Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Признаюсь: я жил. Воспоминания

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Неруда Пабло / Признаюсь: я жил. Воспоминания - Чтение (стр. 22)
Автор: Неруда Пабло
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


 
      В наших латиноамериканских странах живут миллионы неграмотных. Низкий уровень культуры – наследие и привилегия феодализма – старательно сохраняется. Семьдесят миллионов неграмотных – это великая преграда, и мы можем сказать, что наши читатели еще не родились. Мы должны ускорить эти роды, чтобы латиноамериканцы читали нас и поэтов всего мира. Пусть явится долгожданный свет из чрева Латинской Америки!
      Многие латиноамериканские литературные критики с готовностью прислуживают своим владетельным хозяевам. В 1961 году, к примеру, вышли в свет три мои книги: «Песня о подвиге», «Камни Чили» и «Торжественные песни». На протяжении целого года чилийская критика и словом не упомянула об этих книгах.
      Когда впервые была опубликована моя поэма «Вершины Мачу-Пикчу», никто не дерзнул написать о ней в чилийской печати. Издатель поэмы обратился в редакцию самой объемистой газеты – «Меркурио», которая существует около ста пятидесяти лет. Он хотел поместить платное объявление о выходе книги. Объявление приняли, но с условием: мое имя будет опущено.
      – Так ведь автор – Неруда! – возмутился Нейра.
      – Это несущественно.
      Словом, по объявлению «Меркурио» выходило, что поэма «Мачу-Пикчу» анонимное произведение. Спрашивается, чему научилась эта газета за сто пятьдесят лет, если она до сих пор не умеет уважать правду, факты и поэзию?
      Порой яростные нападки на меня были вызваны причинами, далекими от классовой борьбы. За сорок лет моей трудовой жизни я получил много литературных премий и мои книги переводились на самые удивительные языки мира, но не было дня, чтобы я не почувствовал легкого или весьма ощутимого укола человеческой зависти. Взять хотя бы историю с моим домом в Исла-Негра. Я купил этот дом в пустынном месте, где не было ни людей, ни водопровода, ни электричества. Выходили мои книги, и я сумел переустроить дом по своему вкусу, привез туда любимые деревянные статуи, снятые со старинных парусников; эти статуи нашли у меня приют и покой после долгих странствий по морям.
      Однако люди не могут примириться с тем, что поэт, чьи книги издаются во всех частях света, получает материальное вознаграждение, которого заслуживают все писатели, все музыканты, все художники. Реакционные, отставшие от времени писаки, которые без конца готовы почитать Гёте, отказывают нынешним поэтам в праве на жизнь. Они приходят в ярость оттого, что у меня есть машина. И считают, что машины могут быть только у коммерсантов, спекулянтов, владельцев публичных домов, ростовщиков и прочих мошенников.
      Чтобы разозлить их еще больше, я подарю свой дом в Исла-Негра народу. Там будут проходить профсоюзные встречи, туда приедут отдыхать шахтеры и крестьяне. И моя поэзия будет отомщена.

Еще один новый год

      Однажды журналист спросил меня:
      – Каким вы видите мир в наступившем году?
      Я ответил:
      – Именно в этот момент, пятого января, в девять часов двадцать минут утра, мир кажется мне розовым и голубым.
      И тут ни при чем ни литература, ни политика, ни мое настроение. Просто я стою у распахнутого окна, и в глаза мне бьет розовое сиянье цветов, а дальше, за цветами, в голубом объятии сливаются океан и небо.
      Но и я и все мы знаем, что у мира есть другие краски. Можно ли забыть цвет крови, которая бессмысленно проливается во Вьетнаме? Можно ли забыть цвет деревень, сожженных напалмом?
      Отвечаю и на другой вопрос журналиста. Как и в минувшие годы, в эти новые триста шестьдесят пять дней я опубликую новую книгу. В этом я уверен. Я ее лелею, я с ней ссорюсь, я пишу ее каждый день.
      – О чем эта книга?
