На секунду все замерло. Все взгляды были прикованы к братьям, как к полотну экрана, когда пленка зажевывается, чернеет, мнется, - треск, и экран становится белым. Я почуял в воздухе ненависть, сам того не осознавая. Братья кинулись друг на друга, схватившись за отвороты рубах. На руках вздулись бугры, братьев стягивало как два мощных магнита. При этом они неотрывно сверлили друг друга черными, чернее сажи, зрачками - два зеркала, составленные вместе, но отдаляющие друг друга до бесконечности.
Вдруг мать швырнула тряпку. Тряпка просвистела по кухне как комета, оставляя за собой белый хвост муки, и смачно влепилась в лоб старшему. Мать приняла грозную позу, неторопливо отирая тесто с рук. Меньше всего ей хотелось провести целый вечер, пришивая оторванные пуговицы. Братья нехотя расцепились. Поднялись и вышли вон.
Мать подняла тряпку, помыла руки и вернулась к стряпне. Ниила собрал все шурупы в пластмассовую коробку, положил ее в карман и просиял. Потом краешком глаза покосился в сторону окна.
Братья сошлись посреди двора. Руки летали, раз за разом сокрушая скулы. От мощных затрещин бритые черепушки сотрясались как брюква. Но ни криков, ни брани. Удар за ударом - в низкий лоб, в пятак, мощные плюхи по пылающим ушам. Старший был шире в плечах, младшему, чтобы ударить, приходилось подпрыгивать. У обоих из носа текла юшка. Кровь капала и брызгала во все стороны, костяшки раскраснелись. Но братьев было не остановить. Бах! Шлеп! Тресь! Хлоп!
Нас угостили соком и булочками с пылу, с жару - такими горячими, что, откусив, надо было сперва подержать кусок в зубах, а уж потом жевать. Потом Ниила стал играть шурупами. Он высыпал их на кушетку, пальцы его дрожали, и я понял, как давно он мечтал повозиться с шурупами. Ниила разложил их по разным отделениям пластмассовой коробки, высыпал их, смешал, снова разложил, снова высыпал. Я хотел было подсобить ему, но Ниила начал злиться, я побыл еще немного и пошел домой. Он даже не оглянулся.
Братья меж тем продолжали драться. Щебенка под ними была вытоптана, образовалась круглая яма. Все те же бешеные удары, та же немая ярость, но в движениях уже заметна медлительность и усталость. Рубахи взмокли от пота. Окровавленные лица покрыты серым налетом, слегка припорошены землей.
И тут я увидел, как они преобразились. Это были уже не мальчишки. Скулы распухли, из разбитых ртов торчали клыки. Ноги стали короче и мощнее как медвежьи ляжки, разбухли так, что штаны трещали по швам. Ногти почернели и отросли, превратились в когти. И понял я, что не земля у них на лице. А щетина. Курчавый мех, тьма, расползающаяся по их светлым ребячьим щекам, ползущая по шее вниз, за пазуху.
Я хотел крикнуть, предупредить драчунов. Неосмотрительно шагнул в их сторону.
Тут они резко остановились. Повернулись ко мне. Сгрудились, втянули мой дух. И в глазах их я увидел голод. Алчбу. Они хотят есть, они хотят мяса.
Я попятился, леденея от страха. Они захрюкали. Плечом к плечу стали надвигаться, два настороженных зверя. Ускорили шаг. Выскочили из ямы. Когти взрывали щебенку в бешеном беге.
Надо мной распростерлась тень.
Мой придушенный вопль. Страх, писк, визг поросенка.
Дин-дон. Дин-дон-дилибом.
Колокола.
Божественные колокола. Дин-дон. Дин-дон. Во двор въехал велосипед, на нем сидел странник в белых одеждах, сияющий образ, он жал на звонок, сотворяя белесое облако света. Странник резко затормозил. Захватил лапищами обоих зверят, поднял за шкирку и хряпнул друг о дружку головами как капусту, аж сок брызнул.
