Ненонен Пяйви
Лошадиные романы
Пяйви Ненонен
Лошадиные романы
В юности многие отталкиваются от своего детства, всячески открещиваются от него в попытках доказать себе и окружающим свою взрослость. Но у меня была и другая причина для такого отталкивания: у меня тогда появилось много русских друзей и знакомых, которым я с восхищением смотрела в рот. Все они в детстве так или иначе хлебнули горя, кто от беспросветной бедности, кто от пьянства и развода родителей... Мне было неловко за свое детство в спокойной, благополучной Финляндии, за материальную обеспеченность, за "слишком нормальную" семью, где родители не пьют, не курят и не разводятся, и вообще за отсутствие каких-либо громких событий. Детство и детство! Довольно скучное, ничем не замечательное, никакое. К тому же я прямо-таки рвалась тогда адаптироваться к реалиям русской жизни и все, выходящее за ее рамки, безжалостно сбрасывала за борт.
Но вот я живу в России уже лет семь, и хотя порой приходится слышать: "не наш ты, не русский ты человек", некоторая адаптация все же произошла. По крайней мере, никакой своей чуждости, иностранности я не ощущаю. Влилась в пейзаж. Под этим "не русский" тут подразумевается не принадлежность какой-то иной нации, а определенные душевные качества, вернее, их отсутствие. Я финка. Говорят, есть и другие подобные мне оригиналы (чтобы не сказать маргиналы), переехавшие из Финляндии в Россию. Даже в Петербурге есть, только я не знакома с ними. Но среди них - наверняка единственная инвалид по зрению, без нормального заработка, зато с хронической административно-бумажной невезучестью. Похоже, все мы являемся некоторым естественным, хотя и слабым противотечением того потока русских, который устремляется из России в Финляндию.
Как бы там ни было, теперь отпала необходимость сбрасывать что-либо за борт, и я могу оглядываться на прожитое детство без особых судорог и гримас.
В русской литературе последних десятилетий, изобилующей мемуарами, есть великое множество симпатичных воспоминаний о детстве. Я думаю, потому, что всякое детство стоит того, чтобы о нем писали. Там, в детстве, сходятся все нити жизни. Подходить к своему детству надо не с парадной "анкетной" стороны, надо приближаться сзади, идти дворами, черными ходами, втискиваться в какие-то ворота, залезать на крыши и, наконец, найти какую-нибудь щель или трещину и осторожно прильнуть к ней...
СЕМЬЯ
Мой папа - технарь. Ясная голова, золотые руки... Причем золотые в современном смысле: насчет что-то отремонтировать, наладить или построить. Зато к художественной литературе он глубоко равнодушен. Он любит говорить: "В детстве я прочитал одну книгу, но уже не помню, как она называлась и о чем она была".
Еще хуже обстоит дело с изобразительным искусством. Тут отношение папы прямо-таки враждебное. Как-то к нам заехали моя знакомая из Хельсинки и ее муж. Папа только что отгрохал свое новое детище - бассейн, вода которого частично согревается солнечной энергией. Он стал показывать все это великолепие гостю. Тот оказался благодарным и, главное, понимающим слушателем, добросовестно изучал все краны и трубы и задавал умные вопросы. Словом: они прекрасно провели время, пока мы обсуждали свои бабские дела. После того как гости уехали, папа спросил меня, кто этот молодой человек по профессии. Я ответила, что художник. Лицо папы вытянулось: "Художник?! А мне он показался порядочным человеком".
Когда моя сестра Сари, которая очень хорошо рисовала, кинулась после гимназии подавать заявление в художественный техникум, папа промолчал. Но, видимо, родительские воздыхания дошли до Бога. Сари не поступила. Зато без труда поступила в университет и пошла по моим стопам, на филологию. Бедный папа и теперь промолчал, хотя кафедра русского языка и литературы его не очень-то вдохновляла.
Но я забегаю вперед.