      Что мне ответить? Все мои книги об одном и том же. Я всегда пишу одну и ту же книгу. Пусть не взыщут мои друзья, что в новом году с его новыми днями мне нечего будет подарить им, кроме моих стихов, все тех же новых стихов.
      Ушедший год принес всем нам, жителям Земли, новые победы – победы на великих дорогах космоса. Весь год мы испытывали желание летать. В мечтах мы стали космонавтами. Завоевание космических высот принадлежит всем землянам, и не суть важно, кто раньше – советские или американские космонавты – отведал лунного винограда и опоясал себя ореолом лунного сиянья.
      Нам, поэтам, принадлежит львиная доля открытых сокровищ. От Жюля Верна, который соединил механику с вековой мечтой о космосе, до Жюля Лафорга, до Генриха Гейне и Хосе Асунсьона Сильвы (не забудем о Бодлере, воспевшем пагубные чары Луны) – мы, поэты, раньше других обратили свой взор к этой бледноликой планете и сложили о ней стихи.
 
      Идут годы. Ты снашиваешься – в печали, в радости, в цветенье. Время уносит и приносит человеческие жизни. Все чаще на твоем пути – разлука. Друзья попадают в тюрьму и выходят на волю, кто-то уезжает в Европу, кто-то из Европы, а за кем-то приходит смерть.
      Тот, кто умирает вдали от тебя, вроде не умирает, а живет в памяти таким, каким был всегда. С годами у поэта начинает складываться антология, посвященная умершим друзьям. Но я не стал составлять эту траурную антологию – из страха перед однообразием, которое есть в человеческой скорби об ушедших. Зачем превращаться в список покойников, как бы дороги они тебе ни были? В 1928 году на Цейлоне я написал «Уход Хоакина» – элегию на смерть моего доброго товарища и поэта Хоакина Сифуэнтеса Сепульведы, и несколько лет спустя – в 1934 году в Барселоне – стихотворение «Альберто Рохас Хименес пролетает». В те времена мне думалось, что больше у меня никто не умрет. Но я потерял многих. Рядом с Чили, на одном из холмов Кордовы, – могила моего лучшего аргентинского друга Родольфо Араоса Альфаро. Его вдова – наша чилийская писательница Маргарита Ariippt.
      В минувшем году ветер унес Илью Эренбурга – моего любимого друга, человека хрупкого сложения, решительного защитника правды, смелого крушителя лжи. В том же году в той же Москве похоронили поэта Овадия Савича. Его переводы стихов Габриэлы Мистраль и моих стихов не только точны и красивы, в них – озаряющая любовь к поэзии. И тот же ветер смерти унес моих братьев – поэтов Назыма Хикмета и Семена Кирсанова. И многих, и многих…
      Горькое событие прошлого года – совершенное с ведома властей – убийство Че Гевары в Боливии, печальнейшей стране. Телеграмма о его смерти шаровой молнией ворвалась в мир. Тысячи элегий пытались воспеть его трагическую и героическую судьбу. Отовсюду хлынули потоки стихов в его память, не всегда стоящие вровень с великой скорбью. Я получил телеграмму с Кубы. Меня просили написать стихи о Че Геваре. До сих пор они не написаны. По-моему, такие стихи должны выразить не только незамедлительный протест, они должны глубоко осмыслить весь трагизм этой истории. Я буду думать над стихотворением, пока оно не вызреет в моей крови и моих мыслях.
      Меня глубоко взволновало то, что я – единственный поэт, которого цитирует в своем «Дневнике» великий партизанский вожак. Помню, как Че Гевара в присутствии Ретамара говорил мне, что много раз читал «Всеобщую песнь» первым прославленным и скромным бородачам Сьерра-Маэстры. Должно быть, предчувствуя гибель, он привел в своем «Дневнике» строки из «Песни Боливару»: «…маленький труп отважного капитана…»

Нобелевская премия

      У моей Нобелевской премии долгая история. Многие годы мое имя называлось среди кандидатов на премию, но это ни к чему не приводило.
