Взрослые сюда не суются, очень уж тут шумно. Но Мартина и я очутились здесь впервые. Папа не позволял нам ходить в «И-го-го». Он говорил, детям в забегаловках делать нечего. Но кто-кто, а Мартина давно не дитя. А «И-го-го» никакая не забегаловка. Все там только колу пьют. Он говорил, это разъедает желудок. Что бы это такое значило, я точно не знаю. Во всяком случае, он был бы рад, если б мы пили только самодельный сок из слив. А наш сливовый сок хуже уксуса, да и живот от него сводит.
Мы с Мартиной собрались домой лишь с наступлением темноты. Мартина рассказала мне, что Анни Вестерманн завидует ей из-за Бергера Алекса, а я ей рассказал, что улучшил свой результат в кроле на одну десятую секунды. Рассказал я ей также про «Смертельное танго», которое посоветовал обязательно посмотреть. Мы так здорово понимали друг друга, что я пообещал ссудить ей денег на кино.
Когда мы пришли домой, папина машина уже стояла в гараже. Мама возилась на кухне. Она отбивала шницели. Она их с такой свирепостью колошматила, что весь стол ходуном ходил. «Злится, что мы так поздно заявились!» – шепнул я Мартине.
Но я ошибся: она общалась с нами вполне благодушно. Должно быть, мама сердилась на кого-то другого.
Ник сидел на веранде, дед еще не приходил. Папа был в своей комнате, а куми-орский владыка возлежал на тахте в гостиной и созерцал кукольное телепредставление.
Я прошел мимо него. Он сказал: «Ламчик, лукируй мои снеготочки!» Жестом он указал на свои ноги. На большом пальце красный лак облез.
Я сказал Куми-Ори: «Мы вам не прислужаем!» И двинулся дальше. Зашел на веранду выведать у Ника, как прошла прогулка. Ник сразу сник. Он рассказал, что в машине Куми-Ори стало плохо, оказалось, он не переносит езду. От солнечных лучей у него на лужайке закружилась голова, а когда они решили пообедать в пансионе, то хозяин их с Огурцарем в ресторан не пустил, и они ушли несолоно хлебавши.
«Слушай-ка, Ник, – спросил я, – ты, случайно, не в курсе, как папа думает поступить с этой тыквой-мыквой?» Ник ответил: «Папа будет оберегать его и поможет ему вернуться на престол!»
«Колоссально! – сказал я. И добавил: – Да он сам в это не верит, распапулечка наш».
Ник завелся: «Как он сказал, так и сделает. Папа все может!»
Тут мама позвала ужинать. Из своей комнаты вышел папа. Он положил себе в тарелку шницель, три картофелины и снова удалился. Он так всегда делает, когда на нас сердится. Куми-Ори сполз с тахты и засеменил за папой. Позже папа еще раз выходил и прошел прямиком в кухню.
Мама бросила ему вслед: «Прошлогоднюю картошку я выбросила в помойку!»
Некоторое время папа из кухни не появлялся. Потом он проследовал через нашу комнату, неся в руках проросшую картошку. Лицо его выражало ожесточенную непримиримость.
Мартина с перепугу выронила вилку. «Он и впрямь копался в помойном ведре», – выдавила она.
«При том, что ему от одного его вида плохо делается! – сказал Ник. И добавил: – Наверное, он просто без ума от этой огуречины!»
«Ради меня, во всяком случае, – со слезами в голосе проговорила мама, – он в помойном ведре ни разу в жизни не копался!»
Вечером, когда мы уже улеглись, у папы с мамой вышел крупный разговор. В моей комнате все было слышно. Мартина и Ник проникли ко мне: им тоже хотелось все знать.
Мама сказала, король должен убраться. Как – это ее не интересует. Но в доме она его больше не потерпит.
Папа сказал, он его приютит, чего бы это ему ни стоило; он требует, чтобы мама была с королем приветлива и нас настраивала в том же духе.
Мама кричала, нам папа не позволяет держать ни кошки, ни собаки, ни даже морской свинки или золотой рыбки, хотя общение с животными благотворно влияет на детей. А теперь для себя самого завел ни рыбу ни мясо!