В современном западном мире очень немногие сами построили свой дом. Разве только строительством дач люди занимаются сами, да и то... А вот папа мой сам построил свой дом. Ему тогда было тридцать лет. Молодой рабочий с женой и двумя маленькими детьми на шее. Уж не знаю, почему он именно в тот период своей жизни решил взять деньги в кредит и начать строительство.
В начале были чертежи. Я их уже помню. Мне тогда было года три. Помню мамину воркотню насчет этих чертежей. То ли она ревновала к ним, то ли считала папины планы авантюрой. Я подходила к папе, дергала его за рукав: "Не делай чертежи. Нельзя. Мама сердится".
Потом стройка... Ее я тоже помню. Она находилась в двух шагах от краснокирпичной трехэтажки, где мы снимали квартиру. (В центре поселка стояли такие мрачноватые дома для заводских рабочих.) Мы шли на стройку с термосом, с булочками и с моими игрушками. Для меня стелили одеяло где-то в поле зрения родителей, и я, насколько помню, смирно играла и скучала на своем месте, пока родители работали, папа что-то сверлил и, перекрикивая шум, командовал мамой.
Дом получился хороший, крепкий: четыре комнаты, довольно просторная кухня, баня... Во всем виден папин стиль - четкие линии, какая-то функциональность без лишних сантиментов и ненавязчивая, но асимметрия. В этом доме протекло мое детство. Дом действительно был нашей крепостью. Как говорит моя крестная, у человека должен быть не личный фронт, а личный тыл.
Какое-то время папа отдыхал от строительства, но потом его золотые руки опять стали чесаться и он начал что-то чертить и планировать. Собаке он соорудил бревенчатую двухкаморочную будку, а нам, детям, он построил игрушечный домик, летнюю "дачу" для наших кукол и плюшевых зверушек. Папа провел в домик даже электрический свет, но мы им практически не пользовались - домик смотрел двумя большими окнами на юг, а в детстве годы всегда солнечные, независимо от общественного строя или северных широт.
Из игрушечного домика мы со временем выросли, и домик перекочевал к соседям. А после того как не стало собаки, двухкомнатная собачья квартира куда-то исчезла. Зато появился новый гараж. К дому прильнуло нечто отдаленно похожее на веранду, и старый сарай, который теперь стал частью дома, прихорошился, открыл большие ясные глаза-окна и стал жилой комнатой. Туда переселилась я...
Следующим новым зданием стало круглое (а вернее, восьмигранное) нечто. Условно его можно назвать павильоном. Он находится за домом, откуда открывается вид на озеро. Вечером там хорошо любоваться закатом. Мама говорит, что слышит, как красное закатное солнце бултыхается в воду... Летом мы иногда выходим в павильон на вечерний чай, жарим там в гриле сосиски или Сарины излюбленные шампиньоны с сыром и беконом. На зиму павильон закрывается, вернее, укрывается снегом "по пояс".
Потом был построен бассейн, о котором уже шла речь... Это было уже после того, как я улетела из родного гнезда в университетское общежитие. Я эту стройку называла большой игрушкой большого ребенка. Бассейн казался мне чересчур буржуазной и безвкусной выдумкой. Однако ко всему привыкаешь...
На данном этапе папа занят благоустройством своего катера. Его кабину можно считать образцом максимально экономно использованного пространства. Несколькими ловкими движениями рук, поднятием чего-то и опусканием чего-то кабинка превращается в кухню с газовой плиткой и раковиной для посуды. Еще пара движений - и перед вами спальня.
Когда папа выйдет на пенсию, что отнюдь не за горами, он, скорее всего, возьмет да и осуществит свой уже давно задуманный проект - бомбоубежище. Папа не трус и не паникер. Безосновательные ужастики он молча игнорирует. Но меры предосторожности предпочитает принимать не после беды, а до. Это у него рабочая привычка. Он работает уже несколько десятков лет на деревообрабатывающем заводе инженером по безопасности. Еще он долгое время был начальником пожарной команды завода, что тоже не прошло бесследно. Насчет противопожарной безопасности он неумолимый педант. На заводе маленькие пожары случаются частенько, но за все время папиной работы только однажды при пожаре (и вообще на производстве) погиб человек. Это случилось уже давно; я тогда еще в школе училась. На место аварии приехали господа дознаватели и папу увезли на допрос. Но никакой папиной халатности не обнаружили. Произошла цепь случайностей, предвидеть которые было невозможно.