      В 1963 году все было куда серьезнее. По радио несколько раз сообщили, что моя кандидатура обсуждается в Стокгольме и что я – наиболее вероятный претендент на Нобелевскую премию. Вот тогда мы с Матильдой применили план № 3 по домашней обороне. Мы повесили на старые ворота огромный замок и запаслись продуктами и красным вином. Я раздобыл несколько детективных романов Симонова на случай нашего затворничества.
      Журналисты не замедлили явиться, но были остановлены. Им помешал замечательный бронзовый замок. Они кружили возле каменной ограды, точно ягуары. На что они надеялись? Что я мог сказать им о дебатах, которые вели шведские академики на другом конце света? Но журналисты не оставляли надежды «выжать воду из сухой палки».
      В тот год на южном побережье Тихого океана была поздняя весна. Безлюдные дни сблизили меня с весной, которая оделась, пусть с опозданием, в лучший наряд к своему безлюдному празднику. За лето тут не выпадет ни одного дождя; земля – корявая, каменистая, глинистая, не проглянет и зеленая былинка. Зимой морские ветры выпускают на волю ярость и соленую пену огромных волн. Зимой природа красуется страданием – она жертва грозной стихии.
      Великая труженица весна одевает землю золотисто-желтым покровом из бесчисленных цветков. Крохотные и неодолимые, они опоясывают скалы, снова устилают склоны, подступают к самой воде и, бросая вызов, отстаивая право на существование, дерзко желтеют посреди дороги. Столько времени жили эти цветы потаенной жизнью, столько времени, отвергнутые бесплодной землей, не смели ей перечить, что теперь не знает удержу их желтое раздолье.
      Но вот цветы начинают меркнуть, угасать, и все окрашивается в густо-фиолетовое. Желтое солнце весны становится синим, а потом – багряным. Почему уступают место друг другу эти крохотные, несчетные, безвестные венчики? Сегодня на ветру вспыхивают одни краски, завтра – другие. Словно на пустынных холмах сменяются державные флаги Весны; словно вторгшиеся войска спешат поднять боевые знамена.
      В эту пору на побережье зацветают кактусы. Маленькие, круглые, они не похожи на утыканные шипами, граненые кактусы-великаны, что встают грозными колоннами на дальних отрогах Анд. Я видел наши береговые кактусы все в алых бутонах, будто чья-то рука окропила их горячей жертвенной кровью. Потом бутоны раскрываются, и тысячи багряных цветов пламенеют на фоне огромных морских круч, увенчанных белой пеной.
      Старая агава, что растет у меня в саду, выбросила из своих недр цветок-убийцу. За десять лет это огромное мясистое, сине-желтое растение стало выше меня ростом. Теперь оно расцвело, чтобы умереть. Его могучее зеленое копье – метров семь в высоту – перехвачено в нескольких местах сухими кольцами, припорошенными золотистой пыльцой. Потом исполинские листья начнут подламываться, и агава погибнет.
      Рядом с умирающей агавой рождается другой исполин. Его не знают в чужих странах. Он растет только здесь, на наших южных берегах. Его имя чаууаль (puya chilensis). Когда-то чаууалю поклонялись арауканы. Давно уже нет отважной Араукании – кровь, смерть, время, а следом и эпические песни Алонсо де Эрсильи завершили историю древнего племени цвета темной глины, которое однажды очнулось от геологического сна, чтобы защитить свою родину. Когда я снова вижу эти цветы, встающие над веками неведомых темных смертей, над тяжелыми пластами забвения, пропитанного кровью, мне кажется, что расцветает прошлое нашей земли, расцветает вопреки тому, что мы есть и чем мы стали сегодня. Лишь земля остается собой, сохраняет свою суть.
      Но я забыл рассказать о растении.
