Разговор как разговор, нормальный, женский.
Сплетни как сплетни. А Ирина Васильевна у нас моралистка. Моралите и консоме — назидательный аллегорический спектакль и бульон. Моя подруга Люба однажды в ресторане заказала официанту моралите вместо консоме. Официант мгновенно нашелся: «Кончилось! Из меню есть только то, что галочкой отмечено». На моралите много охотников.
Легко представить брезгливый ужас и отвращение на лице Ирины Васильевны, когда она узнает о моем грехопадении. О том, что я повторяю путь завсекцией трикотажа… Девушка в подоле принесет — на нее косятся, а если у бабушки в подоле что-то барахтается — так это ни в какие ворота. Фу, мерзость!
Осуждать и клеймить то, к чему неспособен по старческой немощи или по темпераменту, проще простого. Многие этому предаются с вдохновенным азартом. А куда еще азарт девать?
Уж на что наш светоч, Лев Николаевич Толстой! В молодости-то ненасытен был. А в старости, прогуливаясь с Чеховым и Горьким, выспрашивал у них подробности интимных отношений с женщинами, чем вызывал понятное смущение.
Себя молодого Толстой называл гулякой, используя «грубое мужицкое слово», как вспоминал Чехов. Толстой ополчился на его «Даму с собачкой», называл ее развратной книгой, поощряющей блуд.
Вот Чехов и припомнил тот разговор. А Лев Николаевич главной своей книгой считал «Путь жизни». Большинство людей о ней и не слышали, что неудивительно — это евангелие от толстовцев страшно нудное. В нем есть глава, посвященная интимным отношениям мужчины и женщины. На полном серьезе и на нескольких страницах Толстой утверждает, что совокупление без цели зачатия ребенка есть страшный грех. Послушал бы он эти проповеди в молодости!
Впрочем, Ирина Васильевна, скорее всего, не лишена плотских радостей. Ее Митрофан-то герой! Однажды мы были у них на даче, и Митрофан Порфирьевич здорово перепил, назюзюкался до остекленения. В этом состоянии у мужиков в мозгу остается одна короткая и емкая фраза:
«Бабу бы! Чужую!» Митрофан Порфирьевич, глядя хрустальными глазами прямо вперед, подлез рукой под стол, захватил мою коленку и сжал. Я повернулась к нему и сказала тихо и точно в ухо:
Других, более куртуазных, отказов он бы не понял. Руку испуганно убрал. Наутро выглядел пристыженно испуганным. Видно, помнил, что домогался, получил отлуп. Но детали стерлись. А детали в этом деле играют главную роль. Я держалась гордо-холодно, хотя внутренне посмеивалась. Митрофан был вынужден подловить меня в. укромном уголке и извиниться:
— Ваши извинения принимаются. Но на будущее…
— Никогда! — воскликнул Митрофан Порфирьевич.
С тех пор он держится от меня подальше и настороженно. Будто я храню на него компромат и могу в любой момент предъявить свету, то есть семье. Дурачок! Хорошо бы я выглядела, заяви Ирине Васильевне: «А ваш муж полгода назад меня за коленку щупал!»
Как отреагирует Митрофан Порфирьевич на известие о моем интересном положении? «Вот шлюха! — воскликнет он. — А строила из себя честную!» Ирина Васильевна согласно кивнет и вспомнит еще одно определение для таких, как я, — женщина легкого поведения. С полным основанием я могла бы возразить: «Мое поведение столь долго было серьезным, что порцию легкости я давно заслужила».
Хочешь не хочешь, а с мнением новой родни приходится считаться, Лешка им не чужой. Мало того что зятек с гонором попался, так и матушка у него гулящая. Ведь известно, что с мужем я не живу десять лет, значит, ребенка нагуляла.
Кстати, с Сергеем мы не разведены. Следовательно, юридически он будет считаться отцом ребенка. Надо при случае Сережу порадовать.