Я знаю, что начни папа строить бомбоубежище, он его сделает по всем правилам противопожарного искусства. Плюс придумает сам какую-нибудь супервентиляцию или систему электроснабжения. Другое дело, будем ли мы, его дети, для которых все это, собственно, делается, рядом, если убежище понадобится.
Мама отвечала за всякое украшательство. Вот мамино детство было бы благодарнейшим материалом для писателя, не то что мое. Наш дедушка ушел от бабушки еще до маминого рождения, да и раньше он был далеко не образцовым мужем. При бабушке нам, детям, нельзя было упоминать о нем. Мое детское воображение, кстати, очень занимала одна деталь: взрослые говорили, что дед пропивал бабушкины деньги. Я про себя недоумевала, как это деньги можно пропивать? Они ведь не жидкость! Представляла, как дед насыпает себе полный стакан монет, уединяется в каком-нибудь укромном месте и опрокидывает в рот медленно, но со вкусом, только кадыком щелк-щелк... С этой жутковатой, но привлекательной картиной я так и не смогла полностью расстаться, даже после того как поняла, каким именно образом деньги пропиваются.
Бабушка вырастила маму одна, мыкалась то в служанках, то в скотницах, свое хозяйство вела кое-как, и мама ютилась то тут, то там. Вот пара штрихов, чисто в диккенсовском стиле: сидят мама и хозяйский сын рядышком за столом, завтракают, ножками болтают... Хозяйскому сыну дают хлеб с маслом и колбасой, а маме нет. Потом они вместе играют (не масло и колбаса, а мама с инфантом), что-то по ходу дела разбивают. Маму тащат за шкирку на порку, а инфант вслед язык показывает. А это, пожалуй, уже для Антона Павловича: хозяин попросил маму заботиться о больном теленке и обещал: "Выходишь - твой будет". Мама выходила, кормила из бутылочки, привязалась к живому существу. А осенью мамин теленок пошел вместе с другим молодым скотом на продажу. То ли хозяин забыл о своем обещании, то ли обещал в шутку, поди разберись, если ты служанкина дочка-соплячка, которую в доме-то держат из милости.
Жаль, что мама начисто лишена литературного дарования. Обыкновенное письмо написать - это для нее хуже каторги. Впрочем, это у многих так... Но маме и в юности не давались ни писанина, ни науки, и после школы она пошла в кулинарный техникум. Работать в области кулинарии ей никогда не приходилось, но зато все ее навыки очень пригодились в семье... Особенно мы всегда уважали мамину выпечку. Правда, мы, дети, уважали и покупные пирожки и булочки, нам хотелось разнообразия, и мы приставали (особенно я): "Ну, мама, ну, пожалуйста!" Никакие банальные "Но ведь дома есть ватрушки с повидлом" не помогали. А папа потом за чаем отфыркивался презрительно: "магазинные".
Кроме кухни у мамы еще одна страсть - садоводство. И огородом заведовала всегда мама. Овощи выращивали свои; деревня все-таки, хоть и в тесных объятьях цивилизации. Подобно битовскому Леве Одоевцев, который удивился, впервые увидев, что посуду и постельное белье покупают в магазине, я тоже только в студенческие годы поняла, что картошку покупают в супермаркетах. Лева привык к тому, что вещи являются семейным достоянием, а я - к тому, что за картошкой спускаются в погреб. Первая студенческая картошка из магазина была для меня почти метафизическим открытием: это ж надо - не своя картошка! И с чем же ее едят?