Папа кричал, при чем тут рыба и мясо, когда речь идет о несчастном короле, попавшем в беду!
Мама вопила, плевать она хочет на несчастных королей-пострадальцев!
Папа вопил, он не оставит несчастного короля-пострадальца, потому что он сердцем чувствует страдания другого.
Мамин голос зазвенел. Это он-то чувствует страдания другого! Да ее от этих слов душит хохот! После чего она долго и громко смеялась, но звучало это не слишком весело.
Тут папа дико захохотал. Именно этого она и не в состоянии понять! Она вообще ничего не понимает, а папу и подавно, потому-то ей и невдомек, как чудовищно важно иметь в доме такого вот куми-орского короля!
К ним присоединился дед. Он привел родителей в чувство. Папа и мама пришли к компромиссному соглашению. Но в чем оно заключалось, трудно было разобрать, так как они уже говорили нормальными голосами. Мы поняли меньше половины. Одно было ясно: Куми-Ори остается в папиной комнате и из нее не выходит. Папа опекает и обслуживает его. Проросшую картошку закупает он же. Что касается мамы и нас, то лучше бы этого Куми-Ори вообще не было. Единственный пункт, по которому договоренность достигнута не была, это – станет ли мама убирать папину комнату.
Перед тем как пойти к себе, Мартина сказала: «Если б у этого Огурцаря была душа, его давно бы и след простыл. Не может он не видеть, что из-за него сплошные скандалы!»
Нику это было недоступно. «Дураки вы, – хмыкнул он, – король – законная игрушка!»
ГЛАВА ПЯТАЯ
Я опишу свои злоключения с папиными подписями. И как я не мог заснуть. И как это мне все же удалось. Подозрение, которое, к сожалению, не удалось осмыслить как следует.
На следующий день у меня не было времени подумать об Огурцаре. Шел последний пасхальный денечек. Скопилось адски много невыполненных заданий, к тому же назрела одна особая проблема.
Дело вот в чем: недели три назад нам раздали контрольную по математике. Несмотря на то что в каждом примере я напутал самую малость, Хаслингер закатил мне единицу. А под ней нацарапал: «Подпись отца». И три восклицательных знака. От всех других ему и подписи матери больше чем достаточно. Но так как меня он невзлюбил, то решил доконать подписями отца.
Ну, а теперь я уже никак не могу показать папе этот кол. За последний кол мне от него здорово влетело. Он сказал, если я принесу еще один, то не видать мне бассейна как своих ушей. И денег на карманные расходы – тоже.
Поэтому я дома о единице даже не заикался и на очередную математику явился без папиной подписи. В наказание Хаслингер задал мне четыре уравнения со многими неизвестными – и тоже с подписью отца. На следующий день я сдал Хаслингеру четыре уравнения со многими неизвестными и тетрадь для классных работ – без папиной подписи. Тогда Хаслингер увеличил наказание до восьми уравнений. Разумеется, с папиными подписями.
От урока к уроку долги росли в арифметической прогрессии. К завтрашнему дню за мной уже числилось шестьдесят четыре уравнения и шесть подписей отца! А шесть папиных автографов заполучить в шесть раз труднее, чем один. После того как из-за Куми-Ори все пошло наперекосяк, я вообще не мог к нему сунуться.
Деду и маме говорить об этом не стоило. Несмотря ни на что, они все-таки могли передать папе.
Хубер Эрих выдвинул идею – все папины подписи подделать. На его взгляд, это сущие пустяки. Он поступает так всегда. Но Эриху куда проще. Он уже с первого класса ходит в отстающих. И давным-давно начал подделывать подписи. Настоящую подпись его отца учителя в глаза не видели. Я попробовал в блокноте скопировать папину подпись. Но она у него жирная, размашистая, никто ее не подделает!