      У него острые зубчатые листья, и оно принадлежит к семейству бромелиевых. Зеленым костром полыхает растение по обочинам дорог, собрав в сердцевине изумруд таинственных шпаг. И вот из него взмывает ввысь один-единственный гигантский цветок, одна гроздь, одна зеленая роза – огромная, в рост человека. Сотни мелких соцветий соединил в себе этот одинокий цветок, этот зеленый храм в золотистой пыльце, сияющий в ярких отсветах моря. Нигде я не видел такого огромного зеленого цветка, похожего на одинокий памятник морской волне.
      Крестьяне и рыбаки моей страны давно забыли, как зовутся многие наши цветы. Постепенно уходили из людской памяти имена этих цветов, в они, перестав собой гордиться, прятались в путани трав, словно камни, что несет река со снежных вершин к безвестным берегам океана. Наши крестьяне и рыбаки, шахтеры и контрабандисты приговорены к своей суровой судьбе, они готовы к поражению, к смерти и к воскрешению трудных дел своих. Неведома участь героев на неоткрытых землях. В них самих, в их песнях – лишь отсветы безымянной крови, сиянье цветов, у которых нет имени.
      Моим садом завладел один из таких цветов – синий, с длинным, стройным, глянцевым и крепким стеблем. На конце стебля трепещет, покачивается великое множество инфрасиних и ультрасиних цветочков; не знаю, кому еще из смертных суждено увидеть такой совершенный синий цвет. Может, он откроется совсем немногим? И останется незримым для тех, кому не захочет явиться бог синевы? А вдруг причина всему – моя радость, рожденная одиночеством и гордым сознанием того, что мне выпала встреча с этой синевой, с этими синими волнами, с синей звездой в ту пустынную весну?
      Напоследок я расскажу о доках. Не знаю, где еще растут эти цветы. Миллионы зеленых треугольных пальцев впиваются в береговой песок. Весна унизала их амарантовыми перстнями невиданной красоты. В дни запоздалой весны вся Исла-Негра сияет этими цветами, чье греческое имя aizoaceae. Они выплеснулись на берег морским нашествием, щедрым даром подводной зеленой пещеры, соком пурпурных гроздей, хранящихся в подвалах Нептуна.
      В эти минуты по радио объявили, что Нобелевскую премию получил греческий поэт. Журналисты мгновенно улетучились. И к нам с Матильдой вернулся покой. Мы торжественно сняли замок со старых ворот, чтобы весь мир снова входил в наш дом без стука, без предупреждения. Как весна.
      Вечером нас посетил шведский посол с супругой. Уверенные в том, что я стану лауреатом Нобелевской премии, они привезли целую корзину вина и delikatessen, чтобы отпраздновать мою победу. Наш ужин вовсе не был грустным, и мы выпили по бокалу вина за греческого поэта Сефериса, удостоенного высокой награды. Перед самым уходом посол отвел меня в сторону.
      – Журналисты наверняка захотят, чтобы я дал интервью, – сказал он. – Объясните мне, кто такой Сеферис?
      – Не знаю, – откровенно признался я.
      Честно говоря, любой писатель нашей планеты, что зовется Землей, хотел бы получить Нобелевскую премию – и тот, кто молчит об этом, и тот, кто это отрицает.
      Что касается Латинской Америки, то ее страны имеют своих кандидатов, свою тактику и свои планы получения вожделенной награды. Должно быть, по этой причине премии не получили и те, кто ее вполне заслуживает. Например, Ромуло Гальегос. Его обширное творческое наследие достойно самой высокой оценки. Но Венесуэла – страна нефти, иными словами, страна звонкой монеты, и именно с ее помощью венесуэльцы решили добиваться премии. Один из венесуэльских послов в Швеции считал своей главнейшей задачей сделать Нобелевским лауреатом Ромуло Гальегоса. Он устраивал пышные приемы, печатал в стокгольмских типографиях произведения шведских академиков в переводах на испанский язык. Наверно, такая прыть насторожила сдержанных и осмотрительных шведов. Ромуло Гальегос так и не узнал, что, быть может, чрезмерное усердие венесуэльского посла помешало ему получить давно заслуженную литературную награду.