Пока мы с сестрой были маленькие, мама сидела с нами дома. Наверное, мое плохое зрение сыграло тут свою роль. Мама не хотела отдавать меня в садик. А потом, когда я пошла в школу, мама уже что-то пропустила. Она сделала пару попыток устроиться на работу, но эти "отлучки", к нашему всеобщему удовольствию, длились недолго. Наконец мама села за вязальную машину и нашла себя - стала вязать свитера на продажу.
Сестра у меня одна, и я у нее одна такая... В детстве Сари была крайне скромная, незаметная особа, худющая, как и я, светленькая, похожая на мальчика. Мы хотя и дрались порой отчаянно, к маминому великому огорчению ("И это - девочки!"), но были что называется не разлей вода. У нас были свои игры, свои выдумки и даже свой сленг. Это был свой, особенный мир, настолько свой и особенный, что мы даже считали себя немножко чокнутыми и тщательно скрывали этот мир от других детей и, тем более, от взрослых. Общаясь с подругами, мы с удовольствием отдыхали от своего мира и прикидывались нормальными. После ухода подруг с таким же удовольствием возвращались обратно в свой мир, домой.
Остался последний член нашей семьи, собака по кличке Саку. Его появлением мы обязаны папе. Мы с Сари канючили у родителей то котенка, то щенка, а когда достигли старшего возраста, стали бредить о лошади. Я, еще будучи маленькой, всерьез предложила, чтобы родители взяли нам поросенка. Видела на теткиной ферме поросят и потеряла голову. Папа вдруг взял нашу сторону. Мама была против, как и всегда при всех папиных начинаниях. Она выполняла в семье функцию вечного тормоза, без которого папу могло бы занести на повороте. Потом, когда проект был счастливо осуществлен, мама отключала тормоз. И собаку, в конце концов, больше всех полюбила именно она.
Пса мы взяли породистого - самоедскую лайку: аристократический лоб, выразительные уши торчком, шикарные бакенбарды и мягкая, спокойная улыбка. Папу привлекало то, что самоедские лайки могут служить ездовыми собаками. Как противник всякого рода тунеядства папа решил: пусть собака будет при деле, так сказать, выучит профессию...
О семье, у которой мы взяли щенка, стоит сказать несколько слов. Это пожилая бездетная пара, детьми которой стали их воспитанники, собаки. Сами "собачьи родители" держали то трех, то четырех лаек, которые брали призы на международных выставках. Щенят продавали другим собаководам. Мы собаководами не были и вообще, с точки зрения хозяев, были людьми несерьезными и даже сомнительными. Щенка нам уступили нехотя и с условием, что мы будем участвовать хотя бы в нескольких выставках и что дети собаку не покалечат. Перед тем как протянуть нам маленький белый комок, хозяйка прижала его к себе и сказала ему в качестве напутствия: "Если они тебя обидят, укуси, сильно укуси".
Несмотря на довольно суровое начало, отношения наши с "собачьими родителями" сложились вполне хорошие. Мы ездили к ним в гости, и они однажды даже гостили у нас. Я изредка писала письма "родителям", якобы под диктовку нашего Саку. Мы, дети, очень любили бывать у "родителей" Саку. Это был настоящий собачий рай. Собаки входили и выходили, садились на кожаный диван и в кресла, ходили в баню вместе с хозяином, только что за обеденный стол не садились орудовать вилкой и ножом. Но они были не избалованными, а, наоборот, очень воспитанными - так и хочется сказать - людьми: серьезными псами с чувством собственного достоинства, не в смысле своей исключительной высокопородистости, а в смысле уверенности в хозяйской любви и заботе. Ею они были настолько обеспечены, что, похоже, даже не ревновали друг к другу. Вели себя спокойно и уверенно, без каких-либо комплексов. С гостями они общались дружелюбно, но сдержанно. Наш лоботряс выглядел рядом с ними деревенщиной.