Я прямо до ручки дошел. От моего взгляда в стене, кажется, должны были образоваться дыры. С особым удовольствием я бы сейчас повыл. А из головы все не шел разговор с Шубертом Михлом, состоявшийся две недели назад по дороге из школы. Мы тащились, как черепахи, поругивая Хаслингера и всю школу. Неожиданно Михл спросил: «Как думаешь, Вольфи, Хаслингер хочет завалить тебя только по математике или по географии тоже?»
За всю свою жизнь я не пугался так, как тогда. Что я могу загреметь на второй год, у меня, честное слово, раньше и мысли такой не было. Да мне это в голову прийти не могло. А ведь если подумать, такой поворот дела был очень даже возможен. Я сложил свои отметки по математике: кол, кол, пара, пара, кол, кол – и разделил полученную сумму на шесть (столько я еще могу сосчитать!). А по географии отметки за контрольные давали и того пуще – одну и одну десятую. В среднем.
Михл пытался утешить меня. «Хаслингер ведь еще два зачета устроит, – предположил он. – Напишешь последние работы на трояк – считай, проскочил!»
Да у Михла просто фантазия разыгралась. На трояк у Хаслингера?! Скорее мир рухнет в тартарары. Всю оставшуюся дорогу я не проронил ни слова. Я не прислушивался больше к утешавшему Михлу. Мой мозг свербила однамысль: «Навторойгод, навторойгод, навторойгод…» Поэтому в пасхальные каникулы я ничего не учил. Стоило мне открыть портфель и достать тетрадь, как в голове начинало гудеть: «Навторойгод, навторойгод, навторойгод…»
Я действительно каждый день пытался. Результат был один и тот же. В голову не шло ничего, кроме «на второй год». А закинешь портфель в угол – сразу на душе легче становится. И мысли самые разные так и бурлят в голове.
Но сегодня каникулы кончались, и что-то должно было случиться. Я сидел на столе, вертя в руках блокнот, исчерканный папиными подписями (фальшивыми). В комнату вошла Мартина. Ей нужна была моя точилка для карандашей, чтоб все ее карандашики имели изящные носики.
Мартина обожает такие штучки. Ее школьные принадлежности всегда опрятны до отвращения: и тебе запасной стержень для авторучки, и тетради обернуты, в портфеле крошки или там жевательной резинки днем с огнем не найдешь. Даже на треугольниках ничего не выцарапано. Цветные карандаши у нее один к одному. Как она этого достигает, ума не приложу. Красный превращается у меня в огрызок, когда к коричневому я еще не притрагивался.
Как я уже сказал, Мартина зашла за точилкой.
Она все-таки заметила листки, испещренные псевдопапиными подписями, хотя я прикрыл их рукой. А она ведь не без понятия. Сразу смекнула, что к чему. «Это совершенно бессмысленно, – сказала она. – Так ты себе еще больше напортишь».
«А ты можешь представить, – спросил я, – что сегодня вечером я подойду к папе и выложу ему пять не сделанных допзаданий и кол в придачу?» Этого Мартина представить не могла. Она тоже несколько раз попыталась скопировать папину подпись. Вышло не лучше, чем у меня. Мартина пообещала непременно что-нибудь придумать. Но на это ей нужно дня два-три. Я же должен, для отвода глаз, сказать Хаслингеру, что папа в отъезде и вернется лишь к концу недели. А если я захочу, она сама сходит к Хаслингеру и подтвердит, что отец действительно уехал. Невозможно было представить, что Хаслингер в это поверит, все же на душе стало легче. Особенно после того, как Мартина пообещала мне помочь, чтобы я не выпал в осадок – на второй год. Она возьмет меня на буксир. А Хаслингера мы уж как-нибудь нейтрализуем – так она сказала.
За ужином царило гробовое молчание. Папа, хотя и вышел к столу, не проронил ни слова. Соответственно и мы помалкивали. После трапезы папа подобрал в кухне последнюю проросшую картофелину и уже подпорченную головку чеснока и направился в свою комнату. На пороге он спросил нас: «Как ваши школьные дела? Все ли готово к завтрашнему дню?»
Ник пробубнил пасхальный стишок. Что-то про свечечки, куличики и ангельские личики. Мартина толкнула меня: «Самое время все сказать!»
