Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Признаюсь: я жил. Воспоминания

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Неруда Пабло / Признаюсь: я жил. Воспоминания - Чтение (стр. 8)
Автор: Неруда Пабло
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


 
      Я с трудом разобрал каблограмму. Министерство иностранных дел сообщало мне о новом назначении. Я оставлял консульскую должность в Коломбо и вступал в должность консула в Сингапуре и Батавии. Таким образом, я покидал первый круг бедности и поднимался ступенью выше. В Коломбо я имел право удерживать для себя (если деньги поступали) 166 долларов и 76 центов. Теперь же, становясь консулом сразу в двух колониях, я имел право удержать два раза по 166 долларов и 76 центов, то есть 333 доллара и 52 цента (если они будут поступать). Это значило для начала, что я уже смогу не спать на раскладушке. Мои материальные запросы не были чрезмерными.
      Но вот что делать с Кирией, моей мангустой? Подарить ее кому-нибудь из этих непочтительных уличных мальчишек, которые уже не верили в ее власть над змеями? И речи быть не может. Они не станут о ней заботиться как следует и не будут давать ей есть со стола, как она привыкла у меня. Выпустить в джунгли, чтобы мангуста вернулась к примитивному образу жизни? Ни за что на свете. Она, конечно, уже утратила защитные инстинкты, и хищные птицы сожрут ее без промедления. А в то же время – как везти мангусту с собой? Не примут на корабль такого необычного пассажира.
      И тогда я решил взять с собой в путешествие Брампи, моего сингальского боя. Такой расход был, конечно, по карману только миллионеру, и вообще это было чистым безумием, потому что мы должны были ехать через Малайю, Индонезию, а Брампи тамошних языков не знал. Но мангусту можно было потихоньку провезти, заперев в плетеной корзинке с крышкой. И мангусту Брампи знал – как я. Оставалась таможня, но хитроумный Брампи взял бы на себя провести таможенников.
      Итак, с грустью, радостью и мангустой мы покидали Цейлон и направлялись в неведомый мир.
      Трудно понять, зачем у Чили было столько рассеянных по всему свету консульств. Не перестает удивлять, что такая крошечная республика, приютившаяся у самого Южного полюса, посылает и содержит своих официальных представителей на архипелагах, побережьях и рифах на другом краю земли.
      По сути, так объясняю я себе, эти консульства – плод фантазии и self-importance, которые свойственны нам, южноамериканцам. Но, с другой стороны, я уже говорил, что в этих заморских землях отгружают для Чили джут, твердый парафин для свечного производства и, конечно же, чай, огромное количество чая. Мы, чилийцы, пьем чай четыре раза в день. А у нас он не растет. Помнится, случилась даже забастовка рабочих на селитряных копях из-за перебоев с этим экзотическим продуктом – чаем. Англичане-экспортеры как-то допытывались у меня, предварительно угостив как следует виски, что мы, чилийцы, делаем с таким умопомрачительным количеством чая.
      – Мы его пьем, – отвечал я.
      (Если они думали вытянуть из меня какую-нибудь промышленную тайну, я полагаю, они были разочарованы.)
 
      Консульство в Сингапуре существовало уже десять лет. Итак, я сошел на берег в сопровождении неразлучных со мною Брампи и мангусты, вооруженный самоуверенностью, которую питали двадцать три прожитых на свете года. Мы прямым ходом направились в «Раффлз-отель». Там первым делом я отдал в стирку белье, которого оказалось не так уж мало, и уселся на веранде. Лениво растянувшись в easy chair, я попросил ginpahit, потом еще один и еще.
      Все шло по Сомерсету Моэму до тех пор, пока мне не пришло в голову поискать в телефонном справочнике адрес консульства. Что за черт – его там не было! Тогда я спешно позвонил английским властям. И мне, предварительно проконсультировавшись, ответили, что чилийского консульства тут нет. Я спросил, как найти консула сеньора Масилью. Такого сеньора не знали.
