Эти люди, отгороженные стеной молчания, на пустынной земле, под пустынным небом проявляли самый живой интерес к политике. Им хотелось узнать, что делается в Югославии или в Китае. Их волновали заботы и свершения социалистических стран, итоги крупных стачек в Италии, глухой рокот войны, зарево революций в самых далеких краях.
На сотнях собраний, в самых разных местах, где я выступал, меня просили читать стихи. Часто называли именно те, которые им хотелось услышать. Я, разумеется, не знал, все ли мои стихи понятны, или некоторые, а может, и многие остались непонятыми. Это было трудно определить – меня слушали с благоговейным почтением, в полной тишине. Но какое это имеет значение? Мне, к примеру, одному из самых просвещенных глупцов, так и не удалось понять некоторые стихи Гёльдерлина
или Малларме.
А поверьте, я читал их с тем же благоговейным трепетом.
Когда меня хотели угостить праздничным обедом, то жарили курицу, которая была rаrа avis
в пампе. Чаще варили похлебку из куэ – морских свинок, и мне стоило немало усилий притронуться к этому странному, непривычному блюду. Люди по бедности сделали яством мясо этого зверька, рожденного для того, чтобы найти смерть в научных лабораториях.
Во всех домах, где мне случалось ночевать, меня ждали поистине монастырские кровати – белоснежные, туго накрахмаленные простыни, которые можно было поставить стоймя, и твердое, как иссохшая земля пампы, ложе.
Но на этих гладких беспощадных досках, не знающих матраца, я засыпал сном праведника. Без всякого труда разделял я этот сон с бесчисленным легионом моих товарищей – шахтеров. На смену сухому, раскаленному дню приходила в пустыню тихая ночь, расстилавшая прохладу под куполом, усеянным великолепными звездами.
Моя поэзия и моя жизнь сродни рекам Американского континента, сродни потоку чилийских вод, что рождается в тайной глуби Андских гор и неустанно стремится вперед, чтобы достигнуть ворот океана. Моя поэзия не отвергла ничего из того, что смогла пронести в своем многоводье. Она вобрала в себя страсть, прониклась величием тайны и проложила свой путь в сердца народа.
Мне выпало страдать и бороться, любить и петь, на мою долю достались победы и поражения, я изведал вкус хлеба и крови. Чего же еще желать поэту? И все альтернативы, все противостояния – от плача до поцелуя, от одиночества до полного единения с народом – живут действенной жизнью в моей поэзии, потому что я и сам жил для нее и она была мне опорой в борьбе. Что из того, что я получил множество литературных премий и наград, которые подобны в своем мимолетном блеске ярким бабочкам однодневкам? Я добился самой высокой награды, к которой с пренебрежением относятся многие, хотя она для многих недостижима. Пробиваясь сквозь суровые уроки эстетики и литературного поиска, сквозь лабиринты уложенных в строку слов, я сумел прийти к своему народу и стать его поэтом. Это и есть главная награда, она превыше всех переводов моих книг и стихов на другие языки, превыше книг, которые пытаются объяснить или четвертовать мои слова. Главной наградой стал тот вершинный момент моей жизни, когда из забоя, уходящего в угольные толщи Лоты или в прокаленные солнцем селитряные копи, точно со дна ада, поднялся человек с воспаленными от пыли глазами, с искаженным лицом от непосильного, чудовищного труда, и, протягивая мне загрубевшую руку, в мозоли и морщины которой впечаталась вся карта пампы, сказал: «Я давно тебя знаю, брат». Лавровый венок моей поэзии – ствол шахты, пробитый в грозной пампе, откуда вышел простой рабочий, которому ветер, и ночь, и звезды Чили не раз говорили: «Ты не одинок, на свете есть поэт, который думает о твоих страданиях».
Я вступил в Коммунистическую партию Чили 15 июля 1945 года.
Гонсалес Видела
В сенат с трудом пробивались вести о страданиях тех, кого представляли я и мои товарищи. Казалось, стены благоустроенного парламентского зала простеганы толстым слоем ваты, глушившей любой отзвук, рожденный криками недовольной толпы. Мои коллеги из вражеского стана были искусными мастерами по части высокопарных патриотических речей, и я буквально задыхался под тяжким пологом фальшивого шелка их академической риторики.