Я сделал шаг в папину сторону. В одной руке он держал картошку, а другой ласково трепал Ника по головке. Папа перевел взгляд на меня. Между его взглядом и хаслингеровским не было абсолютно никакой разницы. «Тебе что-нибудь нужно?» – спросил он.
Взгляд Мартины буквально подталкивал меня в спину. Но я отрицательно мотнул головой и ушел к себе в комнату.
«Трус», – прошипела вдогонку Мартина.
В этот вечер я еще долго не мог уснуть. Пытался забыться – то на правом боку, то на левом. И на спине, и на животе. Не спится, и все тут. Часы на ратуше пробили полночь. Я решил подумать о чем-нибудь необыкновенно приятном. Как я, к примеру, стану чемпионом по плаванию на спине среди юниоров. Мне виделась восторженная толпа болельщиков и среди них ликующий папа. Но тут из душевой кабины вылез Хаслингер. В правой руке он держал мою тетрадь для классных заданий и угрожающе ею размахивал. Он пробился через восторженные толпы прямо к папе и попросил его поставить везде свои подписи. В этом месте папа ликовать перестал. Летом мы, наверное, отправимся в Италию. Воображение рисовало такую картину: я жарюсь на солнышке и лижу мороженое. Но Хаслингер и здесь все испортил. Он возник рядом со мной, как джинн из бутылки, и заблажил на весь пляж: «Хогельман! Не загорать! Второгодники должны быть бледнолицыми!»
Я вспомнил, как чудесно было вчера в «И-го-го», но тут же увидел восседающего на музыкальном автомате Огурцаря. Он заговорщицки шепчет мне: «Мы городить вашей папе про вашенские выходули!»
Так хотелось помечтать о чем-нибудь адски хорошем, а какая чертовщина из этого получилась! Внезапно мне стало не по себе. Померещилось, будто в комнате что-то шуршит и поскрипывает. Зажечь настольную лампу и оглядеться я не решался. Мои пятки торчали из-под одеяла. Я бы с удовольствием подтянул ноги. Мне было неприятно, что какая-то часть тела не прикрыта, но я не осмеливался даже пальцем пошевелить. Так я пролежал целую вечность, вслушиваясь в шорохи и скрипы. Изредка мимо окна проезжала машина, тогда на потолок ложилась узенькая полоска света. Она перемещалась от стены к стене. От нее тоже делалось жутковато.
Папа говорит, мальчик в моем возрасте уже ничего не должен бояться. А дедушка считает, что вообще ничего не боятся только законченные идиоты.
Мама боится пауков, майских жуков, неоплаченных счетов и электропроводов. Когда Ник бегает по ночам в одно место, он не спускает воду, боясь шума. Мартине страшно возвращаться поздно домой по плохо освещенной аллее. А дед боится заработать еще один инсульт: тогда он не сможет ходить или говорить или даже умрет.
Папе тоже бывает страшно. Он вида не подает, но я-то не раз замечал. Например, когда он во время обгона никак не может пристроиться в свой ряд, а навстречу, лоб в лоб, мчится лимузин. Или когда он думал в прошлом году, что у него рак желудка. Узнав результаты обследования, папа так развеселился, что было видно, какого страху он натерпелся перед этим.
Все это я себе говорил, пока слышались шорохи. Тем не менее в душе я радовался, что поблизости не было никого, кто бы мог мой страх заметить. С другой стороны, очутись здесь кто-нибудь, я бы, наверное, и не струсил, и мне захотелось, чтобы кто-нибудь оказался рядом.
Раньше, когда я был маленький, я всегда бежал к маме, если ночью мне вдруг становилось страшно, и дальше спал у нее в постели. Даже сейчас помню, как это приятно.
Прокрутив все это в памяти, я заснул. Что-то мне снилось. Сейчас я уже не знаю, что именно. Знаю только, что это был очень добрый сон.