      Я призадумался. Моих средств едва хватало, чтобы уплатить за день в гостинице и за стирку белья. Я догадался, что призрачное консульство, должно быть, находится в Батавии, и решил плыть дальше на том же самом пароходе, который привез меня сюда п направлялся в Батавию, а пока еще стоял в порту. Я велел срочно вытащить белье из котла, в котором его уже замочили, Брампи связал все в один мокрый тюк, и мы рванули на пристань.
      Уже поднимали трап. Запыхавшись, я взбежал по нему. Бывшие мои попутчики – пассажиры и корабельная команда с недоумением глядели на меня. Я втиснулся в ту самую каюту, из которой вышел утром, рухнул на койку и закрыл глаза, а пароход меж тем удалялся от зловещего порта.
      Там, на пароходе, я познакомился с девушкой-еврейкой. Ее звали Крузи. Она была пухленькая, белокурая, с глазами цвета апельсина и безудержно веселая. Она сказала мне, что прекрасно устроилась в Батавии. Я познакомился с ней на празднике, который устроили по случаю окончания плавания. Мы выпили, и она потащила меня танцевать. Я неловко пытался следовать за нею в плавном кружении – тогда танцевали так. Мы вполне по-дружески условились, что в эту последнюю ночь у меня в каюте предадимся любви – в полной уверенности, что нас свела судьба, и притом всего на одну ночь. Я рассказал ей о своих злоключениях. Она меня пожалела, и эта ее мимолетная нежность тронула меня до глубины души.
      Крузи рассказала, зачем она едет в Батавию. Существовала организация, в достаточной степени интернациональная, которая занималась тем, что пристраивала девушек-европеек в постели к респектабельным азиатам. Ей предложили на выбор сиамского принца или богатого китайского коммерсанта. Она выбрала последнего – молодого, но довольно спокойного человека.
      Когда на следующий день мы сходили на берег, я разглядел роллс-ройс китайского магната, а внутри, за занавесками в цветочек, – профиль самого хозяина. Крузи затерялась среди толпы и чемоданов.
      Я остановился в отеле «Дер Нидерлапден» и как раз собирался обедать, когда вошла Крузи. Давясь рыданиями, она бросилась мне на грудь.
      – Меня выгнали. Завтра я должна уехать.
      – Ради бога, кто тебя выгнал, почему?
      Всхлипывая, она рассказала мне о неудаче, которая с ней приключилась. Крузи была уже у самого роллс-ройса, когда ее задержали агенты иммиграционной полиции и подвергли грубому допросу. Ей пришлось признаться. Голландские власти сочли бы ее преступницей, если бы она стала сожительствовать с китайцем. Но в конце концов Крузи отпустили, взяв с нее обещание не встречаться со своим кавалером и на следующий день тем же самым пароходом, каким она прибыла сюда, вернуться на Запад.
      Больше всего Крузи переживала оттого, что доставила такое разочарование мужчине, который ее ждал, и, я уверен, немалую толику этому огорчению добавил внушительный вид роллс-ройса. В глубине души Крузи была девушкой ранимой. Слезы эти были вызваны не только крушением ее надежд, она чувствовала себя униженной и оскорбленной.
      – Ты знаешь его адрес? Телефон знаешь? – спросил я.
      – Знаю, – ответила она. – Но боюсь, меня арестуют. Они грозились посадить меня в тюрьму.
      – Тебе терять нечего. Пойди к этому человеку, ведь он ждал тебя, еще тебя не зная. Ты должна хотя бы сказать ему что-то. Подумаешь, голландская полиция! Сходи к своему китайцу. Только поосторожнее, и обведешь полицию вокруг пальца. Увидишь, тебе сразу станет легче. А потом можешь и уезжать.
      Поздним вечером того же дня моя приятельница вернулась. Она ходила к своему поклоннику, которого приобрела заочно, по переписке. И рассказала мне, как все было. Китаец оказался воспитанным во французском духе, образованным человеком. Совершенно свободно говорил по-французски. Был женат по всем правилам благородного китайского брака и смертельно скучал.