Выставочной карьеры Саку не сделал, что ударило тогда по нашему с Сари детскому самолюбию: мы-то знали, что наш пес - самый лучший в мире, ничего эти "собачьи" судьи не понимают. В качестве ездовой собаки дела Саку обстояли немногим лучше. Но в качестве семейного утешителя и миротворца он состоялся вполне. Ни для кого не было секретом, что он больше всех любил папу, но в семейных ссорах сохранял нейтралитет: всех одинаково внимательно выслушивал и понимающе улыбался. А мы с Сари могли всегда плакаться в белую пушистую жилетку если что: обнять обеими руками что-то большое и мягкое и уткнуться носом в лохматый бок. Это куда лучше и терапевтичней любой подушки, тем более что подушка тебя не лизнет в ухо, мол, что бы там ни случилось в твоей школе или еще где-то, помни, что я - твой друг.
Саку жил в ладу со всеми существами, кроме кошек, ежей и черных псов. На собачьих особ дамского пола этот апартеид не распространялся. Дама сердца у Саку была как раз черная. Правда, роман этот, насколько мне известно, был платоническим; ее хозяйка была против...
Теперь родительский дом редко собирает всех нас под свою покатую крышу. Саку туда уже не вернется. Остался на заросшем захолустном кладбище животных на опушке леса. А нас с Сари кривые вывели в большие города: ее в Хельсинки, меня в Питер... А дом стоит и хранит все наше забытое детское. Только слегка изменяется в деталях...
РОЗОВАЯ КНИЖКА
Это была аккуратная, довольно большого формата книжка с симпатичными, чуть слащавыми картинками. Мама ее то ли купила, то ли получила при каком-то казенном наборе товаров для новорожденных. Туда записывалось все: какой у ребенка в каком возрасте рост и вес, когда была первая улыбка, когда стал сидеть, стоять, ходить и т. д. Какое первое слово, какие любимые игрушки, сказка, песенки, что говорил смешного, какие были шалости, чем болел и как лечили... Там даже была страница, где мама должна была рисовать контуры маленькой руки и папа - ноги, или наоборот. Было место для пряди детских волос... Одним словом, просто чудо-книжка!
Я обнаружила там пару десятилетий спустя немало интересного. Росла я быстро, рост имела выше среднего, рано стала поднимать головку и шевелить конечностями. Хуже было с умственными способностями, а уж с ходьбой было, что называется, караул кричи. И кричали и докричались, научили-таки меня этому искусству. И мои худые, кривые, полуинвалидные ножки, испортившие массу младенческих фотографий, как-то выпрямились.
Про первое слово мне даже писать неловко. Это было нечто вроде "кака". Я сама склонна считать это случайным совпадением еще бессмысленных звуков, но такой вот милый факт там запечатлен любящей материнской рукой...
У Сари была такая же книжка, только маме после рождения второго ребенка уже некогда было заниматься родительскими дневниками - и книжка осталась чистенькой. Мы обе нашли потом, в чем упрекнуть маму. Мой упрек звучал так: "Ну почему ты меня так тщательно опозорила, а Сари оставила в покое?" Сари же обижалась, что на нее не обращали должного внимания и не сохраняли детских подробностей. Воистину: что бы человек ни делал, всегда найдутся недовольные.
Но для меня розовая книжка значима прежде всего тем, что с нее началось мое сочинительство. Мы сочиняли по картинкам этой книжки. Мне тогда было лет шесть, Сари, следовательно, годика три. Читать мы еще не умели, так что тексты над и под картинками наше воображение не сковывали. Ни о каком толковом сюжете не могло быть и речи. В наших рассказах маленькая девочка альтер эго автора - отправлялась в лес и попадала в "Зайчиковую страну" (наша доморощенная модель Зоорландии). А там уже происходило много приятных вещей. Было полно цветов, земляники, черники, трав и деревьев. Дети в красивых платьицах или в коротких штанишках бегали то под деревьями, то по песчаному пляжу, купались в голубых теплых волнах, играли, собирали ягоды, а то просто спали в красивой колыбели или улыбались, демонстрируя разные степени зубастости. А зайчиков на картинках не было. Они были чистой выдумкой.