Домой мы ехали на такси. Лика и Лешка все еще дулись друг на друга. Когда вошли в квартиру, Лешка заявил:
— Отрубаюсь! После обильной еды и флейма (пустых разговоров) я способен только читать великого письменника Храповицкого (спать).
Переодевшись, я пошла в ванную и услышала всхлипы на кухне. Лика сидела в моем кресле и плакала, уткнувшись в кухонное полотенце.
— Ой! — шмыгнула она носом. — Ваше место заняла.
— Сиди! — позволила я и присела на табурет.
— Понимаете, — быстро заговорила невестка, — мои родители простые люди. Но они непростые!
— Ясно дело. А мы сложные, но несложные.
— Да! Мама с папой очень добрые. Они меня очень любят и… — запнулась, — и Лешку, и вас… очень.
— Лика! У тебя прекрасные родители! Тебе с ними повезло, да и нам тоже. Если ты видишь какие-то проблемы, причина не в Ирине Васильевне и твоем отце, а в нас. Мы кажемся снобами, хотя, тешу себя надеждой, таковыми не являемся. Просто нужно время привыкнуть друг к Другу.
«Со временем я преподнесу такой подарочек, что вам будет легко слиться на почве презрения ко мне».
— Одна? — невольно вырвалось у меня.
— Это не мама! — пояснила Лика. — Это совершенно другая женщина, тоже кладовщица.
«Любопытная специализация», — подумала я, но вслух ничего не сказала.
— Она, та женщина, на заводском складе работает, а мама в цеховом, — уточнила Лика. Рассказывая, забыла о слезах. — У папы, это ужасно, конечно, был роман, в результате которого родился мальчик. Никто не знал, то есть не знали, от кого ребенок. Папа дополнительную работу взял и тайно помогал им. А когда мальчику исполнилось пять лет, все открылось. Ту женщину в больницу положили, некому было с Дениской сидеть. Моего братишку Денисом зовут. Подруга той кладовщицы не могла Дениску взять, потому что он краснухой заболел, а у нее свои дети. Вот папа все и сказал маме, и ушел на месяц к сыну. Что мама пережила! Как она страдала!
— А потом папа пришел и говорит нам: согласен на любой ваш приговор, вы моя семья, я вас люблю больше жизни, мне, подлецу, нет прощения, но подлецом я быть не желаю, чтобы бросить одного больного мальца в пустой квартире.
Когда Лика волнуется, речь ее становится про стонародной, совсем как у Ирины Васильевны.
— Мама сказала: «Живи, но чтобы ни полсловом, ни полвзглядом я о тех не слышала». Кира Анатольевна! — заговорщически зашептала Лика. — Мама их кровати в спальне раздвинула и тумбочку в середину поставила. Понимаете?
— Догадываюсь. Епитимья отлучением от тела.
Я не уловила, говорит Лика с гордостью или с печалью.
— Двенадцать. Вы никому не говорите, но я с ним вижусь. Папе ведь нельзя, а он мне все-таки братишка, в смысле Дениска. Смешной, хулиганит, но учится хорошо. Кира Анатольевна, можно мне Дениску сюда привести? Я хочу с ним математикой заняться, чтобы он перевелся в математическую гимназию.
— Конечно, приводи. Я питаю особую нежность к внебрачным детям. Лешка знает о твоем брате?
«Не проговорился мне, секретчик!» — подумала я с досадой.
— Что вы! Никто ничего не знает! Мама не знает, что папа материально помогает. Папа не знает, что мама через своих приятельниц на заводе передает Денису одежду и другие вещи, она ведь думает, будто они бедствуют. Папа и мама не знают, что я с братом общаюсь. Только тетя Люда, мать Дениса, в курсе, но она не болтливая.
— Да! Вот я и говорю кажется, простые незамысловатые люди, а на самом деле у них шекспировские страсти бушуют. У вас наоборот: все очень умные, но никто не прячется, говорят, что на языке, живут не оглядываясь. Я не знаю, что лучше.
— Это пульсирует брюшная артерия.
