– Да, я помню этот фильм[21]. Можешь дома попробовать. А теперь пойдем.
Я веду Генри из пятнадцатого в девятнадцатый век; и вдруг мы оказываемся посреди французских импрессионистов. Институт искусств знаменит своей коллекцией импрессионистов. Выбирать мне, а эти комнаты как всегда набиты под завязку людьми, страждущими увидеть «Воскресную прогулку на острове Гранд-Жатт»[22] или «Стог сена» Моне. Генри слишком маленький, чтобы видеть картины за спинами взрослых, но сейчас он в любом случае слишком нервничает, чтобы смотреть на них. Я осматриваю комнату. Женщина наклонилась над коляской, в которой пищит и вертится ребенок. Наверное, ему пора спать. Киваю Генри и иду к ней. У нее сумка на одной застежке, болтается за спиной. Она полностью сосредоточена на том, чтобы заставить ребенка утихнуть. Она стоит напротив «Мулен-Руж» Тулуз-Лотрека. Я делаю вид, что смотрю на картину, вроде бы случайно толкаю ее, заставляя качнуться вперед, хватаю за руку: «Простите, мне так жаль, я не смотрел, куда шел. Вы в порядке? Здесь так много народу…» Моя рука в ее сумочке, она взволнована, у нее темные глаза, длинные волосы, большая грудь, она пытается сбросить вес, набранный в период беременности. Я ловлю ее взгляд, вытаскиваю кошелек, продолжаю извиняться, когда кошелек проскальзывает в карман рукава, я смотрю на нее сверху вниз, улыбаюсь, отхожу от нее, поворачиваюсь и ухожу, оглядываясь через плечо. Она взяла в руки ребенка и смотрит мне вслед, немного несчастная. Я улыбаюсь и ухожу. Генри идет за мной, когда я спускаюсь по ступеням к молодежному музею. Мы встречаемся у мужского туалета.
– Странно,– говорит Генри.– Почему она так на тебя смотрела?
– Она одинокая, – изрекаю я. – Может быть, ее муж нечасто бывает дома.
Мы заходим в кабинку, и я вынимаю бумажник. Ее зовут Дениз Рэдк. Она живет в Вилла-Парке, Иллинойс. Сотрудник музея и выпускница Университета Рузвельта. В кошельке двадцать два доллара и мелочь. Я показываю это Генри, ничего не говоря кладу все обратно в кошелек и отдаю ему. Мы выходим из кабинки, из туалета, обратно к входу в музей.
– Отдай охраннику. Скажи, что нашел на полу.
– Почему?
– Нам это не нужно, я просто показывал, как это делается.
Генри бежит к охраннику, пожилой чернокожей женщине, которая улыбается и вроде приобнимает Генри. Он медленно возвращается, мы идем на некотором расстоянии друг от друга, я впереди, вниз по длинному темному коридору, который когда-то в будущем разместит выставку декоративного искусства и приведет к еще не придуманному крылу музея, где сейчас висят постеры. Я ищу легкую добычу, и прямо передо мной стоит просто мечта карманного вора. Невысокий, коренастый, загорелый; ощущение такое, что он в своей бейсболке «Ригли Филд», штанах из полиэфира и голубой рубашке просто завернул не туда. Он стоит и просвещает невзрачную девчонку насчет Винсента Ван Гога.
– И он отрезает свое ухо и отдает своей подруге – эй, а тебе бы такой подарок понравился? Ухо! Да уж. И они заперли его в психушке…
Насчет этого типа у меня никаких колебаний нет. Он важно вышагивает, изрекая глупости, блаженно не ведая о моем присутствии, бумажник у него лежит в заднем кармане. У него большое брюшко, но зада почти нет, и бумажник просто кричит мне: «Возьми меня!» Я слоняюсь у них за спиной. Генри ясно видит, как я ловко засовываю большой и указательный палец в оттопыренный карман и высвобождаю бумажник. Отхожу назад, они идут дальше, я передаю бумажник Генри, и он засовывает его в карман брюк.
