корень! Зато водоемов знаешь было сколько? И на всех народ сидел, ловил. А сейчас - один. В прошлом году два было: на втором Матвей Петрович сидел, пенсионер. Не знаешь такого? Сходи, побеседуй, говоркой старик... Вон его дом, за рекой. Один сидел! В бригаде четыре человека положено, а он один - и то план выполнял!
- Что же, в этом году стар стал, приболел?
- Не разрешили ему одному,- сразу как-то тускнеет Тарабарин.- Говорят, контроль за рыбаком должен быть. Не только, значит, чтобы он ловил, но и чтоб его, значит, ловили... Да все равно. Я думал, сейгод и меня отсюда переведут, никого не осталось... Так как, пойдем Каневу звонить?
По дороге на почту Тарабарин рассказывает мне о семге.
Кое-что я уже знаю, другое для меня внове. Например, что норвежцы вроде бы нащупали в океане пути движения семги назад, в родные реки, и теперь ставят сети по тридцать и больше километров, перехватывая ее прямо в море. Сети семга с собой, понятно, не приносит, но вот крючки иностранных марок в ней часто находят при обработке. В последнем я усомнился. Не в крючках, конечно, а в том, что крючки эти были направлены именно против нашей, советской семги. Скорее всего это были крючки от так называемых ярусов, многомильных снастей на треску, палтуса и прочую рыбу, которую в случае ее мелкоты семга могла сама снимать с крючка, а при случае и попутаться в ярусах...
Гораздо больше меня интересует обычный прибрежный лов, на котором испокон века стояла Пялица. Или рыбы стало меньше?
Но Тарабарин утверждает, что рыбы сейчас, наоборот, гораздо больше, чем прежде. Она свободно идет в реки, ее некому ловить, а то, что ловится, составляет весьма небольшую часть от действительного ее количества.
Не знаю, насколько он прав, но логика в его рассуждениях есть.
Семгу ловят ставными неводами на морском берегу или на реке, перегораживая ее "забором" из сети, как на Варзуге. Тоня, или водоем,- участок берега с примыкающим к нему морем. Здесь стоят тоневая изба, сушила для сетей, карбасы, амбарчик, якоря, которыми растягивают и крепят гундери, на которых, в свою очередь, крепят сети, ледник для сохранения пойманной рыбы. От берега в море идет сетевая стенка, а на конце ее - ставные невода, верхний подбор которых поддерживают на плаву пенопластовые поплавки. Семга идет над дном, встречает на своем пути стенку, пытается ее обойти и попадает в невод. Тут ее и надо скорее взять, пока она не нашла выхода или же не прыгнула через верхний край сети. Рыбаки подплывают на карбасах, перебирают сеть, загоняя рыбу в один из углов невода, и потом почти разом вываливают ее в лодку.
Вот тут и начинается "действо".
Далеко не сразу удалось мне понять то ни с чем не сравнимое отношение к семге у старых поморов, которое нет-нет прорвется в разговоре за столом, но до конца открывается только на тоне, когда вот так трясут сети, переваливая очередной улов в карбас. На дне его бьются сверкающие тела, пальцы стараются ухватить ускользающих рыб, взлетают и падают с глухим ударом колотушки-кротилки, а глаза рыбаков светятся неприкрытым ликованием.
Столкнувшись с этим впервые, я отметил только азарт жестокости и был, безусловно, неправ.
Нигде больше нельзя увидеть пьянящий восторг, который охватывает рыбаков именно на ловле семги. Серебряным потоком льется через борт в лодку беломорская селедочка - нежный, теперь уже редкий деликатес; падают темные, шипастые и раздутые пинагоры; дергают на крючок треску и навагу так, что только успевай снимать, но ни азарта, ни восторга в таком лове не увидишь. Вероятно, иначе и быть не может. Семга - не деликатес. Семга на севере - основа жизни. Она начинает идти в реки, едва те освобождаются весной ото льда, подходит с моря вместе с теплом и солнцем, идет с небольшими перерывами все лето и осень, пока не остановят ее морозы и мелкая шуга, забивающая семге большие розовые жабры. С приходом семги начинается путина, тепло, радостная летняя работа; вместе с ней приходит на север изобилие и сытость, отступают болезни, голод и холод...