— Нет, точно он, так раньше не было.
Я тоже схватилась за живот, в котором ощутила толчки. Дядя с племянником азбукой Морзе переговариваются?
Лицо у Лики стало отрешенным — впала в очередной ступор. Пусть немного помедитирует, пока я Лешку в чувство приведу.
Пришла в их комнату и рывком сдернула с Лешки одеяло.
— Твой ребенок! И запомни! — Я схватила ремень и принялась его стегать. — Никогда! Никогда! Никогда не ложись спать, не помирившись с женой!
Лешка помчался на кухню.
Кто сказал, что у нас мудреная семья? Куда уж проще" беременная мама наказывает ремнем великовозрастного сына.
Последний, точнее, предпоследний, раз я с полотенцем гонялась за Лешкой по квартире, когда он учился в седьмом классе. Перед приходом какой-то комиссии в школу он с приятелем поменял местами таблички «Туалет» и «Директор».
ПОДРУГА 1
Прошел месяц. Два внутриутробных создания подросли: у меня появился небольшой животик, у Лики — порядочный. Мы уж думали, не ждать ли близнецов. Сделали Лике ультразвук, все нормально, один мальчик. Я запаниковала: нет ли у меня маловодия, почему живот не крупнеет, и тоже ультразвук сделала, тайно. Все в норме, девочка.
У меня будет доченька! Хорошенькая, во младенчестве кудрявенькая, буду покупать ей платья с оборочками, заплетать косички и отдам в музыкальную школу по классу фортепиано. А если даун родится? Даун-девочка все-таки лучше, чем даун-мальчик!
Лика стоит на учете в женской консультации, как и все прочие беременные, каждые две недели ходит к врачу. Ее там осматривают, измеряют, взвешивают, дают направления на анализы. Мы следим, чтобы Лика не пропустила очередной визит к доктору. Я же ни на какие учеты не становилась, хотя нахожусь в группе риска, ведь я даже не просто позднородящая, а сверхпоздно. К врачу не иду по той же причине, по какой никому не открываюсь, — мне стыдно. И еще не хочется выслушивать предложений по умерщвлению плода. Это не плод, это мой ребенок.
Но теоретически я слежу за здоровьем, и жаловаться на него грех. Даже давление, без кофе и сигарет, пришло в норму, гемоглобин отличный (у Лики пониженный, мы ее пичкаем зеленью и гранатом). Я регулярно шарю по Интернету, в нем полно сайтов про беременность, с вопросами и ответами, а также чатов, где беременные молодые женщины обмениваются информацией. Лика пишет в эти чаты, я только инкогнито читаю. Мой интерес не вызывает подозрений — как бы для невестки стараюсь.
В последнее время стала часто вспоминать маму.
Скучаю без нее пронзительно. Будь она жива, взяла бы на себя большую часть моих сомнений, обид и страхов. Бабушкам на сносях тоже нужны мамы!
* * *
Мама умерла, когда я училась на втором курсе университета. У нее была прободная язва, желудок разорвало на части. Я пришла домой, она лежит на диване, скрючившись в болевом шоке, коленки у подбородка. На носилках в «скорую» так и несли, как воробушек свернутую. До больницы живую не довезли. Умерла, с трудом выпрямили. Когда я училась на пятом курсе, умер папа, от инфаркта.
Прошло больше двадцати лет, а я не могу смириться с их потерей. Могу только задвинуть мысли о них в дальний темный угол сознания и не трогать.
Даже Лешке про бабушку с дедушкой мало рассказывала. Только вкратце: она была учителем, он инженером, они были прекрасными людьми.
За столько лет у меня не появилось светлой печали в памяти о родителях. Начну о них думать — горло обручем стягивает. Я никогда не прощу их безвременного ухода! Не знаю кому, но — не прощу!