Я показываю Генри и другие штуки: как достать бумажник из внутреннего кармана пиджака, как заслонить свою руку, когда она внутри женской сумочки, шесть разных приемов отвлечь человека, пока вытаскиваешь у него кошелек, как забрать кошелек из заднего кармана, как непринужденно заставить человека показать, где у него лежат деньги. Теперь он выглядит спокойнее и даже начинает получать удовольствие.
Наконец я говорю:
– Ну, теперь твоя очередь.
– Я не могу, – жутко пугается он.
– Конечно, можешь. Оглядись. Выбери кого-нибудь.
Мы стоим в комнате с японскими книгами. Здесь полно пожилых дам.
– Не здесь.
– Хорошо. А где?
– В ресторане? – подумав, решает он.
Не спеша идем в ресторан. Я очень живо помню этот момент, свой ужас. Смотрю на самого себя – и точно, он белый от ужаса. Улыбаюсь, потому что знаю, что будет дальше. Мы пристраиваемся в очередь в ресторан. Генри оглядывается, выискивая.
Перед нами в очереди стоит очень высокий мужчина среднего возраста в превосходно скроенном коричневом легком костюме; по нему невозможно угадать, где у него бумажник. Генри подходит к этому человеку, держа на вытянутой руке один из вытащенных мною ранее кошельков.
– Сэр? Это ваш? – тихо спрашивает Генри. – Он лежал на полу.
– Что? А, нет, это не мой. – Он проверяет правый задний карман брюк, нащупывает свой бумажник, наклоняется к Генри, берет у него кошелек и открывает. – О, ну, думаю, тебе нужно отдать его охраннику, да… тут довольно много денег.
Он в очках с толстыми линзами, смотрит на Генри через них, пока тот залазит в его задний карман и вытаскивает бумажник. Поскольку на Генри надета футболка с коротким рукавом, я подхожу к нему, он передает мне свою добычу. Высокий худой мужчина в коричневом костюме указывает на лестницу, объясняя Генри, как вернуть находку. Генри неспешно идет туда, я иду следом, обгоняю Генри и веду его прямо через музей к выходу, мимо охраны, выходим на Мичиган-авеню и отправляемся в южном направлении. И вот мы, ухмыляясь, как дьяволята, оказываемся в кафе «У художника», где на нетрудовые доходы угощаемся молочными коктейлями и жареной картошкой. После этого выкидываем в мусорные баки бумажники, подсчитываем деньги, и я снимаю нам комнату в «Палмер-Хаузе».
– Ну? – спрашиваю я, садясь на краешек ванны и глядя, как Генри чистит зубы.
– Шо у? – отвечает Генри с полным ртом пасты.
– Что ты думаешь?
– Насчет чего?
– Карманных краж.
– Нормально, – говорит он, глядя на меня в зеркало. Поворачивается и смотрит прямо на меня, широко улыбается, заявляя: – Я это сделал!
– Ты просто молодчина!
– Да! – Улыбка гаснет. – Генри, мне не нравится путешествовать во времени одному. С тобой лучше. Ты не можешь всегда быть со мной?
Он стоит ко мне спиной, и мы смотрим друг на друга через зеркало. Бедный маленький я: в этом возрасте у меня спина худая, лопатки торчат, как прорезающиеся крылья. Он поворачивается, ожидая ответа, и я знаю, что должен сказать ему, сказать себе. Протягиваю руку, осторожно поворачиваю его, ставлю рядом с собой: бок к боку, одного роста, мы смотрим в зеркало.
– Посмотри.
Мы изучаем свои отражения, мы как близнецы, отразившиеся в украшенном позолотой гостиничном зеркале. У обоих темные волосы, одинаковый разрез темных глаз и одинаковые круги под глазами, мы одинаково говорим и слышим одинаковыми ушами. Я выше, мускулистее и побрит. Он тоньше, нескладный, одни колени и локти. Я поднимаю руку и убираю со лба волосы, обнажая шрам, полученный в аварии. Бессознательно он повторяет мой жест, дотрагиваясь до своего шрама на собственном лбу.
– Такой же, как у меня, – пораженный, говорит мой другой я. – Откуда он у тебя?
– Оттуда же, откуда и у тебя. Они одинаковые. Мы одинаковые.