– Папа, - запищали они, - папа, папочка…
И свет рассеялся, отец швырнул их на землю, схватил за лодыжки и стал возить сыновьями взад-вперед по щебенке, скородя землю их передними зубами как граблями. Когда он отпустил их, оба рыдали, и, рыдая, они снова стали детьми. А я побежал домой, только пятки засверкали. И в кармане у меня был припрятан шуруп.
.
Отца Ниилы звали Исак. Он происходил из крупного лестадианского рода. Еще мальцом его стали водить в душную избу, где молились сектанты: на деревянных лавках, теснясь задами, сидели крестьяне в темных сюртуках и их жены с платками на голове. В каморке было так тесно, что, когда на задние ряды нисходил Святой Дух, люди, отбивая поклоны, стукались лбами о спины впереди сидящих. Среди них сидел Исак, щуплый отрок, сдавленный со всех стороны родными дядями и тетями, которые преображались у него на глазах. Сначала учащалось дыхание, воздух становился спертым и влажным, рдели щеки, потели очки, с носа капал пот, все громче пели оба проповедника. Этими словами, этими живыми словами нить за нитью сотворялось полотно Истины, изображались картины злодеяний, измен, прегрешений, что пытались схорониться в земле, однако их вырвали с корнем и словно червивой свеклой потрясали перед собранием. Впереди Исака сидела девочка с косичками, в полумраке волосы ее отливали золотом, с боков она была зажата беспокойными большими телами. Она сидела тихо, прижимая к сердцу куклу, а вокруг нарастала буря. Страшно смотреть, как рыдают твои папа с мамой. Как такие умные, такие взрослые родственники меняются, растворяются. Страшно маленькому сидеть вот так и слышать, как тебя поливает чужой пот, и думать - это моя вина. Это моя вина - ах, если бы я был хоть капельку добрее. Детские ручки Исака сцепились в крепкий замок, ему казалось, что между ними ползают мураши. Если я разниму руки, мы все умрем, - думал он. - Если я отпущу их, мы погибнем.
И был день, воскресный день, спустя годы, когда Исак, высокий, крепкий и возмужавший, пришел на вечерню. Все шло прахом, скорлупа треснула. Ему исполнилось тринадцать, и он ощутил, как в его утробе растет Нечистый, и такой страх обуял Исака, сильнее, чем ожидание взбучки, сильнее, чем инстинкт самосохранения, что пришел Исак на собрание, сел на лавку и начал бить поклоны, а потом упал на лоно Иисусу. И легли кровоточащие ладони на темя и на грудь Исаку - было это второе крещение, так оно свершилось. Расцепил Исак кровавый замок и погряз в грехах своих.
Ни один из собравшихся не смог удержаться от слез. Великое явилось им. То был им знак сверху. Господь осенил своей дланью отрока и оставил его.
А потом, когда он учился ходить заново, когда он встал на шаткие ноги, они поддержали его. Толстуха-мать прижала его к груди во имя плоти и крови Христовой и оросила слезами его лицо.
Так был указан ему путь проповедника.
.
Как и большинство лестадианцев, Исак трудился в поте лица. Зимой валил лес, ранним летом сплавлял плоты, смотрел за коровами и огородом в скудном родительском хозяйстве. Работал много, требовал мало, чурался спиртного, карт и коммунистов. По этой причине в рабочей артели ему порой приходилось нелегко, но насмешки мужиков он принимал за испытание, молчал неделями и читал часослов.
В красные дни Исак очищался молитвами и баней, одевал чистую белую рубаху и темный костюм. Теперь и он мог на собраниях обличать пороки и Нечистого, выступать с двуострым мечем Господним, Законом и Писанием против всех закоренелых грешников, против клеветников и прелюбодеев, против маловеров и сквернословов, пьяниц, насильников и коммунистов, которые, как вши, расплодились в турнедальской юдоли.
Юное, бодрое, гладко выбритое лицо. Глубоко посаженные глаза. Исак умел приковать к себе внимание прихожан. Вскоре он женился на соратнице, застенчивой и ладно скроенной финке из Пелло, от которой пахло хозяйственным мылом.