      Желтолицый претендент приготовил для своей белокожей невесты с Запада бунгало с садом, противомоскитными сетками, мебелью в стиле Людовика XVI и огромной постелью, которая в ту же ночь и была опробована. С меланхолическим видом хозяин дома показывал ей изысканные вещи, припасенные специально для нее: столовое серебро (сам он ел только палочками), бар с европейскими напитками, забитый фруктами холодильник.
      Потом он остановился перед огромным, наглухо запертым сундуком. Достал из кармана брюк маленький ключик, открыл крышку, и взгляду Крузи предстало сокровище, диковиннее не придумаешь: освященный терпким ароматом сандала сундук был набит сотнями или даже тысячами дамских трусиков. Здесь были собраны все виды шелков всех возможных оттенков. Цветовая гамма переливалась от фиолетового до желтого, от розового до потаенно-зеленого, от рдеюще-красного до сверкающе-черного, от небесно-голубого до непорочно-белого. Всю эту радугу мужского вожделения любитель фетишей хранил, без сомнения, как полное собрание сочинений, чтобы ублажать собственное сластолюбие.
      – Я просто ошалела, – сказала Крузи и опять зарыдала. – Взяла в горсть что попало – вот они.
      Я был растроган – до чего загадочна человеческая натура. Наш китаец, серьезный коммерсант, импортер или экспортер, коллекционировал женские трусики, как коллекционируют бабочек. Кто бы мог подумать?
      – Оставь одни мне, – сказал я приятельнице.
      Она выбрала белые с зеленым и, разгладив их с нежностью, протянула мне.
      – Пожалуйста, Крузи, сделай дарственную надпись. Она старательно расправила шелк и начертила наши имена, оросив все это слезами.
      Я не видел, как она ушла на следующий день, и вообще никогда ее больше не видел. Воздушные трусики с дарственной надписью Крузи и ее слезами долго путешествовали со мной по миру, затерявшись меж белья и книг. И не знаю, когда, каким образом и какая нахалка ушла из моего дома в них.

Батавия

      В те времена, когда на свете еще не было мотелей, отель «Дер Нидерланден» был единственным в своем роде. В большом главном здании помещался ресторан и служебные помещения, а у каждого постояльца было свое буи-гало, отделенное от других маленьким садиком с развесистыми деревьями. В их высоких купах жило бесчисленное множество птиц, там обитали белки-летуньи, скакавшие с ветки на ветку, и насекомые, которые верещали, будто в сельве. Брампи, не щадя сил, ухаживал за мангустой, а та на новом месте становилась все более и более беспокойной.
      Да, здесь было чилийское консульство. Во всяком случае, оно значилось в телефонном справочнике. На следующий день, отдохнув и одевшись как следует, я направился в консульство. На фасаде огромного здания висел консульский герб Чили. Но это была мореходная компания. Кто-то из ее многочисленного штата провел меня в кабинет директора, краснолицего, объемистого голландца. Видом он ничуть не походил на управляющего пароходством, скорее на портового грузчика.
      – Я – новый консул Чили, – представился я ему. – Прежде всего благодарю вас за службу и прошу ввести меня в курс основных дел по консульству. Хочу приступить к обязанностям немедля.
      – Здесь один консул – я! – в бешенстве возразил он.
      – Как так?
      – Для начала пусть заплатят мне, что должны, – закричал он.
      Возможно, этот человек и понимал в навигации, но что такое вежливость, не понимал ни на одном языке. Он выталкивал фразы изо рта, не переставая в ожесточении грызть чудовищную сигару, которая отравляла воздух комнаты.
      Бесноватый тип не давал мне открыть рта. От ярости и сигары то и дело шумно заходился в кашле, а потом отхаркивался и сплевывал. Наконец мне удалось вставить фразу в свою защиту:
      – Сеньор, лично я вам ничем не обязан и платить ничего не должен. Я понимаю, вы консул ad honores, так сказать, почетный консул. А если это представляется вам спорным, не думаю, что дело можно уладить криком, во всяком случае, слушать вас я больше не намерен.