Момент истины. Сначала я не понимал, и вдруг – вот оно, я просто взял и понял. Смотрю, как это происходит. Я смотрю на нас обоих одновременно, снова испытывая это ощущение потери самого себя, впервые понимаю совмещение будущего и настоящего. Но я слишком привык к этому, для меня это более чем нормально, и я остаюсь в стороне, вспоминая удивление девятилетнего себя, когда я внезапно увидел, узнал, что мой друг, учитель, брат – это я. Я и только я. Одиночество.
– Ты – это я.
– Только старше.
– Но… как же другие?
– Путешественники во времени? Он кивает.
– Я не знаю, есть ли другие. В смысле, я их никогда не встречал.
В уголке моего левого глаза набухает слеза. Когда я был маленьким, то воображал, что есть целое сообщество путешественников во времени и Генри, мой учитель, – посланец, отправленный учить меня, чтобы потом я мог быть принят в это сообщество. Я по-прежнему чувствую себя отверженным, последней особью когда-то многочисленного вида. Так Робинзон Крузо обнаружил обманчивый отпечаток следа на песке и потом понял, что след его собственный. Другой я, маленький, как листок на ветру, прозрачный, как вода, начинает плакать. Я обнимаю его, обнимаю себя, и мы сидим долго-долго.
Позднее мы заказываем в номер горячий шоколад и смотрим Джонни Карсона[23]. Генри засыпает при включенном свете. После того как программа заканчивается, я смотрю на него, а его нет, он вернулся обратно в мою детскую комнату в квартире отца, сонный стоит у моей детской кровати, падает в нее. Выключаю телевизор и свет. Шум улиц 1973 года влетает через окно. Хочу домой. Лежу на жесткой гостиничной кровати, один. И по-прежнему не понимаю.
10 ДЕКАБРЯ 1978 ГОДА, ВОСКРЕСЕНЬЕ
(ГЕНРИ 15 И 15)
ГЕНРИ: Я в своей спальне со своим другим «я». Он пришел из будущего марта. Мы занимаемся тем, чем обычно занимаемся, когда остаемся одни. На улице холодно, мы оба достигли половой зрелости, но с девчонками пока еще ничего не пробовали. Думаю, этим занималось бы большинство людей, если бы у них были такие же возможности, как у меня. Но не подумайте, я не гей, ничего подобного.
Позднее воскресное утро. Слышу, как в церкви Святого Джо звонят колокола. Вчера отец пришел домой поздно; думаю, после концерта он завис в баре; он был так пьян, когда вернулся, что упал на лестницу, и мне пришлось втаскивать его в комнату и на кровать. Я слышу, как он, кашляя, возится в кухне.
Мой другой «я», кажется, нервничает, он постоянно посматривает на дверь.
– Что? – спрашиваю я его.
– Ничего,– отвечает он. Я встаю и запираю дверь.
– Нет, – шепчет он. Кажется, ему трудно говорить.
– Да ладно тебе, – отвечаю я.
Я слышу тяжелые шаги отца прямо под дверью.
– Генри? – спрашивает он, и дверная ручка медленно поворачивается.
Внезапно понимаю, что случайно отпер замок, Генри кидается к нему, но поздно: отец просовывает голову в дверь, и там мы, на месте преступления.
– Господи, – выдыхает он. Глаза у него расширяются, на лице появляется неописуемое отвращение. – Господи, Генри.
Он захлопывает дверь, я слышу, как он возвращается в свою комнату. Бросаю на себя укоризненный взгляд, натягивая джинсы и футболку. Иду через коридор в спальню отца. Дверь закрыта. Стучу. Ответа нет. Жду.
– Папа?
Тишина. Открываю дверь и встаю на пороге.
– Папа?
Он сидит спиной ко мне на кровати. Он не шевелится, я какое-то время стою на пороге, но не могу заставить себя войти в комнату. Наконец захлопываю дверь и иду к себе.
– Это была только твоя ошибка, только твоя,– сурово выговариваю я своему другому «я».
На нем надеты джинсы, он сидит на стуле, сжав голову руками.