Но когда пошли детишки, Господь покинул его. Взял и смолк одним днем. Никто не ответил Исаку.
Осталось только огромное, бездонное отчаяние. Тоска. Да исподволь растущая злоба. Исак начал грешить, больше - из любопытства. Мелкие издевательства над ближними. Ему понравилось, он продолжил. Когда обеспокоенные соратники попытались серьезно побеседовать с ним, он осквернил уста свои богохульством. Соратники отошли от него и не возвращались более.
Наперекор забвению, своей пустоте он, по-прежнему, называл себя верующим. Соблюдал обычаи, воспитывал своих детей согласно Писанию. Правда, на место Бога водрузился сам. И это была худшая форма лестадианства, самая холодная и беспощадная. Это было лестадианство без Бога.
.
В этой-то мерзлоте и воспитывался Ниила. Как большинство детей, выросших во враждебной среде, он спасался тем, что был неприметен. Еще во время нашей первой встречи на детской площадке меня поразило его искусство бесшумно перемещаться. Искусство менять цвет в зависимости от окружения, становясь совершенно невидимым. Главное, не высовываться - в этом Ниила был типичным турнедальцем. Ты сжимаешься в комок, чтобы сохранить тепло. У тебя сбитое тело, выносливые плечи, которые начинают болеть к старости. Шаги становятся короче, дыхание - мельче, от постоянного кислородного голода ты немного бледен с лица. Типичный турнедалец ни за что не побежит от врага - какой в том прок? Вместо этого он вбирает голову в плечи и надеется, что все как-нибудь рассосется. В общественным местах турнедалец садится на задние ряды; на турнедальских культурных сборищах часто можно видеть следующую картину: между рампой и публикой зияет десяток пустых рядов между тем, как на задних местах - аншлаг.
Руки у Ниилы были ссажены до локтей и никогда не заживали. Со временем я понял, что он расчесывает раны. Он делал это машинально, грязные ногти сами тянулись к руке, расцарапывали ее. Едва нарастала корка, как Ниила начинал колупать ее - расковыривал, отламывал и щелчком запускал, куда придется. Иной раз попадал коркой в меня, иной - с отсутствующим взглядом съедал ее. Еще неизвестно, что противней. Однажды, когда он был у меня в гостях, я сказал ему, чтоб он так не делал, но Ниила только невинно похлопал глазами. И через минуту снова взялся за свое.
Самое странное, что Ниила, по-прежнему, не умел говорить. Ему ведь целых пять лет. Иногда он открывал рот, словно собираясь сказать; было слышно, как в горле у него клокочет слизистый ком. Раздавалось харканье - казалось, вылетает пробка. Но на этом Ниила останавливался и пугливо замолкал. Он понимал мои слова, это было видно, - с головой у него было все в порядке. Но что-то в нем перемкнуло.
Наверное, сказалось то, что его мать была родом из Финляндии. Молчаливая сама по себе, она была к тому же представительницей многострадальной страны, которую терзали гражданские, белофинские и мировые войны, в то время, как ее жирная западная соседка продавала железную руду нацистам и тем разбогатела. Женщина, чувствующая свою неполноценность, она хотела, чтобы ее дети имели то, чего не было у нее самой - дети должны стать настоящими шведами, поэтому она больше старалась научить их шведскому, а не родному финскому. Но шведский она знала с грехом пополам, потому и молчала.
У меня дома мы частенько сидели на кухне: Ниила любил радио. В отличие от его матери моя всегда оставляла радио включенным, и оно целыми днями бубнило фоном. Не важно о чем - это могла быть любая передача от "Авторадио" и "Наших праздников" до колокольного звона в Стокгольме, курсов языка и богослужений. Сам я никогда не слушал - в одно ухо влетало, из другого вылетало. Ниила же, напротив, по-моему, обожал сам звук, который постоянно нарушал тишину.
Как-то после обеда я твердо решил, что научу Ниилу говорить. Поймав его взгляд, я ткнул себя пальцем и сказал:
– Матти.