      В Чили, не помню по какому поводу, мне рассказали грустную историю в оправе жестокого юмора. Герой истории – Поль Валери. О нем говорили как о самом вероятном кандидате Нобелевской премии. И вот в то утро, когда Шведская академия должна была принять окончательное решение, Поль Валери, не зная, как успокоиться, кликнул собаку, взял трость и вышел из загородного дома на прогулку.
      Он вернулся только в полдень к обеду. Еще в дверях он спросил секретаршу:
      – Никто не звонил?
      – Звонили, мосье. Несколько минут назад звонили из Стокгольма.
      – И что просили передать? – спросил он, не скрывая радости.
      – Шведская журналистка интересовалась, как вы относитесь к движению женщин за равноправие.
      Сам Валери рассказывал об этом с легкой иронией. Но что бы там ни было, а выдающийся французский поэт, мастер, достигший совершенства, так и не получил Нобелевской премии.
      Что касается меня, нельзя не признать, что я всегда относился трезво и сдержанно к Нобелевской премии. В книге одного чилийского эрудита, задавшегося целью возвеличить Габриэлу Мистраль, нашу суровую соотечественницу, я прочел ее многочисленные письма, адресованные в разные места. При всей их благородной сдержанности, они были продиктованы вполне естественным желанием – приблизиться к заветной цели: Нобелевской премии. Эти письма научили меня осторожности. С тех пор, как мое имя стали называть среди кандидатов (а это было не раз и не два), я не приезжал в Швецию, хотя меня тянуло туда с юношеских лет, когда мы с Томасом Лаго гордо называли себя учениками отлученного от церкви пастора, заядлого пьяницы по имени Йёст Берлинг.
      Да и вообще мне наскучило ходить в кандидатах чуть ли не каждый год. Меня раздражало, что на этих ежегодных состязаниях мое имя использовалось так, будто я – скаковая лошадь. Но чилийские писатели, да и все, кому не лень, считали, что Шведская академия наносит им личное оскорбление. Словом, при такой ситуации не трудно было попасть в смешное положение.
 
      В конце концов, как все знают, в 1971 году меня наградили Нобелевской премией. Я только-только приехал в Париж в качестве посла Чили, когда мое имя снова замелькало в газетах. Мы с Матильдой ничуть не обрадовались. Привычка к ежегодным разочарованиям сделала нас нечувствительными ко всему, что касалось этой премии. Как-то в октябрьский вечер в столовую вошел Хорхе Эдварде – советник нашего посольства по культуре и писатель. С присущей ему осмотрительностью он предложил мне довольно скромное пари. Если мне дадут премию, я устраиваю обед в самом лучшем парижском ресторане и приглашаю его с женой. Если нет, то он платит за обед, на котором буду я с Матильдой.
      – Согласен, – сказал я. – Мы отлично пообедаем за твой счет.
      На следующий день мне стало известно, по какой причине Эдварде решился заключить это пари. Оказывается, ему из Стокгольма позвонила знакомая журналистка и писательница, которая сказала, что, судя по всему, на этот раз Пабло Неруда получит Нобелевскую премию.
      Начались бесконечные звонки. Звонили журналисты из Буэнос-Айреса, из Мексики и особенно из Испании, где это считалось совершившимся фактом. Я, разумеется, отказывался от каких-либо объяснений по этому поводу, но в душе росло невольное беспокойство.
      В тот вечер ко мне в гости пришел Артур Лундквист – единственный шведский писатель, с которым я дружил. Три или четыре года назад его избрали в Академию. В Париже он был проездом, по пути на юг Франции. После ужина я рассказал ему о том, как мне трудно разговаривать с зарубежными журналистами, которые заранее сделали меня лауреатом Нобелевской премии.
      – Я прошу тебя, Артур, об одном одолжении. Если все окажется правдой, скажи мне раньше, чем об этом узнает печать. Я сам хочу сообщить Сальвадору Альенде, вместе с которым мы прошли годы трудной борьбы. Он будет рад первым узнать о премии.