      Позднее я понял, что у толстого голландца были некоторые основания для подобной реакции. Он оказался жертвой самого настоящего мошенничества, в котором, разумеется, не были повинны ни я, ни правительство Чили. Причиной гнева толстого голландца был ловкач Мансилья. Как оказалось, этот Мансилья никогда не выполнял обязанностей консула в Батавии; он жил в Париже, и уже давно. Мансилья уговорился с голландцем о том, чтобы тот нес его консульскую службу и ежемесячно пересылал ему все бумаги и денежные сборы. И пообещал платить ему за это каждый месяц определенную сумму, которую не платил. Вот почему на меня – как кирпич на голову – обрушилась ярость сухопутного голландца.
 
      На следующий день я почувствовал себя совершенно больным. Лихорадка, грипп, одиночество и, кроме того, носом шла кровь. Меня бросало в жар, я потел. Кровь шла из носу совсем как в детстве, в Темуко, от темукских холодов.
      Я собрал все силы, чтобы выжить, и направился к дворцу правительства. Он находился в Буитенсорге, посреди роскошного ботанического сада. Чиновники с трудом оторвали ясные голубые глаза от белых бумаг. Вытащили ручки и потеющими перьями начертали капельками пота мое имя.
      Оттуда я вышел еще более больным. Прошел по аллее и сел под огромным деревом. Здесь все было свежим и здоровым, жизнь дышала спокойно и мощно. Пред моим взором гигантские деревья тянулись прямыми, гладкими, серебряными стволами – вверх на сотню метров. На эмалированной пластинке я прочитал их названия. Это были неизвестные мне разновидности эвкалипта. С огромной высоты до меня дошла прохладная волна аромата. Император деревьев сжалился надо мной, и его душистое дыхание вернуло мне здоровье.
      А может, просто зеленая торжественность ботанического сада, бесконечное разнообразие листвы, переплетение лиан, орхидеи, точно морские звезды, вспыхивающие среди ветвей, океанские глубины лесных зарослей, крики попугаев, верещание обезьян – может, все это возвратило мне веру в мою судьбу и радость жизни, которая таяла, будто догорающая свеча.
      Я приободренный вернулся в отель, сел на веранде и, положив на стол, где уже сидела мангуста, лист бумаги, решил составить телеграмму правительству Чили. Не хватало только чернил. Я позвал гостиничного боя и попросил по-английски: «Ink!» – чернила. Он никак не показал, что понял меня. А только позвал еще одного боя, как и он сам, с головы до ног в белом и тоже босого, чтобы тот помог истолковать мои загадочные желания. Нечего делать. Я произносил слово «ink», а карандаш будто обмакивал в воображаемую чернильницу, и семь или восемь боев, собравшихся на помощь первому, повторяли мои движения, вытащив карандаши из внутренних карманов, и, помирая со смеху, выкрикивали: «Ink, ink». Они, должно быть, решили, что обучаются новому ритуалу. Отчаявшись, я кинулся в бунгало напротив, а за мною следом – хвост одетых в белое слуг. С какого-то пустого стола я схватил чудом оказавшуюся там чернильницу и, потрясая ею перед их изумленными взглядами, закричал: «This! This!»
      И тогда они расплылись в улыбке и хором воскликнули: «Tinta! Tinta!»
      Так я узнал, что чернила по-малайски – тоже «tinta».
 
      Настал момент возвратиться мне к своим консульским обязанностям. Имуществом, вызвавшим такие споры, были: изъеденная резиновая печать, чернильная подушечка и несколько папок с документацией, где значились полученные суммы и остатки. Остатки, должно быть, оседали в кармане пройдохи-консула, который управлял на расстоянии – из Парижа. А голландец, которого он надул, с холодной улыбкой вручил мне тощую пачку бумаг, не переставая грызть сигару с видом разочарованного мастодонта.