Потом показал на него и стал ждать. Он тоже стал ждать. Я подался вперед и сунул свой палец ему в рот. Ниила разинул пасть, не издав не звука. Я стал мять ему горло. Ему стало щекотно, он стряхнул мою руку.
– Ниила! - сказал я и приказал ему повторить. - Ниила, скажи, Ниила!
Он уставился на меня как на дурачка. Я ткнул себя между ног и сказал:
– Писька!
Услыхав пошлость, он смущенно улыбнулся. Я показал на мою задницу:
– Жопка! Писька и жопка!
Ниила кивнул и снова прильнул к радио. Тогда я показал на его зад, изображая, как из него что-то вылезает. Вопросительно посмотрел на него. Ниила откашлялся. Я замер в ожидании. В ответ - молчание. Разозлившись, я повалил Ниилу наземь, принялся тормошить его.
– Какашка! Скажи "ка-ка-шка"!
Он молча вырвался из моих объятий. Кашлянул, поворочал языком, словно разминая его.
–
Soifa, - вдруг вымолвил он.
Я остолбенел. Я впервые услышал его голос. Совсем не детский, густой, сиплый. Не особо приятный.
– Чего?
–
Donu
al
mi
akvon
. Опять. С минуту я сидел огорошенный. Ниила говорит! Он начал разговаривать, вот только я его не могу понять.
Ниила с достоинством поднялся с пола, пошел к крану, выпил стакан воды. После чего ушел домой.
Произошла очень странная штука. В своем безмолвии, в своем одиноком страхе Ниила выдумал собственный язык. Не имея возможности разговаривать, беседовать, он начал придумывать слова, складывать их вместе, строить их них предложения. А может, это был не его язык. Может, он хранился где-то в глубине, в самых потайных уголках мозга. Древнее замороженное знание, которое оттаяло исподволь.
Раз, и мы поменялись ролями. Уже не я, а Ниила был моим наставником. Мы сели на кухне, мать ушла в сад, бубнило радио.
–
?
i
tio
estas
se
?
o, - сказал Ниила и показал на стул.
–
?
i
tio
estas
se
?
o, - повторил я.
–
Vi
nomi
?
as
Matti, - показал он на меня.
–
Vi
nomi
?
a
s
Matti, - послушно повторил я.
Ниила энергично затряс головой.
–
Mi
nomi
?
as
! –
Mi
nomi
?
as
Matti, - поправился я, -
Vi
nomi
?
as
Niila.
Он довольно чмокнул губами. В его языке были правила, порядок. На нем нельзя было говорить как попало.
Мы стали общаться на нашем секретном языке, вокруг нас образовалась наша собственная аура, в которой мы чувствовали себя защищенными. Другие мальчишки завидовали и подозрительно косились на нас, но нас это только раззадоривало. Отец и мать испугались, что у меня дефект речи, и позвонили доктору, но тот сказал, что дети часто говорят на вымышленном языке и что это скоро пройдет.
А Ниилу, наконец-то, прорвало. Благодаря придуманному языку, он преодолел робость и вскоре начал говорить и по-шведски, и по-фински. Он ведь и до этого многое понимал и скопил богатый запас слов. Оставалось только озвучить их, натренировать мышцы рта. Хотя, как выяснилось, было это не так-то просто. Ниила еще долго издавал весьма странные звуки, нёбо с трудом привыкало к шведским гласным и финским дифтонгам, с губ брызгала слюна. Постепенно я научился кое-как понимать его, но Ниила, по-прежнему, охотнее говорил на нашем секретном языке. Так ему было спокойнее. Когда мы разговаривали на этом языке, он расслаблялся, движения становились легкими, плавными.
.
В один из воскресных дней произошло примечательное событие. Церковь была битком набита прихожанами. Шла обычная утреня, служил ее старый добрый пастор Вильгельм Таве, и в обычные дни места было бы предостаточно. Но сегодня царило столпотворение.
А все дело в том, что жители Паялы собрались впервые поглядеть на настоящего живого негра.