Но вот снова в нас затеплилась надежда – один из кандидатов в президенты, Гонсалес Видела,
поклялся возродить справедливость в стране и своим динамичным красноречием завоевал симпатии многих людей. Мне было поручено руководить работой по пропаганде кандидатуры Гонсалеса Виделы во время избирательной кампании, и я исколесил всю страну с доброй обнадеживающей вестью.
Огромным большинством голосов народ избрал его своим президентом.
Но президенты нашей креольской Америки претерпевают нередко поразительные метаморфозы. Новый чилийский избранник поспешил сменить друзей, породниться с «аристократическими» семействами и постепенно из демагога превратился в магната.
Разумеется, Гонсалес Видела – не чета настоящим южноамериканским диктаторам, ему до них далеко. В боливийце Мельгарехо
или в венесуэльском генерале Гомесе заложено теллурическое начало. Оба они отмечены печатью известного величия, и кажется, ими движут беспощадные силы, вобравшие всю скорбь одиночества. Они, несомненно, были истинными каудильо, идущими навстречу пулям.
Гонсалес Видела, напротив, всего лишь изделие политической стряпни, слабохарактерный пошляк, выдававший себя за сильную личность.
В фауне нашей Америки великие диктаторы – это гигантские ящеры, уцелевшие от доисторических времен безграничного феодализма. Наш чилийский иуда был жалким подобием, подмастерьем тирана, и в сравнении с доисторическими чудовищами он – лишь маленькая ядовитая ящерица. Тем не менее, этот политикан успел причинить немало вреда нашей стране и обратил вспять ход ее истории. В ту пору чилийцы стыдились самих себя, не понимая, как все могло произойти.
Этот человек был истинным эквилибристом, акробатом парламентских подмостков. Он сумел покрасоваться в роли человека левых убеждений. Словом, в «комедии обмана" он не знал соперников. Что так, то так. В нашей стране, где, как правило, политики хотят быть серьезными или казаться таковыми, народ рад любому проявлению фривольности, раскованности, но когда этот плясун разошелся и начал выделывать кренделя, было уже поздно. Тюрьмы заполнились политическими заключенными и появились концлагеря, такие, как лагерь Писагуа. Чилийцы впервые столкнулись с жестоким полицейским режимом. Оставалось только одно – проявить выдержку и, уйдя в подполье, бороться за то, чтобы вернуть стране ее достоинство.
Многие из друзей Гонсалеса Виделы, бывшие рядом с ним до самого конца всех его предвыборных перипетий, оказались в тюрьмах на юге – высоко в горах или на севере – в пустыне. Они попали туда лишь потому, что не одобрили его скоропалительной метаморфозы.
Конечно, к этой метаморфозе приложила руку и буржуазная верхушка, обладающая огромной экономической силой. По существу, она поглотила и это новое правительство, как случалось не однажды в нашей истории. Но на сей раз все переварить не удалось, и Чили пережила серьезную болезнь, порой доходя до страшного оцепенения, порой – до предсмертной агонии.
Избранный нами президент, получивший покровительство США, превратился в маленького вампира – гнусного и беспощадного. Надо думать, что по ночам его мучили угрызения совести, несмотря на то что для своих утех он обзавелся поблизости от правительственного дворца гарсоньерками и публичными домами со множеством ковров и зеркал. У этого ничтожного человека был жалкий, но извращенный ум. В тот день, когда по его приказу начались страшные репрессии против коммунистов, он пригласил на ужин нескольких руководителей рабочего движения. После ужина Гонсалес Видела проводил гостей до самых дверей дворца и, обняв их, со слезами на глазах сказал: «Я плачу потому, что подписал ордер на ваш арест. На улице вас схватят. Я не знаю, увидимся ли мы еще».
«Разбросанное тело»
Мои речи в сенате становились все более гневными, и, когда я выступал, зал был переполнен. Вскоре меня лишили депутатского мандата, и полиция тотчас получила приказ о моем аресте.
Но поэты сотворены из особого материала: в нас есть изрядная доля огня и дыма.
Дыму было предначертано писать стихи. Все, что я пережил, драматически сближается с темами древней истории Америки. В тот год подполья и полицейской слежки я написал самую важную для меня книгу – «Всеобщую песнь».
Чуть ли не каждый день я перебирался с места на место. И всюду открывались чьи-то двери, чтобы дать мне приют. Незнакомые люди выражали готовность спрятать меня, шла ли речь о нескольких часах или неделях. Мой путь лежал через деревни, портовые пристани, города, лагерные палатки. Я был гостем крестьян, инженеров, адвокатов, моряков, врачей, шахтеров.