      Академик и поэт Лундквист посмотрел на меня своими шведскими глазами и крайне серьезно проговорил:
      – Я ничего не могу тебе сказать. Если что-нибудь будет, тебя сразу известит король Швеции или шведский посол в Париже.
      Все это происходило 19 и 20 октября. А 21-го утром салоны посольства начали заполнять журналисты. Операторы шведского, немецкого, французского телевидения, операторы из латиноамериканских стран не скрывали своего нетерпения, которое грозило вылиться в бунт против моего упорного молчания. Но я молчал, потому что ничего не знал. В половине двенадцатого мне позвонил шведский посол. Он попросил принять его, ни слова не сказав, по какому поводу. Его звонок не утихомирил страсти, поскольку встреча с ним должна была произойти двумя часами позже. Телефон по-прежнему разрывался.
      Но вот одна из парижских радиостанций передала новость последней минуты: «Нобелевская премия за 1971 год присуждена чилийскому поэту Пабло Неруде». Я тотчас спустился вниз, чтобы лицом к лицу встретиться с многочисленной армией журналистов, фотографов, работников телевидения. К счастью, в посольство пришли мои старые друзья – Жан Марсенак вЛуи Арагон. Марсенак, французский поэт, которого я люблю по-братски, кричал от радости. Да и Арагон был доволен куда больше, чем я сам. Оба они помогли мне справиться с журналистами.
      Я недавно перенес операцию, был еще слаб, с трудом держался на ногах и неуверенно двигался. В тот вечер к ужину собрались мои друзья: Матта приехал из Италии, Гарсиа Маркес – из Барселоны, Сикейрос – из Мехико, Мигель Отеро Сильва – из Каракаса, Артуро Камачо Рамирес – из самого Парижа, Кортасар – из своего тайного убежища. И еще чилиец – Карлос Васальо, вместе с ним мы должны были поехать в Стокгольм.
      На моем столе росли горы поздравительных телеграмм. (До сих пор я прочел не все и не на все успел ответить.) Среди бесчисленных писем было одно весьма любопытное и грозное. Его прислал из Голландской Гвианы некий господин негритянского происхождения с крупными чертами лица, если верить вырезке из газеты, которую он приложил к своему посланию. В письме говорилось приблизительно следующее: «Я представитель антиколониального движения в Джорджтауне. Я просил пригласить меня на церемонию, которая состоится в Стокгольме по случаю вручения Вам Нобелевской премии. В шведском посольстве меня предупредили, что по протоколу на этом акте обязателен фрак. У меня нет денег на фрак, и я не стану брать его напрокат. Американец, добившийся свободы, не может унизить себя и надеть ношеное платье. В этой связи я хочу сообщить Вам, что на скромные деньги, которые мне удалось скопить, я приеду в Стокгольм, чтобы выступить в печати и разоблачить империалистический характер церемонии, которая состоится в честь самого антиимпериалистического и самого народного поэта в мире».
 
      В ноябре мы с Матильдой поехали в Стокгольм. С нами отправились и наши старые друзья. Нас поместили в роскошный «Гранд-отель». Из окон открывался вид на прекрасный холодный город, на королевский дворец. В «Гранд-отеле» жили и другие лауреаты этого года – физики, химики, врачи и так далее. Это были очень разные по характеру люди. Одни – велеречивые и церемонные, другие – простые и скромные, словно рабочие или механики, по чистой случайности очутившиеся вне стен своих цехов. Вилли Брандта в отеле не было, он должен был получить Нобелевскую премию, премию мира – в Норвегии. Я жалел об этом, потому что именно с ним мне очень хотелось познакомиться и поговорить. Потом я видел его на приемах, но нас всегда разделяли какие-то люди.