      Время от времени я подписывал консульские счета и скреплял их рассыпающейся казенной печатью. Поступавшие доллары я обращал в гульдены, и этого едва-едва хватало, чтобы заплатить за квартиру, пропитаться самому, выплатить жалованье Брампи и накормить мангусту Кирию, которая здорово выросла и теперь съедала по три-четыре яйца в день. Кроме того, мне пришлось приобрести белый смокинг и фрак, за которые я должен был платить ежемесячно взнос. Иногда я заходил в людные кафе и садился, почти всегда один, под открытым небом, у широкого канала – выпить пива или ginpahit. Иными словами, жизнь моя опять наполнилась безотрадным покоем.
      Rice-table в ресторане отеля выглядел величественно. В зал входила процессия из десяти или пятнадцати слуг, они шли вереницей, один за другим, и каждый нес свое блюдо с полным достоинством, каждое блюдо было разделено на секции, каждая секция сверкала своим таинственным кушаньем. Основой блюда был обязательно рис, а на нем покоилось бесконечное разнообразие съестного. Я всегда был прожорлив, и поскольку долгое время жил впроголодь, то теперь брал еду с каждого блюда, у каждого из пятнадцати или восемнадцати слуг, пока моя тарелка не превращалась в маленькую гору, где были экзотические рыбы, не поддающиеся определению яйца, самая неожиданная зелень, невообразимые цыплята и диковинное мясо, точно знамя, венчавшее мой обед. Китайцы говорят, что еда должна обладать тремя достоинствами: вкусом, запахом и цветом. Рисовый стол в отеле сочетал все эти достоинства плюс еще одно: он был обилен.
 
      В те дни я потерял Кирию, мою мангусту. У нее была опасная привычка – ходить за мной по пятам: куда я, туда – быстро и юрко – она. Мангуста следовала за мной повсюду, а значит, выходила и на улицы, по которым шли легковые автомобили, грузовики, рикши, пешеходы – голландцы, китайцы, малайцы. Мир, слишком бурный для неискушенной мангусты, которая и знала-то на свете всего двух человек.
      И случилось неизбежное. Как-то, вернувшись в отель, я посмотрел на Брампи и понял: произошла трагедия. Я ничего не стал спрашивать. Но когда сел на веранде, Кирия не прыгнула мне на колени, не скользнула пушистым хвостом по моей голове.
      Я дал объявление в газетах: «Пропала мангуста. По кличке Кирия». Никто не отозвался. Соседи ее не видели. Быть может, она была уже мертва. Она исчезла навсегда.
      Брампи, который был ей сторожем, пропадал от бесчестья, долгое время не показываясь мне на глаза. Такое впечатление, что за моей одеждой и обувью теперь ухаживал призрак. Иногда мне казалось в ночи, с дерева до меня доносится крик Кирии. Я зажигал свет, открывал двери и окна, вглядывался в пальмовые ветви. Нет, не она. Мир, который был знаком Кирии, наверное, обернулся для нее огромной ловушкой: в грозных городских джунглях ее, видимо, сгубила доверчивость. Грусть и тоска надолго овладели мною.
      Брампи пропадал от стыда и решил вернуться к себе на родину. Мне было жаль, но, по правде говоря, единственное, что нас с ним связывало, была мангуста. И в один прекрасный день он пришел показаться мне в новом костюме, который купил специально, чтобы вернуться в родное селение на Цейлон прилично одетым. Брампи вошел весь с ног до головы в белом, застегнутый на все пуговицы – до подбородка. Но самым удивительным была огромная фуражка, которую он напялил на свою темную голову. Я не смог сдержаться и расхохотался. Брампи не обиделся. Наоборот – он улыбнулся мне ласково улыбкой человека, сознающего всю глубину моего невежества.
 
      Улица, на которой находился мой новый дом в Батавии, называлась Проболинго. В доме была гостиная, спальня, кухня и ванная комната. Автомобиля у меня не было, но зато был вечно пустовавший гараж. Места в этом маленьком домике было у меня с лихвой. Я нанял кухарку-яванку, это была старая крестьянка, страшная поборница равенства и очаровательная женщина. Бой – тоже яванец – прислуживал за столом и следил за одеждой. Там я закончил «Местожительство – Земля».