Когда утром Мартина заколотила в дверь с криком «вставай», мне адски не хотелось открывать глаза, так уютно было во сне. Но Мартина постучала еще раз – она это проделывает ежедневно, – и мне пришлось встать. Сразу в башке закопошились папины подписи, задачки и Хаслингер. Я страшно разозлился на свое железное здоровье. Захотелось иметь такие же гланды, как у Ника. Мама бы тогда с ходу поверила, что у меня в горле ломит.
Притащился в ванную и отпихнул Мартину от умывальника. Не то она бы до восьми выдавливала угри на носу. А потом плакалась, что у нее нос как морковка. Мартина заперла дверь в ванную и говорит: «Вольфи, дубина, ты что, ошалел?»
«С какой стати я должен был ошалеть?» – спросил я. Мартина вынула из кармана халата измятую бумажку. Да это листок из блокнота, на котором я экспериментировал с папиными подписями. Мартина сообщила, что листок валялся на полу в гостиной. Там она и обнаружила его минут десять назад.
Я точно знал, что все исписанные листочки были тщательно скатаны мною в маленькие горошины и выброшены в корзину. В гостиной я не мог их обронить ни при каких обстоятельствах. Однако было уже полвосьмого, а мы еще не садились завтракать.
Времени, чтобы обсудить это происшествие с Мартиной, не оставалось. Но во мне все-таки зародилось подозрение. Страшное подозрение. Я вдруг вспомнил ночные скрипы и шорохи. Может быть, мне это вовсе и не почудилось.
Никаких улик у меня не было, но я невольно произнес: «Ну, несчастная огурчушка, если я тебя застукаю, то вместе с короной засажу в морозилку».
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Попытаюсь объяснить, из-за чего у нас с Хаслингером разгорелся сыр-бор и почему это дело кажется мне пропащим. История сложная и довольно путаная, на нее потребуется целая глава.
Мы с Мартиной брели в школу. Мартина все хотела убедить меня, что Хаслингер не такой уж лютый зверь и что мне абсолютно ничего не угрожает.
«Ну что он тебе сделает? – внушала она. – Ну, седьмую подпись отца потребует. Где шесть, там и семь – тебе не все равно?»
Примерные ученики, вроде Мартины, будто не от мира сего: о проблеме колов и подписей они не имеют ни малейшего представления. Поэтому я даже не пытался объяснить ей, какую развеселенькую жизнь может устроить мне Хаслингер.
Перед школьными воротами у меня в мозгу зашевелилась мыслишка: а не проще ли сбежать? Когда по телеку передают о розысках ребенка, всегда говорят: «Пусть он немедленно возвращается домой. Никто его и пальцем не тронет!»
Увы, я так долго раздумывал, где лучше всего укрыться на пару деньков, что опомнился перед дверью в класс, тут и звонок прозвенел. А потом оказалось, что все треволнения были напрасными. Не перевелись еще на земле чудеса! Хаслингер заболел. Вместо него урок вел профессор Файкс. Он битый час гонял нас по-латыни. Я семь раз добровольно вызывался отвечать; на душе у меня был праздник.
На переменке после урока Славик Берти, мелкий пакостник, все вздыхал: «Жаль, Хаслингер слег. Я просто помирал от нетерпения. Сегодня он закатил бы Хогельману сто двадцать восемь уравнений!»
Для ребят из класса, кроме моих друзей, конечно, наши стычки с Хаслингером сплошной цирк. Славик даже заключил пари с Шестаком. Кто знает, может, и я бы посмеялся вволю, не коснись это меня самого.
Со стороны наверняка выглядит препотешно, когда Хаслингер еще с порога бросает «садитесь!», а затем впивается в меня взглядом и говорит: «Хогельман, Вольфганг!»
Я поднимаюсь и говорю: «Да, господин учитель!»
Хаслингер стоит около доски, я у задней парты. Мы глядим друг на друга. Это длится три минуты – Берти засекал по часам. После чего Хаслингер говорит: «Хогельман, Вольфганг, я ведь жду!»
Тут я опять говорю: «Да, господин учитель» – беру тетрадки, выхожу к доске и вываливаю перед Хаслингером груду уравнений с очень многими неизвестными.