– Ты знал, ты знал, что это случится, и не сказал ни слова. Где твое чувство самосохранения? Что, черт тебя возьми, с тобой случилось? Какой смысл знать будущее, если не можешь защитить себя хотя бы от таких мелких унизительных вещей…
– Заткнись, – бурчит Генри. – Просто заткнись.
– Я не заткнусь, – говорю я, срываясь на крик. – Ты понимаешь, тебе нужно было просто сказать…
– Послушай, – покаянно смотрит он на меня. – Это было как… как тогда, на катке.
– О черт!
Пару лет назад я увидел, как в Индиан-Хед-парке маленькой девочке попало в голову хоккейной шайбой. Это было ужасно. Позднее я узнал, что девочка умерла в больнице. И потом начал возвращаться в тот день, снова и снова, хотел предупредить ее маму – и не мог. Я как будто был зрителем в кино или привидением. Я кричал: «Нет, заберите ее домой, не позволяйте ей кататься, заберите ее, она ушибется, она умрет» – и понимал, что эти слова были только в моей голове, и все шло, как и раньше.
– Ты говоришь об изменении будущего, – говорит Генри, – но для меня это прошлое, и, насколько я знаю, с этим ничего нельзя сделать. В смысле, я устал, и вообще, я пытался, и поэтому все так и вышло. Если бы я что-то не сказал, ты бы не встал…
– А зачем ты что-то сказал?
– Потому что так надо. И ты тоже так сделаешь, вот увидишь.– Он пожимает плечами. – Это как с мамой. Несчастный случай. Immer wieder[24]. Снова и снова, постоянно одно и то же.
– Собственный выбор?
Он встает, подходит к окну и стоит, глядя на задний двор Татингеров.
Я просто разговаривал с собой, пришедшим из тысяча девятьсот девяносто второго года. Он рассказал кое-что интересное: он сказал, что думает, что когда ты в настоящем, во времени, есть только собственный выбор. Он говорит, что в прошлом мы можем только то, что уже сделали, и если мы оказываемся там, по-другому быть не может.
– Но где бы я ни был, это мое настоящее. Разве я не могу решать…
– Нет. Видно, нет.
– А что он сказал о будущем?
– Ну, давай подумаем. Ты идешь в будущее, что-то делаешь и возвращаешься в настоящее. Тогда то, что ты сделал, это часть твоего прошлого. Возможно, это тоже неизбежно.
Я чувствую дикое сочетание свободы и отчаяния. Я вспотел; он открывает окно, и в комнату влетает холодный воздух.
– Но тогда я не отвечаю ни за что, что я сделал не в своем настоящем.
– Ну наконец-то,– улыбается он.
– И все это уже случилось.
– Да, что-то в этом роде.
Он проводит руками по лицу, и я вижу, что ему пора начинать бриться.
– Но он сказал, что ты должен вести себя так, как будто у тебя есть этот свободный выбор, как будто ты ответствен за происходящее.
– Почему? Разве это имеет значение?
– Очевидно, если ты делаешь по-другому, все будет плохо. И неправильно.
– Он это на своем опыте знал?
– Да.
– И что произойдет дальше?
– Отец не будет разговаривать с тобой три недели. И это, – он указывает рукой на кровать, – это придется прекратить.
– Хорошо, – вздыхаю я. – Что-нибудь еще?
– Вивиан Теска.
Вивиан – это девушка из математического класса, о которой я постоянно думаю. Я ни разу с ней и словом не обмолвился.
– Завтра после урока подойди к ней и пригласи ее на свидание.
– Я ее даже не знаю.
– Поверь мне.
Он улыбается так, что я задумываюсь, почему, черт возьми, я должен ему верить, но верить хочется, и я соглашаюсь.
– Мне пора. Денег дай.
Я протягиваю ему двадцать долларов.
– Еще.
Я даю еще двадцатку.
– Больше нет.
– Ладно.
Он одевается, выбирая вещи, против исчезновения которых я бы не возражал.
– Пальто возьмешь? – Я протягиваю ему перуанский лыжный свитер, который всегда ненавидел. Он делает гримасу и надевает его.