      В Батавии я стал еще более одиноким. И решил жениться. Я был знаком с одной креолкой, вернее сказать, голландкой с примесью малайской крови, она мне очень нравилась. Это была высокая нежная женщина, совершенно далекая от мира искусства и литературы. (Несколько лет спустя мой биограф и приятельница Маргарита Агирре писала о моей женитьбе следующее: «Неруда вернулся в Чили в 1932 году. За два года до того он женился в Батавии на Марии Антоньетте Ахенаар, молодой голландке, жившей на Яве. Она чрезвычайно горда тем, что стала супругой консула, и об Америке имеет довольно экзотическое представление. Испанского не знает, только начала учить. Однако нет сомнений, язык – это не единственное, чего она не знает. Но как бы то ни было, очень привязана к Неруде, их всегда видят вместе. Марука – так ее называет Пабло – высока ростом, божественно величава».)
      Я вел довольно незатейливую жизнь. Скоро познакомился с другими приятными людьми. Кубинский консул и его жена стали моими верными друзьями, к тому же нас соединил язык. Мой соотечественник, латиноамериканец Капабланка, говорил без умолку, как машина. Официально он был представителем Мачадо, кубинского тирана. И тем не менее, он рассказывал мне, что, бывало, в брюхе акул, выловленных в бухте у Гаваны, находили одежду политических заключенных, часы, кольца, а иногда и золотые зубы.
      Немецкий консул Герц обожал современное изобразительное искусство – голубых лошадей Франца Марка, вытянутые фигуры Вильгельма Лембрука. Он был человеком необычайно чувствительным и романтичным – еврей с вековым литературным наследием за плечами. Я спросил его однажды:
      – Этот Гитлер, чье имя сейчас мелькает в газетах, этот антисемит, антикоммунист, не может ли он прийти к власти?
      – Совершенно невозможно.
      – Что значит невозможно, в истории случаются вещи самые абсурдные.
      – Вы просто не знаете Германии, – ответил он назидательно. – Совершенно невозможно, чтобы в Германии какой-нибудь сумасшедший демагог, вроде этого, пришел к власти и стал править даже в самой захудалой деревне.
      Несчастный мой друг, бедняга консул Герц! Этот сумасшедший демагог чуть было не стал править миром. А наивный Герц, должно быть, кончил безвестной и чудовищной газовой камерой – при всей его культуре, при всем его благородном романтизме.

Испания в сердце
Тетрадь 5

Каким был Федерико

      В 1932 году после двухмесячного путешествия по морю я вернулся в Чили. Там я опубликовал «Восторженного пращника», который странствовал со мною, и «Местожительство – Земля», которое написал на Востоке. В 1933 году меня назначили чилийским консулом в Буэнос-Айресе, и в августе я приехал туда.
      Почти в одно время со мной в этот город приехал Федерико Гарсиа Лорка – ставить там с труппой Лолы Мембривес свою трагедию «Кровавая свадьба». Мы познакомились в Буэнос-Айресе, потом писатели и друзья не раз устраивали там праздники в нашу честь. По правде сказать, случались и неприятности. У Федерико были противники. И у меня они всегда были, да и по сей день в них нет недостатка. Им, этим противникам, словно неймется, они норовят погасить свет, чтобы тебя не было видно. Так случилось и в тот раз. Пен-клуб решил устроить в нашу с Федерико честь в отеле «Пласа» банкет, и когда выяснилось, что многие захотели принять в нем участие, кто-то целый день названивал по всем телефонам, оповещая, что торжество отменяется. Постарались на славу, обзвонили всех – даже директору отеля позвонили, даже телефонистке и шеф-повару, чтобы не принимали поздравлений и не готовили ужина. Но их затея провалилась, и мы все-таки встретились с Гарсиа Лоркой в кругу сотни аргентинских писателей.