Любопытство было столь велико, что пришли даже мои родители, которых в церковь калачом не заманишь, разве что на Рождество. На скамье впереди нас сидел Ниила с родителями и со всей своей родней. Только раз он попытался обернуться в мою сторону, но тут же получил увесистый подзатыльник от Исака. Люди перешептывались и шушукались, здесь были все от чиновников до лесорубов, даже несколько коммунистов. Все пересуды, понятно, сводились к одному предмету. Правда ли, что этот негр черный, чернее ночи, как исполнители джаза на обложках пластинок? Или он бурый?
Пробил колокол, дверь ризницы отворилась. Оттуда вышел Вильгельм Таве в очках с черной оправой, видно было, что он немного скован. А за ним! В облачении вышел и он. В африканской, блестящей мантии, подумать только…
Чернее ночи! Школьные училки начали оживленно перешептываться. Никакой не бурый, скорее, иссиня-черный. Рядом с негром семенила дряхлая диаконисса, худая как жердь, с желтой пергаментной кожей, она много лет посвятила миссионерству. Мужчины склонились перед алтарем, женщина сделала реверанс. А потом отец Таве начал службу с того, что поприветствовал собравшихся и, конечно, прежде всего нашего гостя из далекого Конго, где сейчас идет война. Тамошние христиане остро нуждаются в материальной помощи, и сегодняшний сбор без остатка пойдет в пользу наших братьев и сестер.
Начали отправлять службу. А собрание, знай, глядело и не могло наглядеться. Когда запели псалмы, негр впервые подал голос. Он знал мелодии - должно быть, у них в Африке поют похожие псалмы. Негр пел на родном наречии глубоким и каким-то вдохновенным голосом, а собрание пело все тише и тише, прислушиваясь к нему. Но вот настало время проповеди, и отец Таве подал знак. Тут произошло невероятное - негр и диаконисса вместе взошли на кафедру.
Паства заволновалась: на дворе стояли шестидесятые, а в те годы женщине в церкви полагалось молчать. Отец Таве предупредительно успокоил собравшихся, сказав, что женщина будет только переводить. Места на кафедре было маловато, диаконисса бочком пристроилась около дородного чужестранца. Пот ручьем тек у нее из под шляпы, диаконисса вцепилась в микрофон, беспокойно поглядывая на собравшихся. Негр обвел церковь невозмутимым взглядом, в остроконечной небесно-золотой митре он казался еще выше. Лицо было таким черным, что на нем можно было различить только сверкающие белки.
Негр заговорил. На банту. Без микрофона. Он как бы выкрикивал слова, высоко и призывно, словно кого-то искал в джунглях.
– Слава тебе, Господи! Слава тебе! - перевела диаконисса.
Вдруг она выронила микрофон, со стоном стала падать вперед и, наверное, свалилась бы с кафедры, не подхвати ее негр.
Первым подоспел церковный сторож. Он взлетел на кафедру, обвил тощую руку диакониссы вкруг своей бычьей шеи и поволок женщину к выходу.
– Малярия, - жалобно простонала она. Кожа стала желто-бурого цвета, с диакониссой случился приступ, она была в полуобморочном состоянии. Еще два члена церковного собора вызвались помочь ей, вывели ее из церкви, посадили в машину и на всех парах умчались в лечебницу.
Собрание и негр остались с глазу на глаз. Все были сбиты с толку. Отец Таве хотел было сменить миссионера, но негр с кафедры уходить не хотел. Раз уж он проехал полмира, чтобы попасть сюда, надо вынести и это испытание. Во имя Господа.
Быстро смекнув, он переключился с банту на суахили. Увы, этот многомиллионный язык, столь широко распространенный на африканском континенте, был почему-то совершенно незнаком жителям Паялы. Ответом негру были непонимающие взгляды. Он снова поменял язык, в этот раз - на креольский диалект французского. Диалект оказался настолько причудливым, что даже учительница французского не разобрала ни слова. Все больше нервничая, негр сказал несколько предложений по-арабски. Отчаявшись, попробовал говорить на фламандском, который кое-как выучил за время экуменических путешествий в Бельгию.