Когда все возможности розовой книжки были нами исчерпаны, мы стали сами рисовать картинки на тему "Зайчиковой страны". По какой-то странной логике зайчики и в наших рисунках оставались невидимками, хотя в самом повествовании присутствовали, назывались по именам и все как полагается. Имена были на заячьем языке, и я их, разумеется, забыла, как и весь этот язык.
Мне самой до сих пор непонятно, почему мы не рисовали этих коренных обитателей "Зайчиковой страны". Мне хотелось бы думать, что мы таким образом берегли эту свою страну от самовольного вторжения взрослых, не хотели указывать им путь, оставлять, так сказать, дорожных знаков, которые они могли бы понять, глядя на наши рисунки. Может быть, эту меру предосторожности подсказали нам сами зайчики.
Как бы там ни было, со временем наши рисуночные сочинения перешли из "Зайчиковой страны" в наш обычный мир. Мы стали рисовать походы в гости к подруге, поездки с родителями в город за покупками (дальше следуют подробное описание игрушечного отдела большого супермаркета и сцена с выбором мороженого в кафе). Наступила эпоха строгого реализма. "Зайчиковая страна" cкрылась от нас. Мы стали для нее слишком большими. Сари жалко; она потеряла эту страну рано. Она ее даже толком не помнит. А ведь могла бы побывать там и без меня, ее-то возраст был еще вполне заячьим. Но в то время я была для нее безусловный лидер и она предпочитала всегда следовать за мной.
Когда же наши сочинения стали принимать письменную форму?
Это случилось после того, как в нашу жизнь прискакали лошади и приволокли с собой целый поток соответствующей литературы. Тогда мы и стали писать "романы". Процесс происходил под звуки любимой нами тогда итальянской эстрадной музыки. Я сидела перед экраном - увеличителем для слабовидящих, Сари - на полу. Потом делали перерыв и читали друг другу свои труды. По неписаному закону ругать произведение сестры не полагалось. Можно было только хвалить или слабо критиковать второстепенные детали. И это при том, что во всем остальном мы не щадили друг друга. А тут вдруг картина полной политкорректности налицо. Ерзали, ерзали, подавляли зевоту, но что-нибудь да придумывали хвалебное. И верили. А зря! Может быть, жестокая критика сыграла бы свою живительную роль в нашем писательстве. А может, и нет.
Писали мы по-разному. Для Сари главным было описание обстановки, для меня - сюжет. Стискивая зубы, подталкивала вперед старый, уже опостылевший сюжет сквозь кляксы, помарки и перечеркивания, стремилась поскорее привести его к логическому концу, чтобы начать с чистой совестью новую книгу. Сари себя этим не утруждала: безмятежно начинала каждый раз с начала. Ее романы были в самом прямом смысле слова однодневками. Каждый раз она придумывала новых героинь, давала им имена (обычно английские, в отличие от меня, предпочитавшей имена отечественные), решала, сколько в семье сестер (обычно четыре, опять-таки в отличие от меня, которая любила одиночек), описывала тщательно дом и сад, конюшню и, конечно, лошадей. Она приступала к работе, понятия не имея, что будет дальше. Допустим, утром второго описываемого дня обнаруживается, что любимая лошадь украдена, так она страницы через три найдется, а дальше что? А дальше мои сдержанные, но обстоятельные похвалы и - новый роман.
Тогда я относилась к этой ее особенности немножко свысока. Теперь понимаю, что она поступала мудро: получала полную порцию удовольствия и, в сущности, ничего не теряла. Мои же честным потом вымученные сюжеты были на редкость убогие. Дурное подражание той пони-литературе, которую мы тогда поглощали лошадиными порциями.