Мы идем к задней двери квартиры. Церковные колокола звонят полдень.
– Пока, – говорит другой я.
– Удачи, – говорю я в ответ, странно тронутый видом себя, уходящего в неизвестное, в холодное воскресное чикагское утро, чужое и незнакомое. Он топает по деревянным ступеням, а я возвращаюсь в тихую квартиру.
17 НОЯБРЯ 1982 ГОДА,
СРЕДА/28 СЕНТЯБРЯ 1982 ГОДА, ВТОРНИК
(ГЕНРИ 19)
ГЕНРИ: Я на заднем сиденье в полицейской машине в Зионе, Иллинойс. На мне наручники и ничего больше. Внутри машина вся провоняла сигаретами, кожей, потом и еще каким-то запахом, который разобрать не могу, но он присущ именно полицейским машинам. Запах дикого страха, я думаю. Левый глаз у меня заплыл и не видит, грудь в синяках, порезах и грязи из-за того, что один из двух полицейских, тот, который поздоровее, засунул меня в бак, полный битого стекла. Полицейские стоят рядом с машиной и разговаривают с соседями, по крайней мере один из которых точно видел, как я пытался вломиться в белый с желтым викторианский дом, рядом с которым мы припаркованы. Я не знаю, в каком времени я очутился. Я здесь около часа и напортачил по полной. Я очень голоден. Очень. Я сейчас должен быть на семинаре доктора Куэри по Шекспиру, но уверен, что я его уже пропустил. Плохо. Мы разбираем «Сон в летнюю ночь». Единственное, что мне понятно, кроме этой полицейской машины, это то, что на улице тепло и я не в Чикаго. Чикагские копы ненавидят меня, потому что я постоянно исчезаю, находясь в заключении, и они не могут понять как. А еще я отказываюсь с ними разговаривать, поэтому они так и не выяснили ни кто я, ни где живу. В тот день, когда они это выяснят, мне крышка, потому что на меня есть несколько просроченных ордеров на арест: проникновение в частную собственность, магазинная кража, сопротивление при аресте, побег из-под ареста, нарушение чужого права владения, непристойное обнажение в общественном месте, ограбление und so weiter[25]: Из этого списка становится понятно, что я ужасно нелепый преступник, но самая главная проблема в том, что, будучи голым, трудно оставаться неприметным. Ограбление и скорость – мои главные активы, но когда я, абсолютно голый, пытаюсь вломиться в дом посреди бела дня, иногда это не срабатывает. Семь раз меня арестовывали, и пока мне удавалось исчезнуть до того, как они успевали взять у меня отпечатки пальцев или сфотографировать.
Соседи продолжают таращиться на меня через стекла полицейской машины. Мне все равно. Мне все равно. Это слишком затянулось. Черт, как я это ненавижу. Откидываюсь на сиденье и закрываю глаза.
Дверца машины распахивается. Холодный воздух, глаза у меня резко открываются, на секунду я вижу металлическую решетку, отделяющую переднее сиденье машины от заднего, потрескавшиеся виниловые чехлы, свои руки в наручниках, голые ноги в мурашках, в лобовом стекле плоское небо, черную фуражку с козырьком на приборной доске, папку в руках у офицера, его красное лицо, спутанные седеющие брови и обвисшие челюсти – все скользит, переливается, окрашивается в радужные цвета. Полицейский говорит: «Эй, у него приступ, что ли?» У меня сильно стучат зубы, и вдруг полицейская машина исчезает перед моими глазами, и я лежу на спине в собственном заднем дворике. Да. Да! Полной грудью вдыхаю сладкий сентябрьский ночной воздух. Сажусь, растираю запястья, все еще хранящие отметины от наручников.
Я смеюсь и не могу остановиться. Я снова сделал это! Гудини, Просперо[26], признайте меня! Потому что я тоже волшебник.
Накатывает приступ тошноты, и я выплевываю желчь на хризантемы Кимми.