Есть в народной поэзии наших стран одна притча. В этой притче говорится о «разбросанном теле» народного певца, о том, что ноги его в одной стороне, голова – в другой, словом, все части его тела розданы по деревням и городам. В те дни мне казалось, что это происходит и со мной.
Среди памятных моему сердцу мест, где я скрывался, был домик из двух комнат, затерянный в бедных кварталах на холмах Вальпараисо.
У меня был крохотный, отгороженный от комнаты угол и кусочек окна, который позволял наблюдать за жизнью портового города. Мне было видно лишь часть улицы, где вечерами торопливо сновали люди. На этой единственной освещенной улочке бедняцкого квартала – она уходила метров на сто вниз – было великое множество лавчонок и закусочных.
Я жил затворником в своей клетушке и чувствовал, как растет мое беспокойное любопытство. Я был один на один со своими сомнениями и мыслями. Порой никак не удавалось найти ответ на мучившие меня вопросы. Почему, например, прохожие – и те, что спешат, и те, что прогуливаются без дела, – останавливаются в одном и том же месте? Что за чудесные вещи продаются в магазинчике, у витрины которого подолгу простаивают взрослые люди с детьми на руках? Я, разумеется, не видел лиц людей, неотрывно смотревших на чудесную витрину, но воображение рисовало их восторг и изумление.
Шесть месяцев спустя я узнал, что это витрина скромного обувного магазина, и пришел к мысли, что более всего на свете человека интересуют башмаки. Я поклялся изучить, осмыслить это, выразить словами. Но у меня так и не нашлось времени осуществить свое намерение, выполнить обет, данный при таких странных обстоятельствах. И все же в моих стихах башмаки занимают немалое место. Они стучат каблуками в моих строках, хотя я вовсе не собирался стать стихотворцем-башмачником.
В наш домишко часто наведывались гости и вели долгие разговоры, даже не подозревая о том, что за фанерной перегородкой, оклеенной старыми газетами, прячется поэт, по следам которого рыщут молодчики, хорошо обученные охоте на человека.
По субботним вечерам и в воскресенье утром к одной из дочек хозяйки приходил жених. Он был из тех, кому не полагалось знать обо мне. Этот молодой парень, работяга, завоевал сердце девушки, но – увы! – еще не пользовался ее полным доверием. Из моего оконца я видел, как он слезает с велосипеда, на котором в будние дни развозил корзины с яйцами по всему рабочему кварталу. Чуть погодя слышал, как, напевая себе под нос, он входит в дом. Этот влюбленный разносчик яиц стал ярым врагом моего спокойствия. Я говорю «врагом», потому что ему хотелось ворковать и миловаться с девушкой только в доме прямо у меня под носом. Как ни звала она его то в парк, то в кино, он героически и стойко отказывался от прелестей платонической любви. А я сквозь зубы проклинал наивного парня, не желавшего покидать домашний очаг.
Все члены семьи: мать – она была вдовой, ее две очаровательные девочки и два сына-моряка – знали обо мне. Оба сына подрабатывали разгрузкой бананов на пристани и пребывали в мрачном настроении, потому что никак не могли наняться на пароход. Они мне рассказали, что какой-то старый корабль пойдет на слом. Из моего тайного убежища я руководил операцией по снятию с носовой части корабля прекрасной статуи. Ее спрятали в одном из складских помещений на пристани. Я познакомился с этой статуей много позже, когда годы изгнания остались далеко позади. Сейчас эта вырезанная из дерева великолепная женщина с античным лицом, как и у всех статуй, украшавших старинные корабли, смотрит, как я пишу мемуары у моря, и дарит мне свою печальную красоту.
По заранее составленному плану я должен был тайно попасть на пароход, проникнуть в каюту одного из матросов, а в эквадорском порту Гуайякиле объявиться среди банановых гор. Предполагалось, что, как только пароход начнет пришвартовываться к пристани, я появлюсь на палубе в элегантном костюме, с сигарой в зубах, хотя, надо сказать, отроду не курил сигар. С отъездом медлить было нельзя, и в доме решили сшить мне модный курортный костюм для путешествия в тропики. С меня заранее сняли мерку, и в два счета костюм был готов. Никогда в жизни я так не веселился, как тогда, когда его увидел. Понятие о моде у приютивших меня женщин сложилось под влиянием нашумевшего фильма «Унесенные ветром».