Вроде бы три тетради я написала, то есть три "романа", страниц этак по тридцать. Четвертый остался в зародыше. По крайней мере две тетради сохранились до наших дней. Я бы их уничтожила, но мама против. Она дала мне эти тетради на хранение лишь после того, как я поклялась, что не выброшу их. Особенно ужасна вторая по счету тетрадь. Я написала этот "роман", когда училась в восьмом классе - самый тяжелый возраст. В школе мои дела шли хуже некуда, и похоже, что все свое бессилие я выливала, сама того не ведая, в повествование. Текст так и дышит злобой. Плюс полное отсутствие вкуса, плюс, к счастью, абсолютно неразборчивый почерк.
Первая тетрадь была чуть приличнее. Я даже показала ее тогда учительнице по финскому языку. Она хвалила, причем прочитав, судя по исправленной пунктуации, добросовестно. Когда одноклассники меня дразнили, она говорила: "Вы с ней будьте поосторожнее. У нее острое перо. Вот станет писательницей..."
Потом я стала сочинять одна: опусы на полученном от Общества слепых жалком подобии компьютера...
Один уже довольно поздний рассказ я отправила в журнал любителей лошадей. Читатели слали туда свои рисунки, письма, вопросы, стишки и т. д. и т. п. На этом фоне мой рассказ выглядел весьма солидным. Он и был напечатан. Никакого гонорара, естественно, не последовало, поэтому факт опубликования моего произведения прошел в семье незаметно. Сари рассказ этот раньше читала, а мама была занята и, скорее всего, не запомнила этого события. Я почти уверена, что, покажи я этот рассказ маме, она удивится: "А что же вы мне раньше не показывали?" Вот, сохраняет же всякую дрянь и дрожит над ней, а журнал с рассказом валяется где-то в шкафу среди хлама, который уже никому не нужен.
Кстати, кроме этого рассказа, моя оригинальная проза так нигде больше и не напечатана, ни в Финляндии, ни в России. Только переводы да пара финских стихов. Сочинительство, теперь уже на двух языках, в стол...
С лошадиной темой я завязала только в университетские годы, когда верховой ездой уже не занималась. Написала свой лучший рассказ на эту тему.
А розовая книжка, с которой все началось... Как-то она попала мне в руки, я впервые стала читать мамины записи и не удержалась от внесения своей корректуры. Уж не знаю, зачем мне это было нужно. Хотела ли я отомстить за свою писательскую нереализованность? Вряд ли. Мне было тогда только восемнадцать лет - и о том, что из меня не выйдет писателя, я еще не знала. Разве только смутно догадывалась.
Все мамины орфографические ошибки были мною педантично осмеяны. Во многих местах появились комментарии типа "бесподобно", "клево", "какая наглость!" и пр. Там, например, спрашивается, с какого и по какой год у ребенка был капризный возраст. Мама написала "2 - ". Рядом стоит написанное моей рукой "свинство". В другом месте на вопрос, как ребенок в таком-то возрасте выражал родителям свое недовольство, мама лаконично ответила "орала". Рядом моя заметка: "С тех пор роли поменялись..." На пустой странице, где полагалось переписать первое письмо ребенка откуда-нибудь к родителям, красуется мой рисунок: мятый клочок бумаги, на котором начиркано: "Мама, пришли немножко денег" и подпись. И так далее, в таком же стиле.
Мама отнеслась к моей выходке спокойно. Я бы на ее месте обиделась.
ПЕРВАЯ ШКОЛА
Школы я меняла как перчатки. Пожалуй, даже чаще, так как перчатки я как раз носила долго. А может, это школы меняли меня... Начальных школ у меня было три. Потом две средние и одна гимназия (гимназия соответствует русским старшим классам).
Когда я вступила в школьный возраст, а именно в конце семидесятых, в Финляндии стали отказываться от практики совать незрячих детей в школы-интернаты. Считали, что ребенку, который привыкает к замкнутой инвалидной среде, будет потом труднее ориентироваться в нормальном обществе. Детей-инвалидов стали "интегрировать" в обычные школы, а в интернат брали только тех, у которых кроме дефекта зрения были еще и умственные отклонения. У меня умственных отклонений вроде бы не намечалось, и, следовательно, путь мой лежал в интеграцию. Это чужеродное слово даже моя не очень грамотная мама научилась правильно выговаривать.