И все же такое нехитрое вроде бы дело в действительности было сложным, тяжелым, а порой и опасным. "Сидеть на тоне" далеко не просто. В любую погоду, будь то вёдро или ветер, дождь со снегом или волна, рыбак от четырех до восьми раз в сутки выезжает на карбасе, проверяя и опорожняя сеть. Ну а если надвигается шторм, тут надо успеть сети снять и вывезти на берег, иначе их забьет грязь, порвет, заметет песком, а то и вовсе унесет в море... И все это - в пляшущей на волнах лодке, в ледяной приполярной воде, когда заколевают руки и спина уже не в силах разогнуться!
Ревматизм, радикулит, острейший остеохондроз, эндартериит и атеросклероз, расширение и закупорка вен, острые сердечные заболевания - вот далеко не полный список обязательных профессиональных болезней поморов, из которых редкий успевает дожить до пенсии, а еще реже - попользоваться этой малостью с десяток лет...
- Тут все с молоком матери впитывать надо,- подводит своеобразный итог своему рассказу Тарабарин.- Сила и здоровье - это одно. А другое - опыт и знания должны быть, их с детства только получают! Я полжизни с рыбаками прожил, вроде бы все то же знаю, что и они, а посади меня сейчас бригадиром новую тоню ставить, снасть заводить - не потяну. Сделать сделаю, как положено, даже улов будет, а вот чтобы с гарантией - ни за что не получится! Этим жить надо. Тут за каждым рыбаком поколения стоят...
Действительно, сколько нужно терпения, знаний, труда, сил и опыта, чутья, наконец, чтобы найти на морском дне место, где только и можно ставить сеть, правильно развернуть ее, сообразуясь с ходом рыбы, поставить так, чтобы сети не замыло песком, не затянуло тиной - в грязную сеть никакая рыба не зайдет...
Отсюда и "арифметика", как выразился заведующий факторией. На каждую тоню надобно четыре человека, людей знающих. Чтобы они подменять друг друга могли и так все лето ловить. Ведь надо и домой отлучаться, и продукты завезти, смены установить, чтобы отдых был - не может человек все двадцать четыре часа у окна сидеть и следить за сетями, а в промежутке веслами махать! Пялицкие на пулоньгских тонях сидеть не могут -мест не знают, да и далеко. Когда объединили с Чапомой -и на своих сидеть стало некому, вот рыба свободно и идет вдоль берега, некому ее брать...
Нет людей - нет рыбы. А людей с места тронули, уже не вернуть!
Тарабарин говорит о своем деле с увлечением. У него глаза даже как-то заискрились, когда он рассказывал мне о семге, о ее повадках, о том, как она "правой ноздрей" ищет в море струйку родной реки, в которой родилась и в которой только и будет метать икру, поскольку заходит в реку именно справа... Наверное, на Зимнем берегу точно так же уверяют, что хеморецепторы у семги расположены в левой ноздре - там-то ей приходится заходить с левой стороны! Но за всем тем я понимаю, что передо мной не просто "сборщик рыбы", а человек, увлеченный своей работой, прикипевший сердцем к этому краю, тревоги и горести которого для него совсем не безразличны.
На почте все происходит неожиданно легко и быстро. Сосновка отозвалась сразу на вызов Аллы Ефимовны, к телефону подошел Канев и подтвердил, что завтра в Пялицу отправится карбас с Бабьего ручья, пастухи пойдут. Меня они возьмут на обратном пути, так что никакой проблемы нет.
Остается ждать, и, поблагодарив Тарабарина, я отправляюсь бродить по окрестностям села.
3.
Море по-прежнему пустое и холодное. Наступила куйпога, как здесь называют отлив. Вдоль берега обнажились песчаные корги, над ними с криком кружатся чайки, высматривая поживу, а от самого берега в море протянулись узкие длинные мережки, облепленные тиной. В такую снасть семга не зайдет, разве только мелкие, серовато-желтые камбалки с белым брюхом - подспорье для хозяек, которые сейчас по колено в воде проверяют нехитрые ловушки.