Результат - ноль. Никто не понимал ни бельмеса. В этих глухих краях говорили только на шведском и финском.
Окончательно подавленный, негр решил сменить язык в последний раз. Рявкнул так, что задрожали хоры, разбудив задремавшую тетку и напугав младенца: тот запищал, но ему дали пошелестеть листками церковной библии и он успокоился.
Тут со скамьи передо мной поднялся Ниила и что-то крикнул в ответ.
В церкви воцарилась гробовая тишина. Вся паства обернулась и уставилась на нахального молокососа. Сверкающие белки негра обратились к мальчику, но тот уже был усажен на место мощным тычком Исака. Африканец поднял ладонь, приказывая Исаку остановиться, и ладонь у него была поразительно белого цвета. Исак почувствовал взгляд и отпустил сына.
–
?
u
vi
komprenas
kion
mi
diras
?- спросил негр.
–
Mi
komprenas
?
ion
,- ответил Ниила.
–
Venu ?i tien, mia knabo. Venu ?i tien al mi. Ниила нерешительно пробрался вдоль скамьи и остановился в проходе. Секунду казалось, что он хочет слинять. Африканец велел ему приблизиться, поманив белой ладонью. Чувствуя, что все смотрят на него, Ниила сделал несколько неуверенных шагов. Ссутулившись, прокрался и встал перед кафедрой, забитый мальчишка с уродливо ощипанной головой. Негр помог парнишке взойти по ступенькам. Ниила едва доставал до края, но негр крепко обнял его и взял на руки. Держа как агнца. Дрожащим голосом возобновил прерванную молитву.
–
Dio
nia
,
kiu
a
?
sk
ultas
niajn
pre
?
ojn
… – Отец наш, ты услышал наши молитвы, - бойко перевел Ниила. - Сегодня ты послал нам мальчика. Хвала тебе, Господи, хвала тебе…
Ниила понял все, до единого слова. Паяльцы внимали как громом пораженные, а Ниила перевел проповедь до конца. Родители Ниилы, его братья и сестры застыли как каменные истуканы с испуганными лицами. Они были поражены, они понимали, что на их глазах свершилось Божественное чудо. Многие в церкви рыдали от умиления, все были тронуты до глубины сердца. Ликующий шепот пробежал по рядам и вскоре охватил всю церковь. Знак милости! Чудо!
Я же никак не мог взять в толк. Как мог негр знать наш секретный язык? Ведь это был именно тот язык, на котором я общался с Ниилой.
Об этой новости много потом говорили, и не только среди верующих. Еще долго нам звонили из газет и с телевидения, хотели взять интервью, но Исак не разрешил.
Сам я встретился с Ниилой только пару дней спустя. После обеда он как всегда незаметно проскользнул к нам в кухню, все еще напуганный случившимся. Мать дала нам по бутерброду, мы стали жевать их. Ниила то и дело как-то напряженно прислушивался.
Как обычно, фоном бубнило радио. Тут меня осенило, и я добавил громкости.
–
?
is
rea
?
do
! Я аж подпрыгнул. Наш секретный язык! Проиграла короткая мелодия, и диктор сказал:
– Вы только что прослушали сегодняшний урок эсперанто.
Эсперанто. Так он выучил язык по радио.
Я медленно повернулся к Нииле. Тот сидел с отрешенным видом, глядя куда-то вдаль.
ГЛАВА 3
.
О страшной притягательности склада в Школе домоводства и о нечаянной встрече, где мы забегаем далеко вперед
.
По соседству с детской площадкой стояло похожее на господский дом, большое деревянное здание со множеством окон, протянувшихся вдоль фасада. Старая фабрика, теперь здесь была открыта школа для девочек, где, помимо прочего, их учили стряпать и вязать. Все лучше, чем ходить безработной - здесь девочки становились добротными хозяйками. Возле школы, которую мы, детишки, так и прозвали Школой домоводства, стоял старый сарай, выкрашенный красной краской; он был наполнен всяким хламом и пожелтевшими школьными материалами, в которых мы так любили копаться. В одном месте с торца отходили доски и можно было залезть внутрь.