14 МАЯ 1983 ГОДА, ВОСКРЕСЕНЬЕ
(КЛЭР 11, ПОЧТИ 12)
КЛЭР: Сегодня день рождения Мэри Кристины Хепворт, и все девочки-пятиклассницы из школы Сент-Бэзил ночуют в ее доме. У нас пицца, кола и фруктовый салат на ужин, и миссис Хепворт приготовила большой торт в форме головы единорога со словами «С днем рождения, Мэри Кристина!» из красной глазури, и мы поем, Мэри Кристина задувает все двенадцать свечек за один раз. Я думаю, я знаю, какое желание она загадала; думаю, она загадала больше не расти. По крайней мере, будь я на ее месте, именно этого бы и пожелала. Мэри Кристина самая высокая в нашем классе. В ней пять футов девять дюймов. Мама чуть ее пониже, а папа у нее очень, очень высокий. Однажды Хелен спросила Мэри Кристину, сколько в нем, и та ответила, что шесть футов семь дюймов. Она единственная девочка в семье, и все ее братья старше и уже бреются, и они тоже очень высокие. Они нарочно нас не замечают и едят много торта, а Пэтти и Рут нарочно громко хихикают, когда кто-нибудь из них проходит мимо. Так стыдно. Мэри Кристина открывает подарки. Я подарила ей зеленый свитер, такой же, как мой голубой, который ей нравится, с хитро вывязанным воротником, от Лауры Эшли. После ужина мы смотрим «Ловушку для родителей» по видику, а родители Мэри Кристины хотят вокруг нас, пока мы все не надели пижамы в ванной комнате на втором этаже и не зашли в спальню Мэри Кристины, от пола до потолка розового цвета, даже ковер во всю стену розовый. Становится понятно, что родители Мэри Кристины были жутко рады наконец-то получить девочку после всех ее братьев. Мы все принесли с собой спальные мешки, но побросали их в углу и рассаживаемся на кровати и на полу в комнате. Нэнси принесла бутылку мятного шнапса, и мы пьем по глоточку. Вкус ужасный, как будто еж в горле застрял. Мы играем в «Правда-неправда». Рут заставляет Венди пробежаться по коридору без курточки от пижамы. Венди заставляет Фрэнси сказать, какой размер лифчика у Лекси, ее семнадцатилетней сестры (ответ: 38D). Фрэнси просит Гейл сказать, что она с Майклом Платтнером делала в прошлую субботу в «Дейри-Квин» (ответ: ели мороженое. Ну да, как же). Через какое-то время всем «Правда-неправда» надоедает, в основном потому, что становится трудно придумать хорошие задания, которые можно выполнить, и потому, что мы знаем друг про друга все, что только можно, ведь мы ходим вместе в школу с самого детского сада. Мэри Кристина говорит: «Давайте достанем гадальную доску», и все соглашаются, потому что это ее вечеринка и потому что это просто классное занятие. Она достает доску из шкафа. Доска вся помятая, и на маленькой пластиковой штуке, которая показывает на буквы, нет пластикового окна. Однажды Генри сказал мне, что он ходил на спиритический сеанс, и посреди него у колдуньи случился приступ аппендицита, и пришлось вызывать «скорую помощь». Доска довольно маленькая, и играть могут только двое. Поэтому Мэри Кристина и Хелен начинают. Правило такое, что вопрос нужно говорить вслух, а то не получится. Они обе кладут пальцы на пластиковую доску. Хелен смотрит на Мэри Кристину, которая колеблется, и Нэнси говорит: «Спроси про Бобби», поэтому Мэри Кристина спрашивает: «Я нравлюсь Бобби Дикслеру?» Все хихикают. Правильный ответ – нет, но доска говорит да, потому что Хелен ее немного подталкивает. Мэри Кристина так широко улыбается, что я вижу ее пластинки на зубах, и верхних, и нижних. Хелен спрашивает, нравится ли она какому-нибудь мальчику. Доска какое-то время крутится и потом останавливается на буквах Д, Э, В. «Дэвид Ханей?» – спрашивает Пэтти, и все смеются. Дэйв – единственный