А братья считали образцом изысканного вкуса и элегантности то, на что они насмотрелись в дансингах Гарлема и в портовых барах карибских стран. Двубортный приталенный пиджак доходил мне до колен. Брюки туго стягивали щиколотки.
Я сохранил этот живописный экзотический наряд, любовно сделанный руками добрых людей, но покрасоваться в нем мне не пришлось. Я так и не попал на пароход, не сошел на банановый берег Гуайякиля, одетый подобно Кларку Гейблу.
Все получилось по-другому: я попал туда, где властвует холод, на крайний юг Чили, на крайний юг Америки и дерзнул пересечь Анды.
Путь через сельву
В ту пору Генеральным секретарем нашей партии был Рикардо Фонсека, человек с улыбающимся лицом и твердым характером, закаленный суровыми ветрами Карауэ, южанин, как и я. Фонсека сам занимался всем, что было связано с моим подпольем, с моими квартирами, с моими тайными переездами, изданием моих статей против Гонсалеса Виделы, а более всего он заботился о том, чтобы ни одна душа не узнала стороной, где я живу. Единственным человеком, который в течение полутора лет знал, где меня прячут, где я ем, где ночую, был сам Рикардо Фонсека – молодой блестящий руководитель, наш Генеральный секретарь. Зеленое пламя все ярче полыхало в глазах Рикардо, но силы его убывали, гасла светящаяся улыбка, и настал день, когда мы навсегда простились с нашим верным товарищем.
В условиях строжайшего подполья был избран новый руководитель партии – человек сильный духом и телом, портовый грузчик из Вальпараисо. Звали его Гало Гонсалес. Он отличался несгибаемой стойкостью и сложным характером, который нелегко было разглядеть за его внешностью. Надо сказать, что наша партия, организация с многолетним опытом, на пути которой были и свои идеологические промахи, не знала культа личности. Верх всегда брало национальное сознание, сознание того, что народ умеет делать все своими руками. В истории Чили не часто появлялись каудильо, и это тоже сказалось на характере нашей партии. Но пирамидальная иерархическая политика времен культа личности в условиях подполья создала в нашей партии несколько разреженную атмосферу.
Гало Гонсалес не мог поддерживать постоянную связь с партийными массами. В стране усиливался полицейский террор. За решеткой томились тысячи коммунистов. Особо опасные «преступники» были брошены в концлагерь на пустынном берегу Писагуа.
В строжайшем подполье вел Гало Гонсалес активную революционную деятельность, но отрыв партийного руководства от плоти партии становился все ощутимее. Да… Гало Гонсалес был настоящим человеком, мужественным борцом, наделенным поистине народной мудростью.
У него в руках был новый план моего побега, и на этот раз он осуществлялся с безупречной четкостью. Мне надо было выбраться из столицы, проехать тысячу километров и верхом на лошади пересечь Анды. В условленном месте меня должны были ждать аргентинские товарищи.
Мы выехали под вечер в автомобиле, посланном нам самой судьбой. Этот неуязвимый автомобиль принадлежал моему другу Раулю Бульнесу, работавшему в ту пору врачом в конной полиции. Он сам вывез меня за пределы Сантьяго и передал заботам чилийских коммунистов. Другой автомобиль, где все было предусмотрено для долгого путешествия, вел мой старый товарищ по партии шофер Эскобар.
Мы ехали день и ночь. Когда проезжали через города и селения или останавливались на бензозаправочных станциях, я, несмотря на темные очки и бороду, чтобы меня не опознали, старательно кутался в мягкий плед.
В полдень миновали Темуко, – по чистой случайности он оказался на пути побега, – не задержавшись там ни на минуту. Никто не узнал меня в родном городе. Мы пересекли мост, а затем деревушку Падре-Лас-Касас. Когда город остался далеко позади, вышли из машины и уселись на большом камне перекусить. По склону горы с веселым звоном сбегала речушка. Ко мне пришло проститься мое детство. Я здесь вырос, среди этих холмов, у реки родилась моя поэзия, она вобрала в себя шум дождя и наполнилась запахами леса, как свежая древесина. И вот теперь по дороге к свободе, к избавлению я на миг очутился в Темуко и услышал голос той воды, что научила меня петь.