Хаслингер бегло просматривает их и вопрошает: «Хогельман, Вольфганг, что-то подписей вашего отца не видно!» (Хаслингер обращается ко всем нам на «вы».) Стою я и на Хаслингера ноль внимания, весь ушел в рассматривание темного паркета, надраенного до антрацитного блеска. Там, где я всегда останавливаюсь, одна паркетина отошла. Когда я наступаю на нее правой ногой, она противно визжит.
Хаслингер говорит: «Хогельман, Вольфганг, вы ничего не хотите мне сказать?»
Я тяжело переступаю на правую ногу и опять вперяюсь взглядом в пол.
В этом месте Хаслингер срывается: «Долго я еще буду ждать?!»
Я ничего не отвечаю. А что тут можно сказать? Стою и монотонно поскрипываю паркетиной.
Этак примерно через минуту Хаслингер грохочет: «Двойная порция уравнений и марш на место!»
Я удаляюсь на последнюю парту. Хаслингер нервно поправляет галстук, плотнее прижимает к переносице дужку серых очков и, глотая широко открытым ртом воздух, обращается к остальным: «Начнем наше занятие!»
Арифметика никогда не была моим коньком, это выяснилось уже в начальной школе. В прошлом году я тоже не блистал. Но свой трояк имел железно.
В том году уроки у нас вел Бауер. Он готов был по сто раз объяснять все, что мне непонятно. До тех пор, пока до меня не доходило. А вот Хаслингера, если я чего-то не понимаю, уже не спросишь. У нас с ним отношения – хуже некуда. Я, очевидно, действую на Хаслингера, как красная тряпка на быка. При моем появлении в нем вся желчь поднимается. В нашем классе он только год, но я знаю его с тех пор, как мы поселились в этом районе. Он живет недалеко от нас, за углом. Ребята из нашего переулка дали ему прозвище «Круглая Серота». Потому, что он весь серый. Волосы, глаза, кожа, костюм и шляпа. Зубы у него, правда, желтые. Я и знать не знал, что он преподает математику, а тем более что однажды он станет моим классным руководителем. Когда Хаслингер, о котором я и понятия-то не имел, что его так зовут, как манекен, вышагивал по нашему переулку, он мне всегда на нервы действовал. Другим ребятам тоже. Мы швыряли ему в спину гнилые яблоки и косточки от вишен. Улюлюкали. Один раз я даже пульнул из рогатки в его серую шляпу. Но попал не в шляпу, а в левое ухо. Еще мы Круглую Сероту пихали, когда он мимо проходил. Мы тут же делали вид, что ссоримся. Один из нас давал другому пинка, и тот летел прямо на Круглую Сероту. Потом он говорил: «Ой, простите, пожалуйста!» – и мы, давясь от смеха, разбегались.
Еще в этом году, за день до начала учебного года, я запустил в Круглую Сероту из-за забора целлофановым мешочком с водой. Водяной снаряд разорвался у него на правом плече, с того бока он вымок до нитки.
Когда на следующий день на первое занятие в класс вошел директор, а вслед за ним Хаслингер, я адски сдрейфил. Но всю жестокую правду мне еще предстояло постичь. Я-то подумал, что у Круглой Сероты вконец лопнуло терпение и он пришел с жалобой по поводу целлофанового мешочка. Я лихорадочно соображал: каяться или отпираться? Но тут директор произнес: «Славныя май рэбэтишчки!»
(Ну и пляшут гласные у нашего директора! Он нарочно их постоянно искажает, полагая, что оно так звучит благороднее.)
Значит, он говорит: «Славныя май рэбэтишчки! Вмэста прэфессорэ Боуэрэ с вами бодет зэнимэться прэфессор Хэс-лингер! Этнынэ он клясснэй пэдагуг! йе надэесь, вэ палэдите!»
Я думал, меня хватит удар. Хаслингер сказал: «Садитесь». Директор сказал: «Дэ свидэние» – и вышел.