Стоял жаркий летний день. Зной тяжелой пятой придавил наше селение, запах трав был крепок, как заваренный чай. Я в одиночку крался вдоль стены сарая. Опасливо озираясь, не идет ли сторож. Мы боялись его. Он был силач, носил заляпанный комбинезон и ненавидел любопытных детей. Всегда являлся ниоткуда, испепеляя тебя взглядом. На ногах у сторожа были сабо, в мгновение ока он скидывал их и тигриным прыжком настигал жертву. Никто до меня еще не ускользал от него, сторож точно клещами хватал жертву за шею, поднимал - голова жертвы, того и гляди, отделится от тела. Помню, мой сосед, пятнадцатилетний бугай, рыдал как младенец, получив взбучку за то, что катался на мопеде в неположенном месте.
И все же я решил рискнуть. Никогда прежде не бывал я на складе, но слышал рассказы от тех, кто дерзнул. Я крался, вертя головой во все стороны, нервы были напряжены до предела. Вроде, все спокойно. Встал на карачки, раздвинул доски, просунул голову в лаз и прошмыгнул внутрь.
Из солнечного света я нырнул в кромешную тьму. Зрачки расширились, ослепленные мраком. Долгое время я стоял неподвижно. Затем, мало-помалу, стал различать предметы. Старые шкафы, списанные парты. Дрова, кирпичи. Треснувший унитаз без крышки. Ящики с электропроводкой, изоляторами. Я стал осторожно бродить, стараясь ни на что не наткнуться. Пахло сухостью, опилками и рубероидом с кровли, нагретым теплыми солнечными лучами. Я плавно продвигался, почти плыл в густом, как кисель, воздухе. Воздух был оливкового цвета, точно в гуще соснового леса. Я будто ходил между спящими. Осторожно дышал носом, ноздри щекотала пыль. Мои тряпичные тапки беззвучно скользили по цементному полу, мягкие кошачьи лапы.
Стоп! Передо мной вырос великан. Я отшатнулся от черного призрака в полутьме. Оцепенел.
Нет, не сторож. Всего лишь старый отопительный котел. Высокий и тяжелый чугунок. Толстый как раздобревшая матрона, с огромными литыми заслонками. Я отодвинул ту, что побольше. Заглянул в холодное, черное, как смоль, чрево. Тихонько гукнул. Голос отозвался металлическим эхом, вдвое сильнее моего. Топка был пуста. Чугунная дева, она хранила лишь память об огне, сжиравшем ее изнутри.
Я аккуратно просунул голову в отверстие. Порыскал рукой, нащупав комья шлака, отстающие от ржавой обмуровки, а может, то была копоть. Внутри пахло железом, окисью и старой гарью. Я немного поразмыслил, набираясь храбрости. Потом ужом юркнул в тесную топку.
И вот я внутри. Согнулся в три погибели внутри ее круглого пуза, свернулся, как зародыш. Попытался выпрямиться, но стукнулся головой. Стал бесшумно задвигать заслонку, пока не погас последний лучик.
Внутри. Она вынашивает меня. Она обороняет меня своими пуленепробиваемыми стенами, будто беременная. Я у нее в брюхе, я ее дитя. Меня разбирала какая-то неприятная щекотка. Чувство защищенности со странной примесью стыда. Словно я нарушил какой-то запрет. Кого-то предал - может, свою мать? Закрыв глаза, я свернулся клубком, обнял колени руками. Она - такая холодная, а я - такой теплый и маленький, огнедышащий комочек. Прислушавшись, я услышал ее шепот. Слабый шелест, доносившийся то ли из вьюшки, то ли из обреза трубы, ласковые и баюкающие слова любви.
Раздался грохот. В сарай, тяжело топая ногами, ворвался сторож. Он был в ярости, клялся, что намылит шею озорникам. Я затаил дыхание, слушая, как он рыщет кругом, опрокидывая шкафы, с грохотом пиная и разбрасывая хлам, словно охотился на крыс. Он бегал по складу и матерился - видно, какая-то ябеда из Школы домоводства засекла меня и настучала. И "мать твою за ногу", и "
перкеле" - шведские и финские проклятья сыпались направо и налево.