Снова двинулись в путь. Только однажды нам пришлось пережить тревожные минуты. Наш автомобиль неожиданно был остановлен на шоссе весьма решительным офицером карабинеров. Я оцепенел и не произнес ни слова, но страхи оказались напрасными. Офицер попросил подвезти его до какого-то места, которое находилось в ста километрах. Он сел рядом с шофером, моим товарищем Эскобаром, и между ними завязалась оживленная беседа. Я прикинулся спящим, чтобы не вступать в разговор. Даже камни в Чили знали мой голос – голос поэта.
Без особых осложнений добрались до назначенного места. Это были лесоразработки, на первый взгляд безлюдные. Со всех сторон сюда подступала вода. Сначала мы пересекли широкое озеро Ранко и высадились среди густых зарослей кустарников и огромных деревьев. Дальше верхом на лошадях доехали до озера Майуе, которое переплыли на лодках. В густой листве гигантских деревьев, пронизанных глухим рокотом, едва проглядывал хозяйский дом. Говорят, что Чили – край света. То место, где мы очутились, – девственная сельва, взятая в кольцо снега и озерных вод, – поистине один из последних обитаемых уголков нашей планеты.
Дом, в который меня поселили, был временной постройкой, как и все в том краю. В железной печке день и ночь пылали свежераспиленные чурбаки. Устрашающий южный дождь беспрерывно стучал в стекла, словно хотел ворваться в дом. Дождь властвовал над угрюмой сельвой, над озерами и вулканами, над непроглядной ночью и яростно противился присутствию человека, который жил здесь по своим законам, не подчиняясь его воле.
Я мало знал о Хорхе Бельете, ожидавшем моего приезда. Бывший летчик, деловой и в то же время жадный до перемены мест человек, в высоких сапогах, в толстой короткой куртке… Его военная выправка, облик прирожденного командира были под стать всей обстановке, хотя здесь вместо выстроенных рядами солдат стояли исполинские деревья, нехоженый лес.
Хозяйка дома, хрупкая и плаксивая женщина с расстроенными нервами, воспринимала гнетущее безлюдье сельвы, вечный дождь и холод как личное оскорбление. Большую часть дня она проводила в слезах, но в доме был полный порядок и добротная еда, приготовленная из продуктов, добытых в озерных водах и лесных чащобах.
Хорхе Бельет начальствовал на лесных разработках, где делали железнодорожные шпалы, которые отправляли в Швецию или Данию. С утра до вечера визжали, срываясь на пронзительный стон, электропилы, рассекающие толщенные стволы деревьев. Сначала прокатывался глубокий, подземный гул сваленного дерева. Каждые пять – десять минут земля содрогалась, как огромный барабан, на который обрушивались спиленные лиственницы, буки – гигантские творения природы, чьи семена занес сюда ветер в далекие столетия. Потом взвивалась жалобой пила, вонзавшаяся в плоть исполина. Звук пилы – металлический, резкий, высокий, словно звук дикой, яростной скрипки, а за ним следом – рокот темного барабана земли, встречавшей своих богов, – все это создавало атмосферу мифического напряжения, замкнутой в кольцо тайны и космического ужаса. Умирала сельва. И я, потрясенный, вслушивался в ее стоны, будто спешил сюда, чтобы уловить древнейшие голоса навсегда уходящей жизни.
Главный хозяин лесных богатств жил в столице. Я не был с ним знаком. Говорили, он может нагрянуть в середине лета, и мои друзья опасались его приезда. Звали хозяина Пепе Родригес. Мне рассказывали, что он – капиталист современного склада, владелец ткацких фабрик и других предприятий, человек ловкий, деловой и энергичный. Помимо всего, он был махровым реакционером, активным членом самой правой партии Чили. Мне, попавшему проездом в его царство – о чем он и не подозревал, – все это было только на руку. Кому пришло бы в голову искать меня здесь? Все гражданские и полицейские власти были вассалами этого всемогущего человека, чьим гостеприимством я пользовался, хотя и считал, что никогда с ним не встречусь.
Уезжать надо было как можно скорее. Приближалось время снегопадов, а с Андами шутки плохи. Мои друзья ежедневно уходили в лес изучать дорогу. Но какая там дорога! По существу, они шли в разведку, отыскивая ее следы, скрытые перегноем и снегом. Ожидание становилось тягостным. Да и мои аргентинские товарищи могли встревожиться.
Когда почти все было готово, наш главнокомандующий по лесным разработкам – Хорхе Бельет озабоченно сообщил: вот-вот должен заявиться хозяин. Не позже чем через два дня.