Хаслингер вызывал нас пофамильно, и каждый должен был встать, чтобы он мог с нами познакомиться. Когда он произнес «Хогельман», мне уже некуда было отступать. Я медленно поднялся. Хаслингер взглянул на меня и процедил: «Так, так. Вас, стало быть, Хогельман зовут!» Больше он ничего не сказал. Но его взгляд сказал мне все.
Я дико разозлился на свою судьбу. Ну почему такое всегда случается со мной! Сами посудите: во 2-м «А» – Дворак и Майсел. Во 2-м «Б» – Бирнингер и Дайке, и в 1-м «В» – Андрош, Новотны и Шпиль.
Все они издевались над Хаслингером похлеще, чем я. Андрош, тот больше всех из кожи лез! Новотны и Шпиль вообще были зачинщиками! Но с них – как с гуся вода! Им не поставят нового классного руководителя! Только я такой везучий! Только мне мог директор преподнести на блюдечке такой сюрприз, как Хаслингера!
Мартина – она у нас дома единственная, кто в курсе дела, – Мартина сказала мне, нечего, мол, становиться в позу обиженного. Сам во всем виноват. Не нужно было к нему приставать: он мне ничего плохого не сделал. Ежели человек тощ, сер и зубы у него желтые, это еще не повод над ним глумиться. А что каждый старался другого переплюнуть, не оправдание – в лучшем случае, дурацкая отговорка.
Хорошо ей рассуждать! А где она была три года назад, когда мы только начинали задирать Хаслингера! Она тогда лишь похихикивала над моими рассказами. Теперь нужны мне ее проповеди как рыбке зонтик! С тех пор как Хаслингер сделался моим классным руководителем, я в него не то что мешочка с водой – косточки вишневой не бросил.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Я открываю, что Огурцарь не соблюдает условий компромисса. Моя сестрица и ее кадр насквозь промокают; но я не этого хотел, когда брался за садовый шланг. У примерных учениц тоже есть жизненные проблемы. Ругательства помогают, но ненадолго.
Изумительный, бесхаслингеровский день быстро прикатил к финишу. Я решил было подождать Мартину перед школьными воротами, но заметил Бергера Алекса, который маячил тут же. Поскольку он железно поджидал Мартину, я развернулся и двинулся к дому один.
Калитка нашего сада была заперта. Я перемахнул через забор. Дверь в дом тоже была заперта. Я забрался внутрь через открытое кухонное окно. Вообще-то у меня есть целая связка ключей на все случаи жизни – от дома, от сада, от подвала, от гаража, от чердака. Мне ее папа подарил на двенадцатилетие. Вся связка держится на подвеске – красном гоночном автомобильчике, который к тому же превращается в карманный фонарик и еще гудит. Но вот уже неделю я не могу найти ключи. Они как сквозь землю провалились. А спрашивать маму, не видела ли она их, когда убирала, я не хотел. Она бы сразу решила, что я их потерял и они попали в руки матерого взломщика. Она бы лишилась сна и вынудила папу врезать новые замки: очень она взломщиков боится.
Итак, через кухонное окно я залез в дом. На столе лежали две записки. Одна от мамы, что она задерживается у парикмахера, так как новый способ завивки и отбелки волос требует больше времени, и что нам следует разогреть на обед тушеную капусту.
Другая записка от деда. Текст такой: «Ушел встречать Ника. Потом идем в городской парк! Салют! Дед!»
Дед всегда заходит за Ником в школу. Иначе Ник просто не дойдет до дома. С большей радостью он завернет к Хуберту, нашему плотнику.
Я подумал: «А ведь, кроме меня, дома ни души», но сразу вспомнил, что где-то рядом Куми-Ори. Подошел к папиной комнате и посмотрел в замочную скважину. Ничего не видно и не слышно. Тогда я открыл дверь и осмотрелся. Повсюду заглянул, даже в шкаф, и под кровать, и в корзину для бумаг – Огурцаря нигде не было. Стало быть, Огурцарь не выполняет условий соглашения между мамой и папой и за милую душу шастает по дому, когда папы нет.