Отец моего ребенка три недели не кажется — в командировке, дважды звонил. Когда любят, звонят пять раз на день…
— Моя тайна перезрела, отчаянно хочется с кем-нибудь ею поделиться. У меня столько мыслей, новых чувств, ощущений — распирает. Постоянно веду внутренние монологи сама с собой, рассказываю себе о себе. Иногда мне кажется, что эти знания и чувства бесценны и должны войти в копилку человеческой мудрости, научной и поэтической, иногда — что они интересны только мне.
Выбора, кому первому открыться, по большому счету нет. Конечно, подруге Любе! Несколько слов о ней…
Я не сумею связно рассказать о Любе. Отделаться общими фразами, что, мол, она уникальный, неповторимый человек, — значит ничего не сказать. Она как торт, большой и в розочках. С какого места его кушать? Послойно анализировать?
Технологию печения отразить?
Можно начать сначала, с нашего знакомства.
Только я все равно собьюсь на параллельные сюжеты, стройного повествования не выйдет.
* * *
Весна, первые теплые майские дни, я учусь на первом курсе. Иду по Тверскому бульвару в сторону кинотеатра повторного фильма. Там ждет подруга. Мне преграждает дорогу невысокая девушка с круглым потным лицом. Такое впечатление, что она нарядилась на свидание, прическу сделала, лаком покрыла, а потом давала круги по беговой дорожке стадиона. Впрочем, так и было.
— Стой! Ты местная?
— Нет, — сурово отвечаю. — Я живу в Кузьминках.
— Но в принципе москвичка?
— В принципе.
— Где памятник Тимирязеву?
— Наверное, в Тимирязевской академии, — усмехаюсь.
— Там я уже была, мимо. Он сказал: на бульваре. Перечисли московские бульвары!
— Страстной, Тверской, Гоголевский… Послушайте, что вам от меня надо?
— Мне нужен памятник Тимирязеву.
— У меня его нет, — Москвичи, задери вас леший! — Она вытирает ладошкой пот со лба, задевает глаза, тушь и тени тянутся грязной полосой по щеке. — Ты пятая!
Никто не знает, где стоит Тимирязев! Для чего его тогда поставили?
— Вы тушь размазали.
Она достает платок, сует Мне в руки:
— На! Вытри! — подставляет лицо.
«Эти приезжие, — думаю я, — такие бесцеремонные, никакой культуры!» Но покорно привожу ее лицо в порядок. Попутно удостаиваюсь комплимента:
— Ты красивая. Мне три часа девчонки рожу малевали, а на тебя не нарисуешься.
Она говорит без доли зависти, точнее, с хорошей завистью, без упрека.
— Возьмите, — возвращаю платок. — Теперь все в порядке. Я могу идти?
— А Тимирязев? — Извините, не знаю и тороплюсь.
— А как же я?
— Что — вы? — теряю терпение.
— Он мне сказал: на каком-то бульваре у памятника Тимирязеву, в шесть часов. Уже полседьмого! Такой парень! Мы три раза виделись, а потом я влюбилась с первого взгляда!
«Отличный стеб», — подумала я. Стебом мы называли шутку, розыгрыш, смешную ситуацию.
Уметь стебаться — значило уметь хохмить. Остроумный человек соответственно именовался стебком. И эту девушку я записала в стебки. Надо же придумать: виделись три раза, а потом влюбилась с первого взгляда!
Но это был не стеб. И о речи Любаши следует рассказать отдельно, связного повествования я не обещала. Начнем издалека, с известных людей современности. Бывший премьер-министр Черномырдин уж как ляпнет — сатирики от зависти съедают свои тупые перья. Чего стоит только фраза «хотели как лучше…». Далее… Президент Соединенных Штатов Америки Джордж Буш-младший. Его оговорки потянули на две книги. Даже термин появился — бушизмы, как синоним глупости. Кто-нибудь станет утверждать, что в премьер-министры России или в президенты США выбиваются идиоты? Никто не станет! Так и Любаня моя! Она не идиотка, просто у нее речь сумасшедшего.