Я пришел в замешательство. Ведь мы еще не собрались. И после стольких усилий возникала угроза, что хозяин узнает, кто прячется в его владениях. Всем было известно, что он близкий друг моего гонителя Гонсалеса Виделы и что тиран назначил за мою голову немалую цену. Что же делать?
Бельет с самого начала считал, что надо поговорить в открытую с Пепе Родригесом.
– Я его хорошо знаю, – сказал Хорхе, – он настоящий мужчина и выдавать тебя не станет.
Я не соглашался. Партия приказала держать все в строжайшей тайне, а Бельет намеревался нарушить ее приказ. Я так ему и сказал. Мы спорили горячо и долго и, в конце концов, сошлись на том, что я перееду жить в дом вождя индейского племени, в маленькую хижину, одиноко прижавшуюся к самой сельве.
После переезда в хижину мое положение стало еще более ненадежным. Настолько ненадежным, что Бельету удалось сломить мое упорство и я согласился на встречу с Пепе Родригесом, хозяином фабрик, лесоразработок и сельвы. Выбрали нейтральное место – вдалеке от его дома и от хижины. Под вечер я увидел приближавшийся джип. Из него вместе с моим приятелем Хорхе Бельетом вышел моложавый седой человек средних лет с энергичным лицом. Его первые слова были о том, что он берет на себя ответственность за мою безопасность и что отныне мне ничто не угрожает.
Наш разговор не отличался особой сердечностью, но этот человек явно располагал к себе. На улице стало холодно, и я пригласил его в хижину, где мы продолжили беседу. По его приказу на столе появились бутылка шампанского, виски и лед.
После четвертого стакана виски мы уже спорили, не жалея горла. Этот человек был категоричен в своих взглядах. Он высказывал интересные мысли, много знал, но меня приводила в ярость его невероятная самоуверенность. Мы оба стучали по столу кулаками и все же прикончили виски как добрые собутыльники.
Наша дружба продолжалась долгое время. Непоколебимое прямодушие было одним из лучших качеств человека, который, как говорят у нас в Чили, «держал сковороду за ручку». Вдобавок ко всему, Родригес читал мои стихи с такой необыкновенно умной и мужественной интонацией, что они как бы рождались для меня наново.
Пепе Родригес вернулся в Сантьяго к своим делам. Напоследок он еще раз показал свой широкий и властный характер, собрал всех подчиненных и твердым голосом сказал:
– Если сеньору Легаррету не удастся за эту неделю попасть в Аргентину тропой контрабандистов, вы проложите дорогу до самой границы. Все другие работы прекратить, пока не будет расчищена дорога. Таков мой приказ!
В то время я скрывался под именем Легаррета.
Пепе Родригес, этот своевольный феодал, умер два года спустя в бедности, покинутый всеми. Его обвинили в оптовой контрабанде и на много месяцев упрятали в тюрьму. Думаю, что для него, человека гордого и надменного, это было невыносимым страданием.
Я так и не сумел узнать, был ли виновен Пепе Родригес или его просто оклеветали. Ясно лишь то, что наша олигархическая рать, та самая, которой кое-что перепало от щедрот Родригеса, отвернулась от него, едва он попал на скамью подсудимых и дела его лопнули.
Лично я по-прежнему ему симпатизирую, и он навсегда останется в моей памяти. Непе Родригес был и будет для меня маленьким царьком, который своей властью приказал прорубить среди непроходимой сельвы дорогу в шестьдесят километров, чтобы поэт обрел свободу.
Анды
В Андских горах есть тайные тропы, которыми пользовались в прежние времена контрабандисты. Эти тропы настолько недоступны и опасны, что полиция давно перестала их охранять. Реки и пропасти встают здесь неодолимой преградой на пути человека.
Нашу экспедицию возглавлял Хорхе Бельет. К моей охране, состоящей из пяти человек – все отличные наездники и проводники, – присоединился мой старый друг Виктор Бианчи, который работал в тех местах землемером. Поначалу он меня не узнал: мешала борода, сильно отросшая за полтора года нелегальной жизни. Услышав о моем намерении пересечь андскую сельву, Бианчи тотчас предложил нам свои неоценимые услуги, поскольку был проводником с большим опытом. Ему случилось подняться даже на вершину Аконкагуа; в том трагическом восхождении только он один и остался в живых из всей экспедиции.