По идее, мне надлежало идти в школу нашего поселка Пухоса. Школа эта находилась километрах в двух от нас. Для тех мест она была довольно большая - человек восемьдесят учеников, шесть классов, четыре учителя. Первый и второй классы отдельно, потом третий и четвертый вместе и пятый и шестой вместе. Меня от этой школы спас до поры до времени чей-то совет хотя бы на первые пару лет пристроить меня в какую-нибудь маленькую школу (таковые имелись в близлежащих глухих лесных деревнях). Там мне могли бы уделять больше внимания. Мама кинула клич: кто хочет на свои плечи дополнительный груз в виде незрячего ребенка?
Желающая нашлась.
Это была учительница лет сорока, неугомонная школьная труженица, которая привыкла возиться с тугоумными деревенскими ребятами. Ей для детей ничего не было жалко: ни времени, ни нервов, ни своих собственных пряников и булочек.
Учительница пришла к нам в гости, и я ей понравилась. Должна сказать, что человек, которому я тогда могла понравиться, должен был иметь весьма оригинальный вкус. Я была ребенком довольно вредным, закомплексованным, неуклюжим и некрасивым (кривоватые ножки, гранитный подбородок и блуждающий взгляд). Но тетя Хели, увидев меня, сразу сказала: "Конечно, я ее возьму".
Школа, в которую я попала, напоминала большую семью. Учителей было двое - Хели и ее муж Антти. В первый год моей учебы там учеников было шестнадцать. Во второй год - двенадцать, в третий - одиннадцать. Кроме того, в школе еще была кухарка Тайми, она же уборщица (в роли бабушки), и старая собака Налле. Учебных комнат было две - Хелина, где "проживали" первый и второй класс, и Анттина - для пятого и шестого. Третий-четвертый классы находились попеременно то тут, то там. Еще имелись столовая и комната, которая служила спортзалом.
Я была единственным учеником в первом классе. Второго класса тогда не было, так что моей персоне было уделено максимум учительского внимания. Год спустя в первый класс пришла девочка Яна. Мы с ней сразу подружились. Ребят, старше меня на два года, было пятеро: две девочки, Марья и Тарья, и три мальчика, Илпо, Марко и Яска. Марья была беленькая спокойная девочка. Я ее очень любила. Тарья - более шумная, но довольно смекалистая. Илпо имел симпатичные кудряшки, застенчивый характер и тягучую манеру говорить. Марко был бы хулиганом, учись он где-нибудь в другой школе, но у нас хулиганить было незачем. Яска был толстенький добродушный грязнуля. Учение давалось ему с большим трудом.
Следующего класса опять не было. Зато через класс - опять группа четверо. Тимо - нечто вроде школьного лидера, Яскин старший брат Эрик и две девочки, Ритва и Анна-Кайя, дочь наших учителей, по-домашнему Унну, вспыльчивая, но справедливая особа с шикарной светлой косой до пояса. Ритва была скромнее, более созерцательная. Унну потом стала врачом-психиатром, Ритва - журналистом.
У нас было много милых привычек и традиций, которых другие школы знать не знали. День рождения каждого из нас был событием для всех. Имениннику пели песни, и учительница угощала всех чем-нибудь вкусным. А пекла она великолепно! Каждая вторая среда была библиотечным днем. Тогда приезжала библиотечная машина и после обеда обычные уроки отменялись. Сначала с упоением выбирали книжки, потом, когда машина уезжала, читали: кто про себя, кто вслух.
Каждый день мы (опять речь идет о младших) записывали в продолговатую тетрадь какую-нибудь одну фразу, характеризующую день. Сначала вместе обсуждали, что именно будем сегодня писать. Фразы были короткие, но содержательные, вроде: "Сегодня был медосмотр", "На улице идет дождь" или "Все боятся экзамена по математике".