темнокожий в нашем классе. Он ужасно застенчивый, маленький и хорошо знает математику. «Может, он поможет тебе с делением столбиком?» – говорит Лаура, тоже очень стеснительная. Хелен смеется. Она в математике ничего не понимает. «Эй, Клэр, попробуй ты с Рут». Мы занимаем места Хелен и Мэри Кристины. Рут смотрит на меня, я пожимаю в ответ плечами. «Я не знаю, что спрашивать», – говорю я. Все хихикают: разве есть много вариантов? Но я хочу знать так много: с мамой все будет в порядке? Почему сегодня утром папа кричал на Этту? Генри – он настоящий? Куда Марк спрятал мою домашнюю работу по французскому? Рут спрашивает: «Какому мальчику нравится Клэр?» Я кидаю на нее злобный взгляд, но она только улыбается: «Не хочешь знать?» – «Нет»,– отвечаю я, но все равно кладу пальцы на доску. Рут тоже кладет пальцы, но доска не движется. Мы обе слегка дотрагиваемся до нее, стараясь не нарушать правила и не подталкивать. Потом доска медленно начинает двигаться. Описывает круги и потом останавливается на Г. Набирает скорость, появляются буквы Е, Н, Р, И. «Генри, – говорит Мэри Кристина. – Кто такой Генри?» Хелен говорит: «Не знаю, конечно, но ты покраснела. Клэр, кто такой Генри?» Я мотаю головой, как будто для меня это тоже загадка. «Спроси ты, Рут». Она (вот удивительно) спрашивает, кому нравится; появляются буквы Р, И, К. Я чувствую, что она подталкивает доску. Рик – это мистер Малоун, наш учитель точных наук, которому нравится мисс Энгл, учительница английского. Мы с Рут встаем, и Лаура с Нэнси занимают наши места. Нэнси сидит ко мне спиной, и я не вижу ее лица, когда она произносит: «Кто такой Генри?» Все смотрят на меня, становится очень тихо. Я смотрю на доску. Ничего. Только я решаю, что спасена, как доска начинает вращаться. Может, опять скажет «Генри»? Ничего страшного, Лаура и Нэнси вообще ничего про него не знают. Даже я почти ничего про него не знаю. Появляются буквы М, У, Ж. Все смотрят на меня. «Я не замужем. Мне ведь всего одиннадцать». — «Но кто такой Генри?» – удивляется Лаура. «Не знаю. Может быть, кто-то, кого я еще не встретила». Она кивает. Все в шоке. Я сама в шоке. Муж? Муж?
12 АПРЕЛЯ 1984 ГОДА, ЧЕТВЕРГ
(ГЕНРИ 36, КЛЭР 12)
ГЕНРИ: Мы с Клэр играем в шахматы на лужайке в лесу. Прекрасный весенний день, в лесу поют птицы, вьют гнезда и создают семьи. Мы уходим подальше от семьи Клэр, которая в этот день дома, неподалеку. Клэр какое-то время раздумывает над своим ходом; я взял ее королеву три хода назад, и она понимает, что проиграла, но намерена продолжать битву.
– Генри, кто твой любимый «битл»? – поднимает она глаза.
– Джон, конечно.
– Почему «конечно»?
– Ну, Ринго тоже ничего, но он какой-то вялый, да? А Джордж немного слишком из нового поколения, на мой вкус.
– Что такое «новое поколение»?
– Странные религии. Слащавая, скучная музыка. Жалкие попытки убедить себя в превосходстве всего индийского. He-западная медицина.
– Но тебе не нравится традиционная медицина.
– Это потому, что врачи все время пытаются убедить меня, что я ненормальный. Если бы я сломал руку, то стал бы большим поклонником западной медицины.
– А как насчет Пола?
– Пол – для девчонок.
– Мне Пол больше всего нравится, – застенчиво улыбается Клэр.
– Ну, ты же девочка.
– А почему Пол для девочек? «Будь осторожен»,– говорю я себе.
– Ну, знаешь… Пол – он, ну, милый «битл», да?
– Это плохо?
– Нет, вовсе нет. Но парням больше интересны те, кто классные, и Джон – это классный «битл».
– Да. Но он умер.
– Можно оставаться классным даже после смерти,– смеюсь я,– На самом деле это гораздо легче, потому что не состаришься, не растолстеешь и не облысеешь.