Мы ехали цепочкой, окутанные дымкой величественного рассветного часа. Давно уже, с детских лет, я не ездил верхом, но на мое счастье лошади шли мерным шагом. В южной андской сельве огромные деревья стоят поодаль друг от друга. В высоту уходят лиственницы и майтены, а за ними тепы и другие хвойные исполины. Поражают своей толщиной раули – чилийские буки. Я даже остановился, чтобы измерить одно дерево: в обхвате оно с целую лошадь. Неба не видно, а внизу, в непотревоженном веками рыхлом перегное, образовавшемся из опавших листьев, утопают копыта лошадей. В полном молчании прошли мы сквозь этот величественный храм первозданной природы. Наше продвижение вперед было отмечено тайной и опасностями, и мы повиновались самому малому знаку, который помогал не сбиться с пути. Не было ни тропинок, ни видимых глазу следов, наша нестройная кавалькада – пять всадников – пробивалась почти что наугад навстречу моей свободе, преодолевая все преграды: огромные поваленные деревья, вечные безмолвные снега, громоздящиеся скалы, неприступные реки. Мои друзья умели ориентироваться в лесных дебрях, но для верности делали зарубки на коре деревьев, чтобы найти обратную дорогу потом, когда я останусь один на один со своей судьбой.
Мы ехали завороженные, подавленные этой безбрежной глушью, этим зеленым и белым безмолвием, – нескончаемые деревья, могучие лианы, накопленный веками гумус, завалившиеся гигантские стволы, которые внезапно преграждали нам путь. Мы встретились с ослепительной, таинственной природой, и в то же время – с растущей угрозой снежных обвалов, холода и погони. Все сплелось воедино: одиночество, опасность, тишина и непреложность нашей цели.
Порой мы шли по едва заметному следу, оставленному, быть может, контрабандистами, а может, беглыми преступниками. Кто знает, много ли их погибло в ледяных лапах зимы, в грозных снежных бурях, которые вьются вокруг путника, пока не схоронят его под семью пластами неумолимой белизны.
И все же среди страшного, необузданного одиночества можно было увидеть следы, оставленные рукой человека. Это были выстоявшие не одну зиму большие кучи голых веток – дары многих сотен путников. Высокими могильными курганами темнели они среди деревьев, чтобы живые обращались памятью к погибшим, к тем, кто не смог идти и навсегда остался лежать под андскими снегами. Мои товарищи тоже срезали хлеставшие по лицу ветки, которые свисали с вечнозеленых хвойных исполинов и с огромных дубов, их последняя, еще уцелевшая листва трепетала, чуя приближение зимних бурь. И я оставлял срезанную ветку – свою визитную карточку – на каждой могиле неведомого мне путника.
В одном месте нам случилось пересечь реку. Маленькие горные потоки, рожденные на вершинах Анд, стремительно срываются вниз, по пути разряжая свою непомерную силу, низвергаясь водопадами на скалы и земли с разрушительной энергией и скоростью, принесенной с запредельных высот. Но на этот раз перед нами была тихая зеркальная гладь широкой реки, которую мы решили перейти вброд. Едва лошади ступили в реку, как дно ушло у них из-под ног, и они поплыли к другому берегу. Внезапно мой конь чуть ли не весь погрузился в воду, и я, лишившись опоры, отчаянно пытался обхватить ногами его бока; несчастное животное с трудом удерживало голову над водой. Так мы пересекли реку. Потом мои проводники спросили меня, улыбаясь:
– Испугались?
– Очень. Уж думал – мне конец, – ответил я.
– Да мы плыли следом за вами с лассо в руках! – признались они.
– Как раз здесь, – добавил один, – свалился с лошади мой отец и его унесло течением. Ну а с вами бы такого уже не случилось.
Мы продолжали наш путь и вскоре оказались в темном туннеле. Быть может, его выдолбила в грозных и недоступных скалах некогда могучая, потом исчезнувшая река, а может, этот горный канал был пробит среди камня и гранита великим сотрясением нашей планеты. Едва мы продвинулись на несколько метров, наши лошади заскользили, стали спотыкаться об острые камни. Ноги их подкашивались, из-под копыт сыпались яркие искры. Мне уже представлялось, как я вылетаю из седла и разбиваюсь об эти камни. У лошадей сочилась кровь из ноздрей и копыт, но мы упрямо шли вперед по нашей широкой, сверкающей, трудной дороге.