И ведь все, что она несет, по смыслу понятно и по экспрессии точно. Поссорилась в деканате с секретаршей, которая потеряла ее зачетку, теперь головная боль все зачеты и результаты экзаменов восстанавливать. Люба так описывает свою реакцию: «Я упала в обморок от возмущения, развернулась и ушла!»
Со временем я превратилась в переводчика с Любочкиного на русский. Сходили в театр, в компании моих приятелей она делится:
— Смотрели с Кирой «Три сестры» во МХАТе.
Я получила низменное удовольствие!
Народ притих, думает: что там у Чехова крамольного?
— Неземное, — перевожу я. — Люба получила неземное удовольствие.
Когда она употребляет иностранные голова, это вообще швах.
— Увидела дом на набережной — прямо дежустив у меня! Как будто я тут раньше была.
— Дежавю, — поправляю я. — Дежустив — это десерт. — И начинаю сама смеяться, придумав:
— Встретились как-то Де Жавю и Де Жустив…
Мои попытки привить ей литературную речь кончились полным провалом.
— Люба! В замке поворачивается ключ!
— А я как сказала?
— «Повернула замок в двери».
— Подумаешь, ты же поняла.
— Люба! Так не говорят: он обманул мои иллюзии. Иллюзии — это уже обман.
— Значит, он дважды обманул!
— Люба! Как сказать по-русски «я улыбалась всем телом»?
— Так и сказать!
В добавление к изысканной речи Люба имеет неистребимый южнорусский акцент. Ее «хэкание» особенно заметно, когда звук «г» идет перед согласной. Мой муж Сергей обожал придумывать для нее каверзные предложения.
— Любаня, скажи: «Глеб показал свою гренку».
Люба послушно произносит:
— Хлеб показал свою хренку.
Сергей специально выискивал фразы, нейтральные на русском и неприличные на украинском.
— Любаня! Переведи: «Куда бумагу деть?»
* * *
Наверное, с той ее нелепой фразы про первую любовь и началась наша дружба. Отбросив столичный снобизм, я с интересом смотрела на девушку.
— Я Люба, — представилась она. — А ты?
— Кира.
— Как Кира полностью?
— И полностью и кратко только Кира.
— Запомню. Как революционер, но без окончания, — Какой революционер?
— Киров, не знаешь, что ли? Говорят, его Сталин от ревности зарезал в попытке самоубийства.
— Вообще-то Кирова убили в Ленинграде.
— Кто говорит, что в Москве? Я в станкостроительном учусь, а ты где?
— В МГУ, на химическом факультета.
— В самом МГУ?! Зашибись!
Ее восхищение мне польстило. Но Люба вспомнила, что она тут по делу:
— Слушай, что мы с тобой болтаем, когда у меня судьба рушится? Где Тимирязев? Это кто стоит?
Она показала на памятник у Никитских ворот, в конце Тверского бульвара, на углу с Герцена (ныне Большой Никитской). Я честно призналась, что не знаю. Кстати, потом мы любили экзаменовать москвичей: где памятник Тимирязеву? Или: кому памятник в конце Тверского? Восемь из десяти не знают.
А памятник большой, как уменьшенная копия снесенного Дзержинского. Его почему-то не замечают.
— Вот он, видишь? — затрепетала Люба, когда мы подходили.
— Со спины я не могу сказать, кому памятник.
— Да не памятник! Антон! Я сейчас описаюсь, он с цветами!
Молодой человек, внешность которого я бы описала как табуретка с ушами, действительно держал букет цветов. Трогательно: рука вытянута, словно капающее эскимо держит, тюльпаны поникли, согнулись, смотрят в землю.
— На! — Он протянул Любе «букет» и уставился на меня. — Сорок минут стою, зимой бы шары отморозил.
«Провинция, — подумала я. — Две провинции».