      Торжественной церемонии предшествовала репетиция, которая по шведскому протоколу проходила в том зале, где вручалась премия. Было забавно видеть, как мы, вполне серьезные люди, не успев встать с постели, спешили выйти из гостиницы, чтобы в точно назначенный час попасть во дворец, подняться по указанным лестницам, ничего не перепутать, вовремя свернуть направо или налево, а потом взойти на сцену и сесть именно в то кресло, которое нужно будет занять в день вручения премии. И все это – перед телевизионными камерами, в огромном пустом зале, где, навевая грусть, красовались пустой трон короля и почетные места для королевской семьи. Я так и не понял, зачем шведскому телевидению вздумалось снимать репетицию спектакля, в котором участвовали такие никудышные актеры.
 
      Премию вручали в день святой Люции. Утром меня разбудили голоса: из коридора доносилось нежное пение. Потом белокурые скандинавские девушки в венках и с зажженными свечами вошли в мою комнату. Они принесли мне завтрак и подарок – большую прекрасную картину, на которой было изображено море.
      А позднее случилось то, что взволновало всю стокгольмскую полицию. Дежурный администратор передал мне письмо. Оно было подписано все тем же неуемным антиколониалистом из Голландской Гвианы. «Я только что прибыл в Стокгольм, – сообщалось в письме, – я не смог организовать пресс-конференцию, но, как человек революционного действия, предпринял другие меры. Нельзя допустить, чтобы Пабло Неруда – поэт униженных и угнетенных – получал премию во фраке». Вот почему он купил зеленые ножницы, чтобы на глазах у всей почтенной публики «отрезать у фрака фалды и прочие висюльки». «Полагаю своим долгом предупредить Вас об этом. Когда Вы увидите, что в зале со своего места встает темнокожий человек с большими зелеными ножницами, Вам будет известно, что за этим последует».
      Я отдал столь странное письмо сопровождавшему меня дипломату из протокольного отдела и сказал ему с улыбкой, что первое письмо от этого чудака я получил еще в Париже и что, на мой взгляд, не стоит принимать всерьез эту ерунду. Молодой швед не разделял моего мнения.
      – В нашу напряженную эпоху могут произойти самые неожиданные вещи. Мой долг – предупредить полицию Стокгольма, – сказал он и тут же удалился, чтобы выполнить то, что полагал своим долгом.
      Нужно упомянуть, что со мной в Стокгольм приехал известный венесуэльский писатель и блистательный поэт Мигель Отеро Сильва. Этот человек для меня – не только совесть и ум нашего континента, он мой близкий друг и верный товарищ. До торжественной церемонии оставались считанные часы. За обедом я сказал, что шведы встревожены письмом, которое прислал мне житель Джорджтауна. Мигель Отеро Сильва – он обедал вместе с нами – хлопнул себя по лбу:
      – Так ведь письмо написал я, чтобы подразнить тебя, Пабло. Что теперь делать с полицией? Она же ищет несуществующего человека?
      – Тебя посадят в тюрьму. На такую шутку способны только дикари, и ты понесешь достойное наказание, – сказал я ему.
      В эту минуту вернулся мой шведский покровитель. Он уходил доложить начальству о письме. Не долго думая, мы признались ему во всем:
      – Это неуместная, дурацкая шутка. Автор письма сидит за одним столом с нами.
      Бедняга снова заторопился куда-то. Но полиция, разыскивающая негра из Джорджтауна, успела побывать во всех гостиницах Стокгольма.
      Все меры предосторожности были соблюдены. Когда мы с Матильдой входили в зал, где состоялась церемония, когда выходили из зала, где был дан бал, к нам, вместо привычных портье, спешили молодые люди – дюжие русоволосые телохранители, которым было приказано не подпускать ко мне человека с зелеными ножницами.