И я снова поворачиваю к Тетериным...
Пялица - маленькое, уже поверженное, доживающее последние годы - а может, месяцы? может, дни? - село. Уже обескровленное, наполовину вырубленное. Каким оно было раньше, когда в нем кипела жизнь? С какими мыслями, с какими надеждами здесь жили люди, ставившие добротные, прочные, теплые дома, в которых любили, рожали, растили детей, откуда уходили, чтобы обязательно вернуться?
Ничего этого я никогда не узнаю.
В 1913 году в Пялице стояла церковь, 34 дома и жило 310 человек, у которых в хозяйстве было 73 коровы, 130 овец, 460 оленей, 35 карбасов и 90 лодок. В 1938 г. здесь уже был рыболовецкий колхоз "Прибой", но людей стало на треть меньше - всего 194 человека. А сейчас - не больше тридцати человек. Грустная статистика! Но разве она виновата?
Передо мною настоящее, которое уже давно стало прошлым. Археологический факт современности, который я пытаюсь понять.
Прошлое понимать гораздо легче, чем настоящее. Прошлое - это всегда только схема, скелет, с которого снят покров индивидуальности. Скелеты людей, у которых при жизни нельзя было найти ни одной общей черты, удивительно похожи друг на друга. И все же мне не по себе, когда я разговариваю со здешними жителями, живущими в преддверии неизбежного отъезда. Они говорят о том, что было, о своей прошлой жизни, как о чьей-то другой, потому что между ней и теперешней пролегла глубокая пропасть, края которой уже никогда не сойдутся. Даже если произойдет чудо, ничто не вернется "на круги своя".
Страшнее всего, что сознание этого их не возмущает. Тот факт, что жизнь расколота надвое, их теперь вроде бы никак не трогает. И это не бесчувственность, не непонимание.
Это - смирение.
Вместе со смирением приходит безразличие. Ко всему. Даже к самому себе. Остается единственный импульс: продержаться. Как-нибудь. Продержаться... до чего?
Мне было бы, наверное, легче, если бы они возмущались, требовали вернуть колхоз, просили о помощи, смотрели на меня такими же глазами, как старухи в Порьей Губе. Это стало бы свидетельством их жизнеспособности, сил, желания переиначить случившееся. А вот так, смириться, жирным крестом равнодушно перечеркнуть жизнь свою и своих близких, прошлое своего рода и своей земли... Наверное, чтобы такое понять, надо самому пройти через это шаг за шагом - от борьбы к надежде и от надежды к смирению. Впрочем, мне трудно понять потому, что сам я жил совсем иной жизнью - вернее, в иной жизни. Та, в которой жили они, была настолько трудна и тяжела, что, возможно, выработала в людях не смирение, как представляется мне, а такое вот сверхъестественное терпение. И за ним вовсе не отчаяние, а глубокая мудрость человека, привыкшего не лезть на рожон, не переделывать зиму в лето, а следовать природе, воспринимая и этот поворот событий, разрушающий до основания столетиями возводимый порядок, как очередное стихийное бедствие, человеку неподвластное.
Может быть, и так.
Весь этот разброд в мыслях и какое-то тяжелое, гнетущее чувство, которое может быть просто следствием акклиматизации - весна в высоких широтах не шутка! - я ощутил после разговора с Устиновыми.
За реку к Матвею Петровичу, о котором говорил Тарабарин, я не пошел: подвесной мост был еще не доделан, перебредать быструю полноводную Пялицу в коротких сапогах было делом немыслимым, и старший Тетерин, начавший ремонтировать крыльцо, посоветовал мне вместо этого заглянуть к Устинову. По его словам, Григорий Алексеевич был всю жизнь рыбаком, знал здесь все и вся, после объединения с Чапомой вышел на пенсию и уехал в Кировск, откуда приезжал в Пялицу только на лето.