Но Антон мне понравился. Главным образом, потому, что я ему не понравилась. Он смотрел на меня не отрываясь и не видел! Он видел только Любу. Оттопыренными ушами, затылком, всем своим, как она скажет потом, «улыбающимся телом» — только ее! Чужая любовь, зарождающаяся и мощная, какую трудно описать словами из-за того, что она переливается северным сиянием, ни секунды не постоянна и в то же время очень прочна и надежна, — это как электрическое поле, в которое ты шагнул.
Да и вызывали в те годы у меня интерес только люди, которые не проявляли рьяного интереса ко мне. Я, наверное, не могла жить без воздыхателей, потому что они были всегда, но уже утомили. Как в песне:
Ах, кавалеров мне вполне хватает,
Но нет любви хорошей у меня.
Люба тараторила со скоростью телеграфного аппарата:
— Это Кира, моя подруга (уже подруга!). Отгадай, где учится. Не поверишь, в самом МГУ. Правда, красивая? Я как увидела, прямо присела — везет же некоторым! Но она простая, ты не думай.
Кира, ты правда простая?
— Как валенок! — Я рассмеялась.
— Видал зубы? — восхитилась Люба. — Кира, покажи еще раз зубы, Голливуд отдыхает.
Ни до, ни после я не встречала женщину, способную при мужчине, в которого влюблена, хвалить другую. Причем восхищаться искренне, без бабьих штучек, без напрашивания на протест, мол, ты, а не эта красотка всех милее. Если Люба чему-то радуется, то без подтекста или мыслей о выгоде. Если ненавидит — то наотмашь. Можно сказать, ее натура примитивна. А можно — что она всех нас обогнала в эволюции души.
— До свидания! — попрощалась я. — Приятно было познакомиться.
Перешла бульвар, улицу Герцена, когда услышала «Кира!» и разбойничий свист. Они стояли у ТАСС, через дорогу от кинотеатра повторного фильма (давно закрытого), по шоссе непрерывно двигались машины. Антон, заложив пальцы в рот, пронзительно свистел.
— Стой! — орала Люба. — А телефон?
Машины остановились на светофоре, ребята перебежали через дорогу.
— Ты телефон свой не дала! — потребовала Люба. — Куда записать? Дай ручку!
Почему-то у нее не было сумочки. И она записала.., на руке Антона. Получилось как татуировка, меня очень тронуло.
Люба позвонила через несколько дней:
— Записывай адрес общаги, с тебя бутылка красного, сегодня вечером.
— Чего красного? — не поняла я. — Вечер у меня занят.
— Вина красного или белого, чтоб не водки, водку пацаны купят, а я галушек наварганила. Как не можешь? Ой! А я уже всем про тебя рассказала! Ой, Кирка!
Отец выбирал мне имя гладкое и прочное, чтобы у него не было вариантов. Но ласкательных суффиксов родители обнаружили массу — Кирочка, Кирюшенька, Кирюлечка… А в школе за худобу и долговязость завистницы девчонки звали меня Киркой, как инструмент шахтера. Надо ли говорить, что вариант моего имени с уменьшительным суффиксом мне крайне не нравился? Но Любино «Кирка» прозвучало как обращение младшей сестры.
Если сравнивать нашу дружбу с сестринскими отношениями (Люба тоже одна у родителей), то роли постоянно менялись: то я оказывалась старшей, то она. Зависело от того, кто кого на плаву держит. Так было и у нас в семье: то папа главный, то мама главная. Наверное, это называется гармонией, которая есть равновесие.
Поехала я в общагу к Любе. Свадебным генералом или, точнее, слоном на ярмарке она меня водила по комнатам и знакомила с подружками.
Потом сидели за столом, пили водку и «красное».
Бравые юноши-станкостроители, только захмелев, осмелели и начали приставать. Люба кричала с другого конца стола:
— Антон! Чего там Петька к Кире клеится? Отлипни его! Нашелся кавалер! Для Киры!!!
Инициатором нашего общения была Люба. В ней непостижимым образом умещались две страстные любви одновременно — к Антону и ко мне.
В ответ я не могла не вводить их в свой круг. Каюсь, был с моей стороны элемент циркового представления: познакомьтесь, друзья, Люба и Антон, гости столицы, студенты передовых вузов.