      На традиционной церемонии вручения Нобелевской премии была весьма многочисленная дисциплинированная и благовоспитанная публика, вежливо аплодировавшая только там, где полагалось. Стареющий монарх протягивал каждому из нас руку, вручал диплом, медаль и чек, и мы возвращались на сцену, украшенную цветами, теперь менее неприютную, чем в дни репетиции. В креслах сидели все Нобелевские лауреаты. Говорят (а может, просто хотели порадовать Матильду), что шведский король уделил мне больше времени, чем другим, что он дольше, чем другим, жал мне руку и что вообще проявил ко мне особую симпатию. Должно быть, это отзвук далеких времен, когда короли позволяли себе быть любезными с трубадурами. Так или иначе, но ни один другой король не пожимал мне руку ни наспех, ни с почтением.
      Эта строгая протокольная церемония, несомненно, была очень торжественной. Похоже, торжественность, сопровождающая многие важные события нашей жизни, никогда не исчезнет. Должно быть, она нужна людям. И все же я почувствовал, что есть весьма забавное сходство между парадом Нобелевских лауреатов и вручением премий ученикам в маленьком провинциальном городке.

Чили-Чико

      Я покидал Пуэрто-Ибаньес, потрясенный огромным озером Генерал Каррера, чьи отливающие металлом воды – воистину пароксизм природы – сравнимы лишь с бирюзой моря у берегов Варадеро на Кубе или с нашим озером Пет-роуэ. Потом был яростный водопад Гио-Ибаньес – монолитный, устрашающий в своем величии. Я покидал этот край, ошеломленный разобщенностью и нищетой его людей. Они не знают электрического света, а рядом – грандиозные запасы энергии, они одеты в тряпье, а рядом – безбрежье овечьих отар, дающих великолепную шерсть. В мыслях об этом я добрался до Чили-Чико.
      И там, на исходе дня, меня ждал великий закат. Нестихающий ветер кромсал кварцевые облака. Потоки синевы окружили огромную белую глыбу, и ветер долго держал ее на весу между небом и землей.
      Пастбища, посевы – все там боролось за жизнь под ударами студеного ветра. Вокруг поднимались суровые скалы Кастильо, точно башни с готическими шпилями, гранитными зубцами, вырезанными самой стихией. Снежные треугольники и квадраты лежали на своевольных вершинах Айсена, то круглых как шар, то плоских, похожих на огромные столы.
      Л небо творило закат из тончайшего шелка и металлов и, желтое, струилось в высоте, точно огромная птица, парящая над чистым пространством. Все менялось внезапно, сразу, – становилось широченной пастью кита, огненным леопардом или светящимся абстрактным полотнищем.
      Я понял, что распахнувшаяся надо мной бескрайность делает меня свидетелем пылающего величия Айсена с его скалами, водопадами и миллионами мертвых обугленных деревьев, которые обвиняют своих давних убийц, с его безмолвием, где рождается новый мир и все уже готово к торжественному действу земли и неба. Но не было там приюта, не было общего порядка, устроенности – не было человека. А тем, кто живет в таком одиночестве, нужно единение, неоглядное, как их просторы.
      Я ушел, когда догорал закат и упала ночь – внезапная и синяя.

Знамена сентября

      Сентябрь на юге нашего континента – цветущий, раздольный. А еще это месяц знамен.
      В начале прошлого века, в 1810 году, в сентябре на многих землях Южной Америки вспыхнули, разгорелись восстания против испанского господства.
      В сентябре мы, латиноамериканцы, празднуем годовщины освобождения наших стран, чествуем национальных героев и встречаем весну, которая в щедрости своей пересекает Магелланов пролив и цветет даже в Южной Патагонии и на мысе Горн.
      Важнейшую роль в истории сыграла эта непрерывная цепь революций, которые вызревали на всем континенте – от Мексики до Аргентины и Чили.
      Наши вожди несхожи между собой. Боливар – знатный дворянин и воин, наделенный пророческим озарением; Сан-Мартин – гениальный военачальник, армия которого пересекла самые грозные и высокие горы планеты, чтобы завоевать свободу Чили; Хосе Мигель Каррера и Бернардо О'Хиггинс – создатели первой чилийской армии, равно как и первых типографий и первых декретов об отмене рабства, которое в Чили ликвидировали на много лет раньше, чем в Соединенных Штатах.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25