Клэр напевает начало песни «Когда мне будет шестьдесят четыре». Двигает на пять клеток вперед свою ладью. Я могу сделать мат, говорю ей об этом, и она торопливо убирает ее на место.
– Ну и почему тебе Пол нравится? – спрашиваю я, поднимая голову как раз вовремя, чтобы увидеть, как ужасно она покраснела.
– Он такой… красивый,— отвечает Клэр.
То, как она это говорит, заставляет меня задуматься. Я смотрю на доску, и до меня доходит, что если Клэр сейчас возьмет моего слона своим конем, она выиграет. Задумываюсь, говорить ей или нет. Если бы она была немного помладше, сказал бы. Двенадцать лет – это возраст, когда уже нужно решать самой. Клэр задумчиво смотрит на доску. До меня доходит, что я ревную. Господи! Я не верю, что ревную к чудаку-мультимиллионеру, рок-звезде, который Клэр в отцы годится.
– Да уж, – говорю я.
– Кто тебе нравится? – озорно улыбается Клэр, глядя на меня.
«Ты»,– думаю я, но вслух не говорю.
– В смысле, когда я был в твоем возрасте?
– Ну да. А когда ты был в моем возрасте?
Я прикидываю размер камешка, прежде чем швырнуть его.
– Мне было двенадцать в тысяча девятьсот семьдесят пятом году. Я тебя на восемь лет старше.
– Значит, тебе двадцать?
– Нет, вообще-то, мне тридцать шесть, я тебе в отцы гожусь.
Клэр хмурит брови. В математике она не сильна:
– Но если тебе было двенадцать в семьдесят пятом…
– А, извини. Ты права. В смысле, самому мне тридцать шесть, но где-то там, – я машу рукой в южном направлении, – мне двадцать. В настоящем времени.
Клэр пытается переварить эту новость:
– Значит, тебя два?
– Не совсем. Есть только один я, но когда я путешествую во времени, то иногда попадаю туда, где я уже есть, и – да, тогда получается, что нас двое. Или больше.
– А почему я больше, чем одного, тебя не видела?
– Увидишь. Когда мы с тобой встретимся в моем настоящем, это будет случаться довольно часто – даже чаще, чем я бы хотел, Клэр.
– Кто тебе нравится в тысяча девятьсот семьдесят пятом?
– Если честно, никто. В двенадцать у меня были другие развлечения. Но когда мне было тринадцать, я жутко влюбился в Патти Херст.
– Это девочка из твоей школы? – Клэр, кажется, разозлилась.
– Нет, – улыбаюсь я. – Она была богатой калифорнийской девочкой из колледжа, которую похитили ужасные левые террористы и заставили ее грабить банки. Ее каждый вечер в новостях показывали месяцы напролет.
– И что с ней случилось? Почему она тебе понравилась?
– В конце концов они ее отпустили, она вышла замуж, появились дети, и теперь она богатая калифорнийская леди. Почему она мне понравилась? Ну, не знаю. Это иррационально, понимаешь? Думаю, я просто понимал отчасти, что это такое, когда тебя забирают и заставляют делать вещи, которые делать не хочется, и вообще, казалось, что ей это нравилось.
– Ты делаешь что-то, чего не хочешь?
– Да. Постоянно. – У меня затекла нога, и я встаю и трясу ею, пока нога не начинает оттаивать. – Я же не всегда оказываюсь здесь, с тобой, на всем готовеньком. Я очень часто попадаю туда, где мне приходится воровать, чтобы поесть и одеться.
– Да-а! – Личико у нее затуманивается, и потом она видит свой ход, делает его и победно смотрит на меня: – Мат!
– Эй! Браво! – поздравляю я. – Ты просто королева по шахматам du jour[27].
– Да, – отвечает Клэр, розовая от гордости. Она начинает опять расставлять фигурки на исходные позиции: – Еще?
Я делаю вид, что смотрю на несуществующие часы.
– Конечно, – сажусь обратно. – Ты есть хочешь?
Мы здесь уже несколько часов, и запасы истощились; единственное, что у нас осталось, это крошки в пакетике из-под печенья.