Антон учился в Керосинке, институте нефти и газа. Это сейчас туда очереди длиннее, чем в театральный, а в семидесятые годы мало было охотников работать за полярным кругом в вечной мерзлоте. В Любин станкостроительный и в Керосинку поступали московские троечники и ребята из провинции. Лучшие ребята из провинции — они потом нам показали, кто сколько может и стоит.
Когда умерла мама, я не зафиксировала момент появления Любы рядом. Я получила страшный удар, падала навзничь. Люба меня подхватила и моего отца тоже. Ему было столько лет, сколько мне сейчас, а я помню его старичком с дребезжащим голосом и дрожащими руками. Он так и не оправился от потери.
Люба переехала к нам, стала нянькой, кухаркой и утешительницей. Утешала одной фразой. Повторила ее, наверное, миллион раз: «Люди умирают!
Умирают, хоть ты их режь!» Она была поплавком, который тянул нас вверх, тренером, который тормошил спортсмена в нокауте, детсадовской воспитательницей, которая следит за режимом сна и приема пищи. В такой замечательной обстановке протекал их праздник любви с Антоном.
Вечерами он сидел на нашей кухне и переписывал конспекты работ Ленина, Маркса и Энгельса.
Хотя мы были технарями, каждый семестр включал общественную дисциплину: исторический материализм, марксистско-ленинскую философию, историю КПСС, критику буржуазных теорий. На экзамен нужно было приносить по десятку конспектов работ классиков. Никто этих работ не читал, списывали друг у друга, не вдумываясь, что там Ленин не поделил с Каутским.
Если меня спросить, чем наше поколение отличается от поколения наших детей, то я вспомню это тупое переписывание абракадабры. Мы воспитаны на бесполезной работе. Мы прокладывали себе путь, не спрашивая, кто вешки установил. Мы терпеливы в глупости и закалены в мартышкином труде. Мы выносливы, как бедуинские верблюды в пустыне. А наши умные дети, знающие в совершенстве языки, подключенные кровеносной системой к компьютерам, хотят все и сразу, с вечера на утро. Они спрашивают «зачем?» в тех ситуациях, когда мы не задавали вопросов, потому что слышали «надо!». Они думают, будто далеко шагнули вперед в сравнении с нами. Шагнули. Только без панциря. Он у них не вырос, а у нас броня ого-го!
На свадьбу Любы и Антона приехали их родные, ее — из Херсона, его — из Брянска. Жили у нас, спали на полу. В туалет стояла очередь, на плите постоянно что-то кипело, по квартире на веревках висело мокрое белье, балкон был завален мешками с картошкой и луком, банками с консервами, холодильник забит рыбой и домашней колбасой.
Вечерами на кухне сваты, как называли себя родители Любы и Антона, хорошенько выпивали — сдруживалась родня — и пели протяжные песни, украинские и русские. Соседи от возмущения колотили по батарее. Сваты думали, что у москвичей принято перестукиваться в двенадцать ночи, и вежливо стучали по радиаторам в ответ.
Этот цыганский табор вернул в наш дом жизнь.
Бытовые неудобства — мелочь по сравнению с жизнелюбием, которое заполнило нашу квартиру до потолка. Нас с отцом сразу приняли в родственный круг. Меня до сих пор называют Наша-Кирау-Москве. Отца чуть не женили. Он робел перед женщинами с пышным телом и мощным южным темпераментом. Но какую-то маленькую, несожженную, часть его души они радовали.
— Ото у нас есть одна вдовица, — сватали папу, — як и вы, Анатолию Петрович. Женщина чистоплотная, курей разводит, шоб яйца на продажу. Свой дом, участок, садик, виноградник имеются. Опять-таки от мужа остался мотор для лодки.
А лодки нет, схнила, врать не буду.