      Мы их удивили. Мы приготовили им речь al alimфn. Вы, наверное, не знаете, что значит это слово, да и я не знал. Федерико, который был мастером на всякие выдумки и розыгрыши, объяснил:
      «Есть такой прием, когда два тореро выступают против одного быка с одним плащом на двоих. Это опаснейший прием в тавромахии. И потому видеть его можно очень редко. Такое случается два или три раза в сто лет, и возможно это лишь в том случае, если два тореро – родные братья или у них одна кровь. Вот это и называется бой al alim?n, И то же самое сегодня мы проделаем с речью».
      И мы это проделали, но никто заранее ничего не знал. Когда пришел момент поблагодарить президента Пен-клуба за банкет, мы поднялись оба разом, как два тореро, чтобы сказать одну речь. Все сидели за отдельными столиками, Федерико – в одном конце зала, я – в другом, и когда мы оба встали, то сидевшие рядом со мной, думая, что вышла ошибка, стали дергать меня за пиджак, чтобы я сел, а те, кто сидел рядом с Федерико, дергали его. Мы стали говорить вместе, я начал: «Дамы…», он подхватил: «…и господа», и вступали по очереди так, что получилась единая речь. Речь эта была посвящена Рубену Дарио, и мы с Гарсиа Лоркой – при том, что никто не мог заподозрить нас в модернизме – восславили Рубена Дарио как одного из великих создателей поэтической речи в испанском языке.
      Вот текст этого выступления.
      Неруда. Дамы…
      Лорка…и господа! Есть в корриде прием, который называется al alimфn, когда два тореро увертываются от быка, прикрываясь одним плащом.
      Hepyда. Мы с Федерико, соединенные одним электрическим проводом, на этом ответственном приеме будем выступать в паре.
      Лорка. Стало обычаем: на встречах, подобных сегодняшней, поэты обращаются с живым словом – у одних оно звенит серебром, у других – поет деревом, и каждый на свой лад приветствует товарищей и друзей.
      Hepyда. Но сегодня мы призовем к вам в сотрапезники того, кого нет в живых, того, кто скрыт мраком смерти, величайшей из всех смертей, мы призовем вдовца жизни, блистательным супругом которой он некогда был. И мы укроемся в его пылающей тени и станем повторять его имя до тех пор, покуда владычество его не вынырнет из забвения.
      Лорка. И тогда мы – с пингвиньей нежностью прежде воздав должное изящному поэту Амадо Вильяру – метнем это великое имя на скатерть, и мы знаем: разлетятся вдребезги бокалы, и вилки подскочат на столе, и морской вал обрушится на эту скатерть. Мы назовем поэта Америки и Испании: Рубена…
      Hepyда. Дарио. Потому что, дамы…
      Лорка…и господа…
      Неруда. Где у вас в Буэнос-Айресе площадь Рубена Дарио?
      Лорка. Где у вас памятник Рубену Дарио?
      Неруда. Он любил парки. Где же парк Рубена Дарио?
      Лорка. А где цветочный магазин имени Рубена Дарио?
      Неруда. Где у вас яблони, где яблоки, носящие имя Рубена Дарио?
      Лорка. Где слепок руки Рубена Дарио?
      Неруда. Где масло, где смола, где лебедь, названный в честь Рубена Дарио?
      Лорка. Рубен Дарио покоится в своем «родном Никарагуа», под ужасающим мраморным львом, вроде тех, какие богачи ставят у входа в свои дома.
      Неруда. Магазинный лев – ему, создателю львов, лев, незнакомый со звездами, – тому, в чьей власти было дарить звезды другим.
      Лорка. Одним прилагательным он мог передать шум сельвы и, как фрай Луис де Гранада, владыка языка, подымался к звездным высям и с лимонным цветением, и с поступью оленя, и с моллюсками, исполненными страха и безграничности; он увел нас в море на фрегатах и тенях, таившихся в зрачках наших глаз, и соорудил гигантское шествие джина через самый серый из вечеров, какие только есть у неба; как поэт-романтик, он был накоротке с южными ветрами и, опершись на коринфскую капитель, дышал полной грудью, глядя на мир с грустно-ироническим сомнением, не умирающим во все эпохи.