Встав неподалеку от котла, он втянул носом воздух. Словно учуял мой дух. Я услышал, как кто-то скребется о стенку, и понял, что сторож прильнул к моему котлу. Нас отделяла лишь чугунная шкура толщиной в три сантиметра.
Медленно ползли эти секунды. Потом новый скребок и звук удаляющихся шагов. С треском захлопнулась входная дверь. Я остался сидеть внутри. Неподвижно считал томительные минуты. Внезапно вновь послышался стук сабо. Сторож, оказывается, уходил понарошку, чтобы выманить добычу, используя все коварство взрослого человека. Но теперь он окончательно сдался и отправился восвояси - я слышал, как щебенка все тише шуршала под его ногами.
Наконец, я осмелился переменить положение тела. Суставы ломило, я толкнул заслонку. Она не поддалась. Я понатужился. Заслонка не шелохнулась. Меня прошиб ледяной пот. Страх, перерастающий в панику, - должно быть, сторож задвинул щеколду. Я погиб.
Когда первое оцепенение схлынуло, я попробовал кричать. Эхо утроило силу голоса, я вопил с перерывами, затыкая уши пальцами.
Никто не пришел на мой зов.
Осипший и изнуренный, я пригорюнился. Я погибну? Умру от жажды, высохну в этом склепе?
Первые сутки выдались ужасными. Мышцы болели, икры сводила судорога. Спина затекла, так как я сидел согнувшись. Страшно хотелось пить - я чуть не сошел с ума. Мои испарения оседали на закопченных стенах, я слышал, как падают капли, пытался лизать стены. На языке остался металлический привкус, от него жажда только усилилась.
На вторые сутки меня взяла одурь. Я то и дело надолго впадал в забытье, качаясь в полудреме. Забытье казалось освобождением. Я потерял счет времени, впадал в сладостное оцепенение, возвращался и чувствовал, что умираю.
Проснувшись в другой раз, я понял, что время не стоит на месте. Зеленоватый дневной свет, пробивавшийся сквозь отверстие крана, стал слабее. Дни становились короче. По ночам я сильно мерз, вскоре ударили первые холода. Сложенный пополам, я мелко прыгал, чтобы хоть как-то согреться.
Зиму я помню не очень отчетливо. Свернувшись калачиком, я почти все время спал. Недели промелькнули как сон. Когда вернулось тепло, я понял, что подрос. Моя одежда стала мала мне и жала. Изрядно повозившись, я сумел стянуть ее с себя и продолжал ждать уже голый.
Постепенно мое тело заполнило тесную котловину. Должно быть, я прожил здесь несколько лет. От моих испарений нутро котла ржавело, с моей головы свисали длинные патлы. Я уже не мог прыгать, а только уточкой переваливался с боку на бок. И не вылез бы, даже если б сумел открыть заслонку - проход стал слишком узок для меня.
Со временем жить в котле стало почти невмоготу. Теперь я не мог двигаться даже бочком. Голова была зажата между коленями. Плечам некуда было расти.
Пару недель я думал, что мне конец.
Наконец, я дошел до ручки. Заполнил собой каждую клеточку пространства. Не оставив ни одной воздушной пазухи, мне нечем было дышать, и я только судорожно зевал ртом. Но упрямо продолжал расти.
И вот как-то ночью… Что-то звонко хрустнуло. Будто раскололось карманное зеркальце. Короткая пауза, а потом протяжный треск со спины. Я понатужился - стена поддалась. Выгнувшись дугой, она брызнула фонтаном осколков, и я очутился на воле.
Голый, новорожденный - я барахтался среди хлама. Неуверенно встал на ноги, оперся на шкаф. С удивлением обнаружил, что мир вокруг меня съежился. Нет, это просто я стал вдвое выше. На лобке появились волосы. Я стал большим.