— Э-э-э, мэ-мэ-мэ, — мялся отец. — Я, право, вам благодарен за участие…
— Та какое участие? Я ж не себя! Ховорю — вдовица с курями.
Только папа отобьется от одной кандидатки, на следующий день ему другую подсовывают, уже из Брянской области:
— Учительница младших классов, лет сорок, замужем не была, но не больная, так жизнь повернулась. Жилищные условия — в отдельной квартире.
— Спасибо, — юлит папа, — но этот разговор несколько преждевременен.
— Никто не торопит. Значит, она вам напишет или вы ей? А лучшее — пусть приедет, тут и познакомитесь.
— Нет! — испуганно вскрикивает папа. — He надо приезжать! Я напишу.., сам.
И осталось у нас несколько адресов, по которым, наверное, ждали и не дождались женщины весточки от жениха из столицы. Папа ни разу не съездил ни в Брянскую область, ни в Херсонскую.
Опасался активных свах да и плохо себя чувствовал.
Мы с Сергеем любили отдыхать у Любиной и Антона родни. Какие грибы под Брянщиной! Какая рыба, арбузы, виноград и персики на Херсонщине!
Помню, первый раз приехали с мужем на Украину. Там все говорят полувопросительными предложениями, приставляя в конце «чи шо?». Дождь пойдет, чи шо? Надо кавунов (арбузов) купить, чи шо?
— Ничего не понимаю, — признался мне Сергей. — Какой-то артикль чишо.
— Или что, — перевела я. — Чи шо — значит «или что». Пойдем купаться, чи шо?
— Сначала чишо, потом купаться.
И с тех пор на нашем с ним языке «чишо» обозначало занятие любовью.
Конечно, и к нам приезжали. Не только прямые родственники Любы и Антона, но и двоюродные братья и сестры их соседей ехали в Москву за дефицитными промтоварами, искать правду в прокуратуре, поступать в институты. Эти нашествия не были нам в тягость, только в корысть. Навезут продуктов на полгода и еще сокрушаются:
— Что ж вы в зиму без картошки? К поезду подойдете, я мешка три передам. Хватит?
Гости девушки и женщины обязательно устраивали генеральную уборку в квартире. Приду вечером с работы — только руками развожу:
— Таня! (Галя, Маня, Света…) Ты на что время тратишь? Тебе к экзаменам готовиться надо! И потолок побелила!
— Та я трошки прибралась. Люба ховорила, что вы борщ со старым салом не любите, чи шо? Так я маслом подсолнечным заправила. А тюлевые занавески хладить или так повесим?
Гости-мужчины были исключительно рукастые.
После их отъезда в доме не оставалось ни одного капающего крана или висящей на соплях розетки.
Не могу сказать, что мы скучали без гостей. Но когда их долго не было, нет-нет да заметит Сергей или Лешка:
— Пылищи набралось, — и подражая украинскому акценту:
— Шо-то нихто з Херсону нэ еде.
Теперь перестали ездить вовсе. Старики умерли или одряхлели, молодежь отоваривается на местах и поступает в свои национальные вузы. И все мы, спасибо перестройке, — как птицы с выщипанными крыльями. Без маховых перьев летать нельзя.
Еще одно слово из украинского перешло в наш семейный язык, полностью изменив значение. По-украински доба — сутки, цылодобово — круглосуточно. Но у нас цылодобово — выражение крайней эмоциональной экспрессии, как положительной, так и отрицательной. Упал кирпич на ногу — цылодобово! Выиграли в лотерею пылесос — цылодобово!
* * *
После свадьбы Люба и Антон два месяца жили у нас, никак не могли снять комнату. Они вдребезги, на досточки, разрушили диван-кровать. Ночные звуки их бушующей плоти разбудили во мне половой инстинкт. Раньше никакого биологического зова я не испытывала. А тут прямо пылала огнем и скручивалась от томления. Как-то встала ночью воды попить. Папа в проходной комнате плакал, уткнувшись в подушку. Я сделала вид, что не заметила. Выпила воды, вернулась, подсела к нему.