Я перевернул весь дом, разыскивая Огурцаря. Мало-помалу во мне росла надежда на то, что куми-орские подданные захватили короля и вздернули его. Через кухонное окно я вылез обратно в сад. Оглянулся по сторонам – куми-орского короля нет как нет.
У калитки стояли Мартина с Алексом. Было похоже, что между ними кошка пробежала. Это меня здорово удивило. Обычно они ходят рука об руку, и Алекс, как овечка, взирает через свои окуляры на Мартину, а Мартина, как овечка, взирает из-под своей бахромы на Алекса, при этом они нежно воркуют. Но сегодня они не ворковали, а громко перепирались. И глядели отнюдь не овечками – тиграми.
До меня донесся голос Алекса: «Если ты позволяешь им обращаться с тобой, как с грудным младенцем, значит, так тебе и надо, что они обращаются с тобой, как с грудным младенцем!» И еще: «Не давай запрещать себе самые безобидные вещи!»
Мартина: «Легко тебе говорить, когда отец сделал вам ручкой. С мамой и я договорилась бы!» И еще: «Можешь тогда Анни Вестерманн прихватить, кретин лохматый! Ей все позволено!»
Разумеется, они еще очень многое высказали друг другу, но я четко уловил только это. Снова лезть в дом через кухонное окно было лень. Я хотел взять ключи у Мартины. Едва я шагнул к калитке, как вдруг вижу под кустом сирени, совсем рядом с калиткой, что-то красновато поблескивает. Драгоценные камушки в короне Огурцаря!
Огурцарь затаился под кустом и подслушивал, как Алекс с Мартиной выясняли отношения. Он был настолько поглощен подслушиванием, что меня вовсе не заметил.
«Ну, подлая тыква-мыква, погоди!» – пронеслось в моей голове. Сначала я хотел звездануть ему камнем по кумполу. Но не был уверен, выдержит ли огуречная черепушка. Королевские мощи под сиреневым кусточком никак не входили в мои планы. У меня под ногами, в траве, змеился садовый шланг. Я поднял его, прокрался к Куми-Ори и включил воду. Сначала я сбил струей с Огурцаря корону, а потом стал окатывать его с головы до ног. То ли напор воды был чересчур сильным, то ли Куми-Ори оказался хиловат, но струя намертво припечатала Куми-Ори к забору. Он висел, как пришпиленный, и орал не своим голосом: «Гусьпади Гоглимон, помажите меня! Ваша ламчишка меня угаражать!»
Я невольно улыбнулся и подумал: «Долго же тебе звать придется. Он сидит небось в своем автострахе и считает!»
Я пустил воду на всю железку. Тут калитка распахнулась, и Мартина, злая-презлая, ринулась на меня с криком: «Ты что – рехнулся, юный придурок!»
Она была мокрая, как мышь. Волосы растрепались и налипли на лицо, платье и все остальное – хоть выжимай. Бергер Алекс просунул голову в калитку. С него могла натечь хорошая лужа. Вода жирными струями лилась с длинных косм. Серый свитер растянулся и стал черным – вот как он вымок. Алекс проорал: «Тебе с твоим чокнутым братцем лечиться надо, курица мокрая!»
И ушел.
«Извини, пожалуйста, – сказал я Мартине, продолжая поливать Огурцаря, – если я вас немного обрызгал, но я должен вправить мозги Его Огуречному Величеству и расквитаться с ним за все!»
Мартина увидела Огурцаря, пришпиленного к забору. Она посоветовала остановиться, не то я отправлю его на тот свет. Я завернул кран. Но без особой охоты. Огурцарь шмякнулся на землю, стряхнул с себя воду, как собака после купанья. А потом кэ-эк даст деру.
Мартина подбежала к кусту сирени, схватила корону и запустила ее вслед улепетывающему монарху.
Я крикнул: «Держи свою драгоценную корону! Крути педали, пока не дали! Хиляй на полусогнутых!»
Мартина проблеяла «бэ-э-эа» и показала язык.
Куми-Ори поймал на лету корону, напялил ее на свой черепок и юркнул за угол дома.
«В жизни такого удовольствия не получал», – сказал я Мартине, сладко потягиваясь.