      Неруда. Его алое имя достойно всей и всяческой памяти, достойны памяти терзания его сердца, накал его сомнений, его странствия по всем кругам ада и его взлеты к дворцам славы, – все, что сопутствует большому поэту, ныне, присно и во веки веков.
      Лорка. Он был испанским поэтом, он был в Испании учителем старых мастеров и совсем еще юных; он был наставником универсальным и щедрым, чего так не хватает нашим современным поэтам. Он был учителем Валье-Инклана и Хуана Рамона Хименеса, учителем братьев Мачадо; его голос был водою и селитрой в борозде почтенного языка. Со времен Родриго Каро и братьев Архенсола или дона Хуана де Аргнхо не было у испанцев такого пиршества слов, такого столкновения согласных, такого сияния и такого празднества формы, как у Рубена Дарио. Пейзаж Веласкеса, костер Гойи, грусть Кеведо и румянец крестьянок Мальорки – все это он воспринял как свое и ступал по земле Испании как по родной земле.
      Heруда. Морской прилив, жаркое море нашего севера вынесли его на берег Чили и оставили на суровом, изрезанном скалами берегу, и океан бил в него и звенел своей пеной и своими колоколами, и черный ветер Вальпараисо наполнял его звонкой солью. Давайте же сегодня сотворим ему памятник из ветра, пронизанного дымом и голосом, из всего, что вокруг нас, из жизни, ибо его великолепная поэзия была пронизана мечтами и звуками.
      Лорка. И на этот памятник из ветра я хочу возложить его кровь, словно ветку кораллов, пляшущую на волне, и пучки его нервов, словно пучки световых лучей, и его голову минотавра, где гонгоровские снега разрисованы полетом колибри, и его подернутый туманом отсутствующий взгляд, взгляд сквозь миллионы слез, и еще – его недостатки. Ряды его книг, затянутых пышными соцветиями, паузы его стихов, поющие флейтой, бутыли с коньяком его драматического опьянения, его полную очарования безвкусицу и эти бесстыдно-откровенные слова, которые делают толпы его стихов такими человечными. И вот вне всяких канонов, вне всяких форм и школ продолжает жить плодородие его великой поэзии.
      Heруда. Федерико Гарсиа Лорка, испанец, и я, чилиец, в кругу наших товарищей, склоняемся пред его великой тенью, тенью того, чья песня взвивалась выше нашей и чей небывалый голос приветствовал аргентинскую землю, на которой мы сегодня находимся.
      Лорка. У Пабло Неруды, чилийца, и у меня, испанца, единый язык и един для нас огромный никарагуанский, аргентинский, чилийский и испанский поэт – великий Рубен Дарио.
      Неруда и Лорка. Во славу и честь которого мы поднимаем наши бокалы.
 
      Помню, однажды я неожиданно получил от Федерико поддержку в космическом любовном приключении. Как-то вечером мы с Федерико были в гостях у одного миллионера – из тех, каких производят лишь Аргентина да Соединенные Штаты. Хозяин был самоучкой, с характером, сам «выбился в люди», сколотив сказочное состояние на издании газеты, специализировавшейся на сенсациях. Дом его, окруженный огромным парком, наяву воплощал мечты неуемного нувориша. Сотни клеток с фазанами всех расцветок из всевозможных стран тянулись вдоль дорожек. Библиотека была заставлена только самыми старинными книгами, которые хозяин покупал по телеграфу на случавшихся в Европе распродажах; к тому же она была огромной, книг в ней было великое множество. Но более всего впечатляло то, что пол в этом огромном читальном зале был весь – от края до края – затянут бесчисленными шкурами пантер, сшитыми в один гигантский ковер. Я узнал, что у хозяина были специальные агенты в Африке, Азии и на Амазонке, которые занимались только тем, что скупали шкуры леопардов, оцелотов, редких представителей семейства кошачьих, и вот их пятнистые шкуры теперь сверкали у меня под ногами в этой пышной библиотеке.
      Таким был дом знаменитого Наталио Ботаны, могущественного капиталиста, укротителя общественного мнения Буэнос-Айреса.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25